Статья набокова гоголь краткое содержание. Трактовка литературного творчества гоголя по набокову. Список использованной литературы

«Читательский клуб» в Нью-Йорке выпустил совершенно новый перевод «Мертвых душ», сделанный В. Д. Герни. Это на редкость хорошая работа. Издание портят две вещи: смехотворное предисловие, написанное одним из редакторов «Клуба», и перемена названия на «Похождения Чичикова, или Домашняя жизнь в старой России ». Это особенно огорчительно, если вспомнить, что заглавие «Похождения Чичикова» было навязано царской цензурой первому русскому изданию, ибо церковь говорит нам, что души бессмертны и поэтому не могут быть названы мертвыми . В данном случае подобную замену произвели явно из боязни навеять мрачные мысли розовощеким любителям комиксов .

Разговор двух русских мужиков (типично гоголевский плеоназм) - чисто умозрительный.

Фантазия бесценна лишь тогда, когда она бесцельна. Размышления двух мужиков не основаны ни на чем осязаемом и не приводят ни к каким ощутимым результатам; но так рождаются философия и поэзия ...

Перед нами поразительное явление: словесные обороты создают живых людей. Вот пример того, как это делается:
«Даже самая погода весьма кстати прислужилась: день был не то ясный, не то мрачный, а какого-то светлосерого цвета, какой бывает только на старых мундирах гарнизонных солдат, этого, впрочем, мирного войска, но отчасти нетрезвого по воскресным дням».
Передать на другом языке оттенки этого животворного синтаксиса так же трудно, как и перекинуть мост через логический или, вернее, биологический просвет между размытым пейзажем под сереньким небом и пьяненьким старым солдатом, который встречает читателя случайной икотой на праздничном закруглении фразы. Фокус Гоголя - в употреблении слова «впрочем», которое является связующим звеном только в грамматическом смысле, хотя изображает логическую связь; слово «солдаты» дает кое-какой повод для противопоставления слову «мирные», и едва только бутафорский мост «впрочем» совершил свое волшебное действие, эти добродушные вояки, покачиваясь и распевая, сойдут со сцены, как мы уже видели не раз.

До появления его [Гоголя] и Пушкина русская литература была подслеповатой. Формы, которые она замечала, были лишь очертаниями, подсказанными рассудком; цвета как такового она не видела и лишь пользовалась истертыми комбинациями слепцов-существительных и по-собачьи преданных им эпитетов, которые Европа унаследовала от древних. Небо было голубым, заря алой, листва зеленой, глаза красавиц черными, тучи серыми и т.д. Только Гоголь (а за ним Лермонтов и Толстой) увидел желтый и лиловый цвета. То, что небо на восходе солнца может быть бледно-зеленым, снег в безоблачный день густо-синим, прозвучало бы бессмысленной ересью в ушах так называемого писателя-«классика», привыкшего к неизменной, общепринятой цветовой гамме французской литературы 18 в.
Показателем того, как развивалось на протяжении веков искусство описания, могут послужить перемены, которые претерпело художественное зрение; фасеточный глаз становится единым, необычайно сложным органом, а мертвые, тусклые «принятые краски» (как бы «врожденные идеи») постепенно выделяют тонкие оттенки и создают новые чудеса изображения. Сомневаюсь, чтобы какой-нибудь писатель, тем более в России, раньше замечал такое удивительное явление, как дрожащий узор света и тени на земле под деревьями или цветовые шалости солнца на листве . Описание сада Плюшкина поразило русских читателей почти так же, как Мане - усатых мешан своей эпохи. «Старый, обширный, тянувшийся позади дома сад, выходивший за село и потом пропадавший в поле, заросший и заглохлый, казалось, один освежал эту обширную деревню и один был вполне живописен в своем картинном опустении. Зелеными облаками и неправильными трепетолистными куполами лежали на небесном горизонте соединенные вершины разросшихся на свободе дерев. Белый колоссальный ствол березы, лишенный верхушки, отломленной бурею или грозою, подымался из этой зеленой гущи и круглился на воздухе, как правильная мраморная сверкающая колонна; косой остроконечный излом его, которым он оканчивался кверху вместо капители, темнел на снежной белизне его, как шапка или черная птица. Хмель, глушивший внизу кусты бузины, рябины и лесного орешника и пробежавший потом по верхушке всего частокола, взбегал наконец вверх и обвивал до половины сломленную березу. Достигнув середины ее, он оттуда свешивался вниз и начинал уже цеплять вершины других дерев или же висел на воздухе, завязавши кольцами свои тонкие цепкие крючья, легко колеблемые воздухом. Местами расходились зеленые чащи, озаренные солнцем, и показывали неосвещенное между них углубление, зиявшее, как темная пасть; оно было все окинуто тенью, и чуть-чуть мелькали в черной глубине его: бежавшая узкая дорожка, обрушенные перилы, пошатнувшаяся беседка, дуплистый дряхлый ствол ивы, седой чапыжник, густой щетиною вытыкавший из-за ивы иссохшие от страшной глушины, перепутавшиеся и скрестившиеся листья и сучья, и, наконец, молодая ветвь клена, протянувшая сбоку свои зеленые лапы-листы, под один из которых забравшись Бог весть каким образом, солнце превращало его вдруг в прозрачный и огненный, чудно сиявший в этой густой темноте. В стороне, у самого края сада, несколько высокорослых, не вровень другим, осин подымали огромные вороньи гнезда на трепетные свои вершины. У иных из них отдернутые и не вполне отделенные ветви висели вниз вместе с иссохшими листьями. Словом, все было хорошо, как не выдумать ни природе, ни искусству, но как бывает только тогда, когда они соединятся вместе, когда по нагроможденному, часто без толку, труду человека пройдет окончательным резцом своим природа, облегчит тяжелые массы, уничтожит грубо-ощутительную правильность и нищенские прорехи, сквозь которые проглядывает нескрытый, нагой план, и даст чудную теплоту всему, что создалось в хладе размеренной чистоты и опрятности».

Он прекрасно ощущал ту власть, которую его художественный гений имеет над людьми, и, к отвращению своему, ответственность, проистекающую от такой власти .

Опасность превратиться в лежачий камень Гоголю не угрожала: несколько летних сезонов он беспрерывно ездил с вод на воды. Болезнь его была трудноизлечимой, потому что казалась малопонятной и переменчивой: приступы меланхолии, когда ум его был помрачен невыразимыми предчувствиями и ничто, кроме внезапного переезда, не могло принести облегчения, чередовались с припадками телесного недомогания и ознобами; сколько он ни кутался, у него стыли ноги, а помогала от этого только быстрая ходьба - и чем дольше, тем лучше. Парадокс заключался в том, что поддержать в себе творческий порыв он мог лишь постоянным движением - а оно физически мешало ему писать . И все же зимы, проведенные в Италии с относительным комфортом, были еще менее продуктивными, чем лихорадочные странствия в почтовых каретах. Дрезден, Бадгастейн, Зальцбург, Мюнхен, Венеция, Флоренция, Рим и опять Флоренция, Мантуя, Верона, Инсбрук, Зальцбург, Карлсбад, Прага, Греффенберг, Берлин, Бадгастейн, Прага, Зальцбург, Венеция, Болонья, Флоренция, Рим, Ницца, Париж, Франкфурт, Дрезден - и все сначала; этот перечень с повторяющимися названиями знаменитых туристских городов не похож на маршрут человека, который хочет поправить здоровье или собирает гостиничные наклейки, чтобы похвастаться ими в Москве, штат Айдахо, или в Москве российской - это намеченный пунктиром порочный круг без всякого географического смысла. Во ды были скорее поводом. Центральная Европа была для Гоголя лишь оптическим явлением, и единственное, что было ему важно, единственное, что его тяготило, единственная его трагедия была в том, что творческие силы неуклонно и безнадежно у него иссякали. Когда Толстой из нравственных, мистических и просветительских побуждений отказался писать романы, его гений был зрелым, могучим, а отрывки художественных произведений, опубликованные посмертно, показывают, что мастерство его развивалось и после смерти Анны Карениной . А Гоголь был автором всего лишь нескольких книг, и намерение написать главную книгу своей жизни совпало с упадком его как писателя: апогея он достиг в «Ревизоре», «Шинели» и первой части «Мертвых душ».

Ведь он был в самом худом положении, в какое может попасть писатель, утратив способность измышлять факты и веря, что они могут существовать сами по себе. Беда в том, что голых фактов в природе не существует, потому что они никогда не бывают совершенно голыми; белый след от часового браслета, завернувшийся кусочек пластыря на сбитой пятке - их не может снять с себя самый фанатичный нудист. Простая колонка чисел раскроет личность того, кто их складывал , так же точно, как податливый шифр выдал местонахождение клада Эдгару По. Самая примитивная curriculum vitae [краткая биография (лат.)] кукарекает и хлопает крыльями так, как это свойственно только ее подписавшему. Сомневаюсь, чтобы можно было назвать свой номер телефона, не сообщив при этом о себе самом .
Гоголь же, хотя и уверял, что желает знать о человечестве, потому что любит это человечество, на самом-то деле был мало заинтересован в личности того, кто ему о себе сообщал. Он хотел получить факты в самом обнаженном виде и в то же время требовал не просто ряда цифр, а полного набора мельчайших наблюдений. Когда кто-нибудь из покладистых друзей нехотя выполнял его просьбы, а потом, войдя во вкус, посылал ему подробные отчеты о провинциальных и деревенских делах, то вместо благодарности получал вопль разочарования - и отчаяния: ведь те, с кем писатель переписывался, не были Гоголями. Он требовал описаний, описаний. И хотя друзья его писали с усердием, Гоголю недоставало нужного материала, потому что эти друзья не были писателями, а к тем друзьям, которые ими были, он не мог обратиться, зная, что сообщенные ими факты уже никак не будут «голыми». Эта история отлично иллюстрирует полнейшую бессмыслицу таких терминов, как «голый факт» и «реализм» . Гоголь - «реалист»! Так говорят учебники. И возможно, что сам Гоголь в своих жалких и тщетных попытках собрать от самих читателей крохи, которые должны были составить мозаику его книги, полагал, что поступает совершенно разумно. Ведь это так просто, - раздраженно твердил он разным господам и дамам, - сесть хотя на часок в день и набросать все, что вы видели и слышали. С тем же успехом он мог просить их выслать ему по почте луну в любой ее фазе. И неважно, если парочка звезд и клочок тумана ненароком попадут в наспех запечатанный синий пакет. А если у месяца сломается рог, он его заменит другим.

В ирреальном мире Гоголя Рим и Россию объединила какая-то глубинная связь. Рим для него был тем местом, где у него случались периоды хорошего физического самочувствия, чего не бывало на севере. Цветы Италии (по его словам, он уважал цветы, которые вырастают сами собою на могиле ) наполняли его «неистовым желанием превратиться в один нос, чтобы не было ничего больше - ни глаз, ни рук, ни ног, кроме одного только большущего носа, у которого бы ноздри были величиною в добрые ведра, чтобы можно было втянуть в себя как можно побольше благовония и весны».
Италия добавила работы его носу. Но было там еще и особенное итальянское небо, «то все серебряное, одетое в какое-то атласное сверкание, то синее, как любит оно показываться сквозь арки Колисея». Чтобы отдохнуть от исковерканной, ужасной, дьявольской картины мира, им же созданной, он будто хочет позаимствовать нормальное зрение у второразрядного художника, воспринимающего Рим как «живописное» место. Ему нравятся и ослы: «бредут или несутся вскачь ослы с полузажмуренными глазами, живописно неся на себе стройных и сильных» итальянок, «далеко блистающих белыми головными уборами, или таща вовсе не живописно, с трудом и спотыкаясь, длинного неподвижного англичанина в гороховом непроникаемом макинтоше, скорчившего в острый угол свои ноги, чтобы не зацепить ими земли, или неся художника в блузе, с деревянным ящиком на ремне и ловкой вандиковской бородкой...» - и т.д.

В Риме жил тогда великий русский художник Иванов . Больше двадцати лет он трудился над своим «Явлением Христа народу». Судьба его во многом схожа с судьбой Гоголя, с той только разницей, что Иванов в конце концов закончил свой шедевр; рассказывают, что когда его наконец выставили (в 1858 г.), он спокойно сидел перед картиной, накладывая последние мазки - это после двадцатилетней работы! - и не обращая внимания на сутолоку в выставочном зале. Оба - и Гоголь, и Иванов - жили в постоянной бедности, потому что не могли оторваться от главного дела своей жизни ради заработка ; обоих донимало нетерпение соотечественников, попрекавших их медлительностью; оба были нервны, раздражительны, малообразованны, до смешного неловки в мирских делах.

После смерти жены критик Погодин был вне себя от горя, а Гоголь ему написал: «Друг, несчастия суть великие знаки Божией любви. Они ниспосылаются для перелома жизни в человеке, который без них был бы невозможен... Я знаю, что покойницу при жизни печалили два находящиеся в тебе недостатки. Один, который произошел от обстоятельства твоей первоначальной жизни и воспитания, состоит в отсутствии такта во всех возможных родах приличий...» Соболезнование, единственное в своем роде.
Аксаков был одним из немногих, кто решился наконец высказать Гоголю, как он относится к некоторым его наставлениям. «Друг мой, - писал он, - ни на одну минуту я не усумнился в искренности вашего убеждения и желания добра друзьям своим; но, признаюсь, недоволен я этим убеждением, особенно формами, в которых оно проявляется. Я даже боюсь его. Мне пятьдесят три года. Я тогда читал Фому Кемпийского, когда вы еще не родились... Я не порицаю никаких, ничьих убеждений, лишь были бы они искренни; но уже, конечно, ничьих и не приму... И вдруг вы меня сажаете, как мальчика, за чтение Фомы Кемпийского, насильно, не знав моих убеждений, да как еще? в узаконенное время, после кофею, и разделяя чтение главы, как на уроки... и смешно и досадно...»

Чернышевский и Писарев торжественно доказывали, что писать учебники для народа важнее, чем рисовать «мраморные колонны и нимф», то есть заниматься «чистым искусством». Кстати, тот же старомодный метод - низвести все эстетические ценности до уровня своих убогих представлений и способности нарисовать акварельку, а затем обличать «искусство для искусства» с национальной, политической или общеобывательской точки зрения - выглядит крайне комично и у некоторых современных американских критиков.

Гоголь явно отстал от века и принял маслянистый налет на луже за потустороннюю радугу .

«Что могут доставить тебе мои сонные впечатления? Видел я, как во сне, эту землю» (из письма Жуковскому). Мы мельком видим, как он в пустыне ссорится со своим спутником Базили. Где-то в Самарии он сорвал златоцвет, где-то в Галилее - мак (питая смутный интерес к ботанике подобно Руссо). В Назарете шел дождь, он хотел от него спрятаться и «просидел два дня, позабыв, что сижу в Назарете (на скамейке, под которой нашла убежище курица), точно как бы это случилось в России на станции». Священные места, которые он посетил, не слились с их мистическим идеальным образом в его душе, и в результате Святая Земля принесла его душе (и его книге) так же мало пользы, как немецкие санатории - его телу.

В этой молитве Гоголь просил Господа уберечь его на Востоке от разбойников и от морской болезни во время переезда по морю. Господь не внял второй просьбе: между Неаполем и Мальтой на вертлявом пароходике «Капри» Гоголя так рвало, что пассажиры просто поражались.

Писатель погиб, когда его начинают занимать такие вопросы, как «что такое искусство?» и «в чем долг писателя?».

...самый скромный читатель (предпочитающий книги в форме диалогов с минимумом «описаний», потому что разговоры - это «жизнь»)...

Успех в подобных случаях (у популярных романистов и прочих) прямо зависит от того, насколько представление автора о «читателях» соответствует общепринятому, то есть взгляду читателей на самих себя, прилежно внушаемому издателями при помощи регулярно поставляемой умственной жвачки.

Гоголь был странным созданием, но гений всегда странен; только здоровая посредственность кажется благородному читателю мудрым старым другом, любезно обогащающим его, читателя, представления о жизни . Великая литература идет по краю иррационального. «Гамлет» - безумное сновидение ученого невротика. «Шинель» Гоголя - гротеск и мрачный кошмар, пробивающий черные дыры в смутной картине жизни.

Абсурд был любимой музой Гоголя, но когда я употребляю термин «абсурд», я не имею в виду ни причудливое, ни комическое. У абсурдного столько же оттенков и степеней, сколько у трагического, - более того, у Гоголя оно граничит с трагическим.

Творческое прочтение повести Гоголя открывает, что там и сям в самом невинном описании то или иное слово, иногда просто наречие или частица, например слова «даже» и «почти», вписаны так, что самая безвредная фраза вдруг взрывается кошмарным фейерверком; или же период, который начинается в несвязной, разговорной манере, вдруг сходит с рельсов и сворачивает в нечто иррациональное, где ему, в сущности, и место; или так же внезапно распахивается дверь, и в нее врывается могучий пенящийся вал поэзии, чтобы тут же пойти на снижение, или обратиться в самопародию, или прорваться фразой, похожей на скороговорку фокусника, которая так характерна для стиля Гоголя. Это создает ощущение чего-то смехотворного и в то же время нездешнего, постоянно таящегося где-то рядом, и тут уместно вспомнить, что разница между комической стороной вещей и их космической стороной зависит от одной свистящей согласной .

Когда же в бессмертной «Шинели» он дал себе волю порезвиться на краю глубоко личной пропасти, он стал самым великим писателем, которого до сих пор произвела Россия.

В стиле, во внутренней структуре этого трансцендентального анекдота. [...] проступает главный персонаж «Шинели», робкий маленький чиновник, и олицетворяет дух этого тайного, но подлинного мира, который прорывается сквозь стиль Гоголя. Он, этот робкий маленький чиновник, - призрак, гость из каких-то трагических глубин, который ненароком принял личину мелкого чиновника. Русские прогрессивные критики почувствовали в нем образ человека угнетенного, униженного, и вся повесть поразила их своим социальным обличением. Но повесть гораздо значительнее этого. Провалы и зияния в ткани гоголевского стиля соответствуют разрывам в ткани самой жизни. Что-то очень дурно устроено в мире, а люди - просто тихо помешанные, они стремятся к цели, которая кажется им очень важной, в то время как абсурдно-логическая сила удерживает их за никому не нужными занятиями - вот истинная «идея» повести. В мире тщеты, тщетного смирения и тщетного господства высшая степень того, чего могут достичь страсть, желание, творческий импульс - это новая шинель, перед которой преклонят колени и портные и заказчики. Я не говорю о нравственной позиции или нравственном поучении. В таком мире не может быть нравственного поучения, потому что там нет ни учеников, ни учителей; мир этот есть, и он исключает все, что может его разрушить, поэтому всякое усовершенствование, всякая борьба, всякая нравственная цель или усилие ее достичь так же немыслимы, как изменение звездной орбиты. Это мир Гоголя, и как таковой он совершенно отличен от мира Толстого, Пушкина, Чехова или моего собственного. Но по прочтении Гоголя глаза могут гоголизироваться , и человеку порой удается видеть обрывки его мира в самых неожиданных местах. Я объехал множество стран, и нечто вроде шинели Акакия Акакиевича было страстной мечтой того или иного случайного знакомого, который никогда и не слышал о Гоголе.

Русские, которые считают Тургенева великим писателем или судят о Пушкине по гнусным либретто опер Чайковского , лишь скользят по поверхности таинственного гоголевского моря и довольствуются тем, что им кажется насмешкой, юмором и броской игрой слов. Но водолаз, искатель черного жемчуга, тот, кто предпочитает чудовищ морских глубин зонтикам на пляже, найдет в «Шинели» тени, сцепляющие нашу форму бытия с другими формами и состояниями, которые мы смутно ощущаем в редкие минуты сверхсознательного восприятия . Проза Пушкина трехмерна; проза Гоголя по меньшей мере четырехмерна. Его можно сравнить с его современником математиком Лобачевским, который взорвал Евклидов мир и открыл сто лет назад многие теории, позднее разработанные Эйнштейном. Если параллельные линии не встречаются, то не потому, что встретиться они не могут, а потому, что у них есть другие заботы. Искусство Гоголя, открывшееся нам в «Шинели», показывает, что параллельные линии могут не только встретиться, но могут извиваться и перепутываться самым причудливым образом, как колеблются, изгибаясь при малейшей ряби, две колонны, отраженные в воде. Гений Гоголя - это и есть та самая рябь на воде; дважды два будет пять, если не квадратный корень из пяти, и в мире Гоголя все это происходит естественно, там ни нашей рассудочной математики, ни всех наших псевдофизических конвенций с самим собой, если говорить серьезно, не существует.

Она обращена к тем тайным глубинам человеческой души, где проходят тени других миров, как тени безымянных и беззвучных кораблей .

Как, наверное, уже уяснили себе два-три самых терпеливых читателя, это обращение - единственное, что, по существу, меня занимает. Цель моих беглых заметок о творчестве Гоголя, надо надеяться, стала совершенно ясна. Грубо говоря, она сводится к следующему: если вы хотите узнать что-нибудь о России, если вы жаждете понять, почему продрогшие немцы проиграли свой блиц, если вас интересуют «идеи», «факты» и «тенденции» - не трогайте Гоголя .

Мне хотелось бы привести здесь полный перечень запретов, вето и угроз. Впрочем, вряд ли это понадобится - ведь случайный читатель, наверно, так далеко и не заберется. Но я буду очень рад неслучайному читателю - братьям моим, моим двойникам. Мой брат играет на губной гармонике. Моя сестра читает. Она моя тетя. Сначала выучите азбуку губных, заднеязычных, зубных, буквы, которые жужжат, гудят, как шмель и муха-цеце. После какой-нибудь гласной станете отплевываться. В первый раз просклоняв личное местоимение, вы ощутите одеревенелость в голове. Но я не вижу другого подхода к Гоголю (да, впрочем, и к любому другому русскому писателю). Его произведения, как и всякая великая литература, - это феномен языка, а не идей . Мои переводы отдельных мест - это лучшее, на что способен мой бедный словарь; но если бы они были так же совершенны, какими их слышит мое внутреннее ухо, я, не имея возможности передать их интонацию, все равно не мог бы заменить Гоголя.
Стараясь передать мое отношение к его искусству, я не предъявил ни одного ощутимого доказательства его ни на что не похожей природы. Я могу лишь положа руку на сердце утверждать, что я не выдумал Гоголя. Он действительно писал, он действительно жил.
Гоголь родился 1 апреля 1809 г. По словам его матери (она, конечно, придумала этот жалкий анекдот), стихотворение, которое он написал в пять лет, прочел Капнист, довольно известный писатель. Капнист обнял важно молчавшего ребенка и сказал счастливым родителям: «Из него будет большой талант, дай ему только судьба в руководители учителя-христианина». Но вот то, что Гоголь родился 1 апреля, это правда.

Золотую щель нежного заката обрамляли мрачные скалы. Края ее опушились елями как ресницами, а еще дальше, в глубине самой щели, можно было различить силуэты других, совсем бесплотных гор поменьше. Мы были в штате Юта, сидели в гостиной горного отеля. Тонкие осины на ближних скалах и бледные пирамиды старых шахтных отвалов воспользовались зеркальным окном и молчаливо приняли участие в нашей беседе...

Большинство фактов, приведенных мною, взято из прелестной биографии Гоголя, написанной Вересаевым (1933). Выводы мои собственные.

В. Набоков. "Лекции по русской литературе"

Понимал ли Гоголь себя?

Набоков о русском писателе-классике

Литературоведу-атеисту может показаться, что он способен понять все и вся. Часто случается, что он попадает впросак. Есть вещи, которые необходимо знать как следует, глубоко, например Православие. Так ли оно просто? Можно ли, не зная его изнутри, как "специалисту" оценить православного писателя, особенно такой глубины и такой силы гения, как Гоголь? Думается, что неудача здесь запрограммирована. Так случилось с Владимиром Набоковым, написавшем книгу о Гоголе с позиций атеизма. Ни одного вопроса, связанного с жизнью и творчеством Гоголя, он не осветил в значении истинном, единственно приемлемом. Поэтому ему пришлось измышлять и изобретать все что угодно. Подобные измышления многим кажутся гениальными, так как они исходят единственно из ума исследователя и никакими подходящими к случаю знаниями не подкреплены.
Еще в 1927 году Владимир Набоков, в ту пору молодой писатель, сделал в литературном кружке русских эмигрантов в Берлине доклад о Гоголе, посвященный "Мертвым душам". Основные его положения вошли в книгу Набокова "Николай Гоголь" (1944). Автор отмечает в докладе (впрочем, как и в книге и по поводу других сочинений Гоголя, особенно "Ревизора"), неожиданный для того времени прием писателя, вводившего множество лиц, которые, появившись на страницах произведения в весьма живом и характерном обличии, исчезают совсем, как бы обманывая ожидания читателя. "Замечательный, и главное – совершенно новый литературный прием" (Звезда. СПб., 1999. № 4. С. 15) . "Еще так и пронзают своей великолепной неожиданностью – гоголевские сравнения, сравнения, доведенные до какого-то гениального абсурда" (с. 16) . Заметил Набоков и тонкую живописность письма Гоголя, действующего словом, как художник кистью, – то как бы при помощи масляных красок, то акварели, то черно-белой графики: "Кажется, что можно взять карандаш и кисть и иллюстрировать каждую фразу "Мертвых душ", по две, по три картинки на страницу" (с. 16–17) . "Сложна и богата техника Гоголя", но при этом "внешняя архитектура поэмы чрезвычайно проста и гармонична" (с. 17) . У Гоголя в первой части "Мертвых душ" – "ни тени публицистики, рассудочности, сарказма, желанья что-то доказать, обличить, выявить". Единственное, что не понравилось тут Набокову, – это постоянные намеки на вторую часть, "туманные, почти мистические обещания, связывающие будущее России с будущим гоголевской книги" (с. 18) . Во втором томе, полагает Набоков, Гоголь "стал рассуждать, ему захотелось показать что-то такое, что, по мнению общества, было бы, как говорится, светлым явлением, – и если непонятно, как художник гоголевского размаха мог захотеть этого, то зато совершенно понятно, почему этот самый художник сжег свой труд". Правда, "тут и там Гоголь-художник просыпается. По художественному своему чину генерал Бетрищев в своем малиновом халате не уступает Собакевичу. Чуден голый Павел Павлович (У Гоголя – Петр Петрович. – В.В. ). Петух, который запутался в сети, барахтаясь в воде вместе с пойманной рыбой". "Но общей гармонии, прекрасной стройности первой части нет и в помине". Возвращаясь к первому тому поэмы, Набоков говорит об еще одном "удивительном гоголевском приеме", известном всякому, кто читал "Евгения Онегина", но звучащем по-новому в "Мертвых душах", – лирических отступлениях.

1940-е и 1950-е годы Набоков читал лекции американским студентам, в том числе о "Шинели" и "Мертвых душах", которые также вошли затем в его книгу о Гоголе на английском языке (Nabokov V. Nikolai Gogol (Norfolk, Conn.; 1944); перевод на русский язык в журнале "Новый мир" (1987. № 4) и в кн.: Набоков В. Лекции по русской литературе. М., 1996) . Книга неоднократно переиздавалась в России и даже помещена в качестве приложения к Собранию сочинений Гоголя в восьми томах (М., 2001. Т. 8) . Исследование свидетельствует, что автор по-прежнему любит основные произведения Гоголя ("Ревизор", "Мертвые души" – первый том, и "Шинель"), но почти все остальное считает неудачным. Сам Гоголь – его жизнь и мировоззрение – Набокову глубоко чужды. В книге сквозит настойчивое снижение образа великого писателя, порою осмеяние его, даже отношение к нему с чувством некоего превосходства. При этом автор весьма вольно обращается с фактами. Гоголя убило, пишет он, "крайнее физическое истощение в результате голодовки (которую он объявил в припадке черной меланхолии, желая побороть дьявола" (Набоков В. Лекции по русской литературе. М., 1996. С. 31) . "Парочка чертовски энергичных врачей, которые прилежно лечили его, словно он был просто помешанным… пыталась добиться перелома в душевной болезни пациента, не заботясь о том, чтобы укрепить его ослабленный организм". Передав натуралистически подробности смерти Гоголя, Набоков замечает: "Я вынужден ее описать, чтобы вы почувствовали до странности телесный характер его гения. Живот – предмет обожания в его рассказах, а нос – герой-любовник. Желудок всегда был самым знатным внутренним органом писателя… За несколько месяцев перед смертью он так измучил себя голодом, что желудок напрочь потерял вместительность, которой прежде славился, ибо никто не всасывал столько макарон и не съедал столько вареников с вишнями, сколько этот худой малорослый человек" (с. 32) . Далее пространно описывается нос Гоголя (отчасти с фрейдистской точки зрения) с присовокуплением ряда пословиц насчет носа (взятых, вероятно, из В.Даля). "Нос лейтмотивом проходит через его сочинения: трудно найти другого писателя, который с таким смаком описывал бы запахи, чиханье и храп… Из носов течет, носы дергаются, с носами любовно или неучтиво обращаются… Чрезмерный интерес Гоголя к носу мог быть вызван ненормальной длиной собственного носа" (с. 33) . "Мне приходится сделать уступку фрейдистам" (с. 34 ). "Гоголь видел ноздрями". У Гоголя "неприятный рот", который "украшен тонкими усиками", и несколько "затравленное" выражение лица (с. 35) . Вот каков был он в детстве: "Слабое дитя, дрожащий мышонок с грязными руками, сальными локонами и гноящимся ухом. Он обжирался липкими сладостями. Соученики брезговали дотрагиваться до его учебников" (с. 36) . Говоря о пребывании Гоголя в Петербурге, Набоков замечает: "Петербург никогда не был настоящей реальностью, но ведь и сам Гоголь, Гоголь-вампир, Гоголь-чревовещатель, тоже не был до конца реален" (с. 38) . Перемена мест, к которой тяготел Гоголь, – "мания преследования" (с. 39) . Развенчана мать писателя ("нелепая, истеричная, суеверная, сверхподозрительная"). В письмах Гоголя к ней "неприятно сквозило холодное презрение к ее умственным способностям, доверчивости, неумению вести хозяйство в имении, хотя в угоду самодовольному полурелигиозному укладу он постоянно подчеркивал свою сыновнюю преданность… Читать переписку Гоголя – унылое занятие" (с. 40) . Еще раз о перемене мест: "В его перелетах с места на место всегда было что-то от тени или от летучей мыши. Ведь только тень Гоголя жила подлинной жизнью" (с. 49) . Коснувшись в нескольких фразах Государя Императора Николая Павловича, Набоков называет его "распутным", "невеждой и негодяем, чье царствование все целиком не стоило и страницы пушкинских стихов" (с. 51) . Автор книги намекает на то, что встречи с Пушкиным, смех наборщиков при печатании "Вечеров на хуторе близ Диканьки" – Гоголь просто выдумал. "Ревизора" Россия не поняла ("страна прилежных учеников"). "Я злюсь на тех, – пишет Набоков, – кто любит, чтобы их литература была познавательной, национальной или питательной" (с. 59) . Набоков видит в "Ревизоре" многоплановое и даже иррациональное произведение, в чем равен ему лишь Шекспир. Но когда Гоголь начал писать объяснения к "Ревизору", то "он просто хотел натянуть нос читателю или себе самому" (с. 70) . Если же отнестись к этим объяснениям всерьез, то, как считает Набоков, "перед нами невероятный случай: полнейшее непонимание писателем своего собственного произведения". "Гоголь был странным, больным человеком, – подытоживает автор книги, – и я не уверен, что его пояснения к "Ревизору" не обман, к какому прибегают сумасшедшие". Обман также и в следующем: "По какой-то причине (возможно, от ненормальной боязни всякой ответственности) Гоголь старался всех убедить, будто до 1837 года, то есть до смерти Пушкина, все, что он написал, было сделано под влиянием поэта и по его подсказке… Сведения, столь охотно сообщаемые Гоголем, вряд ли заслуживают доверия" (с. 71–72) . Верил ли Гоголь в Бога? Набоков отвечает на это так: "Пошлость, которую олицетворяет Чичиков, – одно из главных отличительных свойств дьявола, в чье существование, надо добавить, Гоголь верил куда больше, чем в существование Бога" (с. 80) .

Наконец, когда речь заходит о "проповедническом периоде" биографии писателя, Набоков замечает, что Гоголь "стал проповедником потому, что ему нужна была кафедра, с которой он мог бы объяснить нравственную подоплеку своего сочинения, и потому, что прямая связь с читателями казалась ему естественным проявлением его магнетической мощи. Религия снабдила его тональностью и методом. Сомнительно, чтобы она одарила его чем-нибудь еще" (с. 107) . Набоков считает, что Гоголь исписался, потерял дар свой. "Единственная его трагедия была в том, что творческие силы неуклонно и безнадежно у него иссякали" (с. 108) . "Он был в самом худом положении, в какое может попасть писатель, утратив способность измышлять факты и веря, что они могут существовать сами по себе" (с. 109) . Он требовал от всех знакомых подробных описаний разных случаев из их жизни. "Его биографов удивляло раздражение, – пишет Набоков, – которое он выказывал, не получая того, что ему нужно. Их удивляло то странное обстоятельство, что гениальный писатель не понимает, почему другие не умеют писать так же хорошо, как он. На самом-то деле Гоголь злился оттого, что хитроумный способ получения материала, которого он сам уже не мог придумать, себя не оправдал. Растущее сознание своего бессилия превращалось в болезнь, которую он скрывал от других и от самого себя" (с. 110) . Письма Гоголя тоже становятся странными. "Язык этих посланий Гоголя, – замечает Набоков, – почти пародиен по своей ханжеской интонации… Благочестивые деяния, которые он замышлял для своих друзей, излагаются попутно с более или менее нудными поучениями… Откиньте все свои дела и займитесь моими – вот лейтмотив его писем" (с. 113) .
«Выбранные места из переписки с друзьями" вызывают у Набокова большое раздражение, что выражается и в стиле соответствующих страниц книги. "Основное содержание "Выбранных мест", – пишет он, – состоит из назиданий Гоголя русским помещикам, провинциальным чиновникам и вообще христианам. Поместные дворяне рассматриваются как посредники Божьи, которые трудятся в поте лица, имеют свой пай в райских кущах и получают более или менее значительный доход в земной валюте" (с. 114) . Набоков – союзник Белинского против Гоголя. Он пишет: "Знаменитое письмо Белинского, вскрывающее суть "Выбранных мест" ("эту надутую и неопрятную шумиху слов и фраз"), – благородный документ. В нем есть и горячие нападки на царизм" (с. 116) . Относительно роли духовника Гоголя отца Матфея Константиновского у Набокова нет и желания вникнуть в сущность отношений священника и писателя, он просто не любит Гоголя, а еще более – отца Матфея, которого называет "фанатичным русским священником… обладавшим красноречием Иоанна Златоуста при самом темном средневековом изуверстве" (с. 121) . В заключение автор пишет о Гоголе: "Его произведения, как и всякая великая литература, – это феномен языка, а не идей" (с. 131) . В последней главе книги, названной "Комментарий", Набоков указывает, что все факты брал из книги Вересаева, что "русские критики" числили его, Набокова, в последователях Гоголя, но наконец поняли, что это не так. Набоков убедил их в этом.

Один из первых рецензентов книги, Г.П. Федотов, отмечал, что особенно интересны в ней "заметки на полях трех величайших созданий Гоголя: "Ревизора", "Мертвых душ" и "Шинели", – а также "заметки, посвященные анализу творческого воображения Гоголя и его стиля". Но при всем том, считает Федотов, "основное в поэтике Гоголя остается по-прежнему нераскрытым и загадочным" (Новый журнал. Нью-Йорк, 1944. № 9. С. 368, 369) . В рецензии содержится упрек автору книги: "Попытка Набокова отрицать наравне с реализмом человечески-нравственное содержание Гоголя обессмысливает и его искусство, и его судьбу" (с. 369) . Другой упрек состоит в том, что, "сводя личную драму и гибель Гоголя к "иссяканию творческих сил", Набоков отказывается от ее объяснения" (с. 370) . Указывает рецензент и на некоторое противоречие в позиции автора: "Когда Набоков подходит к интерпретации "Мертвых душ", он не может избавиться от внеэстетических, а именно религиозных категорий. Для него – а не для Гоголя только – Чичиков есть выходец из ада, воплощение злого духа. Автор повторяет это чуть не на каждой странице. Не знаю, верит ли Набоков в черта, как верил Гоголь, но не означает ли это, что вне религиозных, хотя бы отрицательных, категорий мы не можем дать адекватного описания гоголевского искусства?" (с. 370) .
В заключение заметим, что Гоголь не прощает пошлости (в смысле бездуховности). Книга Владимира Набокова о нем – образец именно литературоведческой пошлости, а кроме того и свидетельство невозможности вне Православия понять и оценить великого русского писателя.

Гоголь глазами Набокова и Розанова

Реферат по литературе

ученицы 12 класса МАХЛ при РАХ

Гавриловой Екатерины

I. Вступление.......................... 3

II. Набоков и Гоголь................... 4

III. Розанов и Гоголь................. 12

I V . Заключение........................ 18

V. Библиография....................... 22


"Я почитаюсь загадкою для всех,
никто не разгадает меня совершенно".
Гоголь

Вступление

Фигура и судьба выдающегося писателя России Николая Васильевича Гоголя овеяны легендами и тайнами. В сущности и сама личность писателя, и его произведения по-прежнему остаются загадкой не только для читателей, но и для многих поколений критиков. Гоголь словно не хотел открываться, смысл его творений, несмотря на многочисленные толкования, до сих пор не становиться понятнее и проще.

Первые трактовки гоголевских книг появились сразу после их издания. Прежде всего (а эта точка зрения бытует вплоть до настоящего времени), все творчество Гоголя рассматривалось как социальное. В его произведениях усмотрели сатиру на тогдашнее общество, его нравы и пороки. Причем здесь критики (да и читатели) разделились на два непримиримых лагеря: тех, кто считал книги Гоголя (в частности "Ревизор" и "Мертвые души") пасквилем и карикатурой на Россию, и тех, кто с сокрушением повторял за Пушкиным: "Боже, как грустна наша Россия", то есть признавших "правоту" гоголевской сатирической позиции.

Но и те, и другие слишком однобоко трактовали Гоголя. Всю оставшуюся жизнь писатель пытался объяснить или, на худой конец, оправдаться, смягчить то тягостное впечатление, которое произвели его книги на тогдашнее общество. Поэтому он написал "Развязку "Ревизора", "Выбранные места из переписки с друзьями", задумал 2-ой том "Мертвых душ", в котором наряду с уродливым Чичиковым, были бы выведены положительные персонажи.

Со временем подход к Гоголю не изменился. В советское время вся литература была пропущена сквозь призму социально-идеологического восприятия. Гоголя объявили гениальным сатириком, обнажившим пороки крепостнического общества.

Лишь две точки зрения, два мнения стоят особняком от общепринятых трактовок. Это взгляд на Гоголя великого русского писателя-эмигранта Владимира Владимировича Набокова и не менее известного писателя и публициста Василия Васильевича Розанова.

II. Набоков и Гоголь

Известного русского писателя-эмигранта Владимира Владимировича Набокова всегда волновала загадочная личность Гоголя, поскольку его собственное творчество было во многом сродни и переплеталось с гоголевским. Возможность выразить свое отношение к великому русскому писателю возникла у Набокова тогда, когда ему предложили выступить с рядом лекций по русской литературе перед американскими студентами. Задача оказалась непростой: как говорить с иностранцами о том, что было не всегда понятно и читавшим эти произведения на родном языке, а уж в переводе теряло многие языковые нюансы и тонкости?

Набоков начинает раскрывать образ Гоголя с его биографии. Смерть писателя - болезнь - путешествия - творчество - детство. Вот такую спиралеобразную цепочку выстраивает перед нами автор статьи. Он словно пытается отыскать истоки творчества Гоголя в его детстве, точно так же как причины смерти - в творчестве.

В изображении Набокова, которое зачастую перерастает из литературоведческого в по-настоящему художественное, Гоголь предстает перед нами странным, больным человеком, склонным к фантазиям. Многие факты биографии великого писателя были, по мнению Набокова, выдуманы самим Гоголем, в частности, его многочисленные путешествия, о которых он столь красочно и вместе с тем туманно повествует своей матушке в письмах. Вместе с тем он фанатично религиозен, причем куда более страшится дьявола, чем Бога.

Надо сказать, что, говоря о личности Гоголя, Набоков скорее просто описывает его судьбу, нежели дает какие-либо оценки.

Но вот в биографии появляется упоминание о первом литературном опыте Гоголя - поэме "Ганс Кюхельгартен", названной Набоковым "полнейшей, беспросветной неудачей". Таковой она показалась и самому автору, который "со своим верным слугой кинулись в книжные лавки, скупили все экземпляры "Ганса" и сожгли их".

Через некоторое время в свет выходит первый, а затем второй тома "Вечеров на хуторе близ Диканьки", принесшие Гоголю славу. Набоков относился к ним с прохладцей: "Два тома "Вечеров", так же как и два тома повестей, озаглавленных "Миргород" оставляют меня равнодушными. Однако именно этими произведениями, юношескими опытами псевдоюмориста Гоголя, русские учителя забивали головы своих учеников. Подлинный Гоголь смутно проглядывает в "Арабесках" и раскрывается полностью в "Ревизоре", "Шинели" и "Мертвых душах". И далее: "В период создания "Диканьки" и "Тараса Бульбы" Гоголь стоял на краю опаснейшей пропасти... Он чуть было не стал автором украинских фольклорных повестей и красочных романтических историй. Когда я хочу, чтобы мне приснился настоящий кошмар, я представляю себе Гоголя, строчащего на малороссийском том за томом "Диканьки" и "Миргороды" о призраках", которые бродят по берегу Днепра, водевильных евреях и лихих казаках".

И наконец теперь мы подходим к произведениям, которые Набоков отмечал как важнейшие: "...Гоголь был автором всего лишь нескольких книг, и намерение написать главную книгу своей жизни совпало с упадком его как писателя: апогея он достиг в "Ревизоре", "Шинели" и первой части "Мертвых душ".

"Ревизор". Эта пьеса, написанная в 1835 году и поставленная в Петербургском театре 19 апреля 1836 года, а в Москве - 25 мая 1836 года, была названа Владимиром Владимировичем Набоковым "самой великой пьесой, написанной в России (и до сих пор не превзойденной)..."

Традиционная точка зрения критиков на "Ревизора" была однозначной - гениальное сатирическое произведение, высмеивающее бюрократическое общество и его пороки. Набоков назвал в своей статье "Государственный призрак", посвященной "Ревизору", таких критиков "наивными душами", которые "неизбежно должны увидеть в пьесе яростную социальную сатиру, нацеленную на идиллическую систему государственной коррупции в России..."

По мнению Набокова, "...сюжет "Ревизора" так же не имеет значения, как и все сюжеты гоголевских произведений. Более того, если говорить о пьесе, фабула ее, как и у всех драматургов, лишь попытка выжать до последней капли забавное недоразумение. По-видимому, Пушкин подсказал эту фабулу Гоголю, посмеявшись над тем, как во время ночевки в нижегородском трактире он был принят за важного столичного чиновника..." Далее, он внимательно рассматривает и по-своему трактует композицию пьесы: "В пьесе нет экспозиции. Молния не теряет времени на объяснение метеорологических условий. Весь мир - трепетный голубой всполох, и мы посреди него. Единственная театральная традиция, которой придерживался Гоголь, это монологи, однако ведь и люди разговаривают сами с собой во время тревожного затишья перед грозой, ожидая первого грома. Действующие лица - люди из того кошмара, когда вам кажется, будто вы уже проснулись, хотя на самом деле погружаетесь в самую бездонную пучину сна." Набоков вообще считал произведения Гоголя как бы "сновидческими", чья реальность существует по законам сна, то есть не поддается обычной логике.

Особое внимание Набоков также уделяет так называемым "второстепенным" персонажам, внимательно выискивая их следы во всем тексте "Ревизора". Вот что он пишет по этому поводу: "У Гоголя особая манера заставлять "второстепенных" персонажей выскакивать при каждом повороте пьесы (романа или рассказа), чтобы на миг блеснуть своим жизнеподобием. В "Ревизоре" этот прием обнаруживается с самого начала, когда городничий Сквозник-Дмухановский читает странное письмо своим подчиненным - смотрителю училищ Хлопову, судье Тяпкину-Ляпкину и попечителю богоугодных дел Землянике." Причем автора статьи очень занимают эти персонажи, поскольку если Чехов "...как-то заявил.., что если в первом действии на стене висит охотничье ружье, в последнем оно непременно должно выстрелить", то "...ружья Гоголя висят в воздухе и не стреляют; надо сказать, что обаяние его намеков и состоит в том, что они никак не материализуются".

Так же Набоков обращает внимание на имена, которые дает свои героям автор "Ревизора": "...смотритель училищ Хлопов, судья Тяпкин-Ляпкин и попечитель богоугодных дел Земляника. Обратите внимание, что это за фамилии... Фамилии, изобретаемые Гоголем, - в сущности клички..."

Пожалуй, что мир второстепенных персонажей занимает Владимира Владимировича Набокова значительно больше, чем внешнее действие и главные герои, так как "персонажи "Ревизора" реальны лишь в том смысле, что они реальные создания фантазии Гоголя". Напротив, "..потусторонний мир, который словно прорывается сквозь фон пьесы, и есть подлинное царство Гоголя. И поразительно, что все эти сестры, мужья и дети, чудаковатые учителя, отупевшие с перепоя конторщики и полицейские, помещики, пятьдесят лет ведущие тяжбу о переносе изгороди, романтические офицеры, которые жульничают в карты, чувствительно вздыхают о провинциальных балах и принимают приведение за главнокомандующего, эти переписчики и несуществующие курьеры - все эти создания, чья мельтешня создает самую плоть пьесы, не только не мешают тому, что постановщики зовут действием, но явно придают пьесе чрезвычайную сценичность.

На этом не подвластном здравому смыслу заднем плане толпятся не только живые существа, но и вещи, которые призваны играть ничуть не меньшую роль, чем одушевленные лица: шляпная коробка, которую городничий надевает на голову, когда, облачившись в роскошный мундир, в рассеянности спешит навстречу грозному призраку, - чисто гоголевский символ обманного мира, где шляпы - это головы, шляпные коробки - шляпы, а расшитый золотом воротник - хребет человека."

Так перед нами раскрывается совсем иной взгляд на творчество Гоголя и на его конкретное произведение - пьесу "Ревизор". Здесь мы видим совсем иной мир, который открывает нам Набоков, и дальнейшее его развитие последует в "Мертвых душах".

"Мертвые души". Об этой поэме Набоков пишет в статье "Наш господин Чичиков". Здесь, как и в критическом комментарии к "Ревизору", он опровергает общепринятую точку зрения, согласно которой Гоголя следует расценивать, как сатирика. "Русские критики социального направления видели в "Мертвых душах" и "Ревизоре" обличение общественной пошлости, расцветшей в крепостнической, бюрократической русской провинции, и из-за этого упускали главное. Гоголевские герои по воле случая оказались русскими помещиками и чиновниками, их воображаемая среда и социальные условия не имеют абсолютно никакого значения.

Их среда и условия, какими бы они не были в "реальной жизни", подверглись такой глубочайшей перетасовке и переплавке в лаборатории гоголевского творчества, что искать в "Мертвых душах" подлинную русскую действительность бесполезно..." И далее: "Некоторые имена: Макдональд Карлович, Маклатура Александровна - являются верхом кошмарной бессмыслицы. Непонятно, какой надо иметь склад ума, чтобы увидеть в Гоголе предшественника натуральной школы и реалистического живописания русской жизни."

По Набокову, "Мертвые души" - "грандиозное сновидение", а ее герой, Павел Иванович Чичиков - "всего лишь низкооплачиваемый агент дьявола, адский коммивояжер... Пошлость, которую олицетворяет Чичиков - одно из главных отличительных свойств дьявола..."

И опять автора статьи словно завораживает второй план поэмы, который он считает подлинно Гоголевским: "...персонажи второго плана утверждают свое существование иногда простейшим способом: используя манеру автора подчеркивать то или иное обстоятельство или условие и иллюстрировать их какой-нибудь броской деталью. Картина начинает жить собственной жизнью..." Набоков разыскивает части этой картины во всей поэме. Его внимание также привлекают некоторые детали, например, бричка Коробочки, в котором та приезжает в город N, или шкатулка Чичикова. "Гоголь описывает вовсе не внутренность шкатулки, а круг ада и точную модель округлой чичиковской души... Шкатулка также могла быть женой Чичикова, в такой же мере, как шинель была любовницей Акакия Акакиевича или колокольня Шпоньки - его тещей. Заметьте, что имя единственной помещицы в книге - госпожа Коробочка."

Итак, по мнению Владимира Владимировича Набокова, "Мертвые души" представляют собой "калейдоскопический кошмар, который простодушные читатели много лет кряду принимали за "панораму русской жизни"..."

Некоторое внимание автор статьи уделяет и замыслу Гоголя создать второй и третий том "Мертвых душ". Набоков не без основания считал, что "создание второй части было сковано первой частью..." Он пишет: "Гоголь надеялся использовать ту же канву, вышив на ней новый узор - а именно подчинив книгу определенной задаче, которая отсутствовала в первой части, а теперь, казалось, стала не только движущей силой, но и первой части сообщала задним числом необходимый смысл." В рассуждениях о создании второго и третьего тома можно усмотреть также и точку зрения Владимира Владимировича Набокова на личность Гоголя через призму его творчества. Одним из важнейших факторов, повлиявших на творчество создателя "Мертвых душ", стала как бы "раздвоенность" его личности, совмещавшей в себе фантазера-художника и обычного человека, богобоязненного, уважающего закон гражданина.

В статье Михаила Кураева "Памятник Гоголю" две личности Гоголя как бы идентифицированы с Моцартом и Сальери. Старательный Сальери пишет "Ганса Кюхельгартена". Но Моцарт выхватывает у него перо и пишет одно за другим нетленные произведения, ставшие жемчужинами русской литературы - "Ревизора" и "Мертвые души". Робкий Сальери оправдывается за смелые слова Моцарта "Развязкой "Ревизора", "Выбранными местами из переписки с друзьями". Сальери же пытается написать созидательные второй и третий том "Мертвых душ". Вот эта-то раздвоенность делает Гоголя столь загадочной личностью в нашей литературе. И подобные мысли высказывает и Набоков в своих комментариях к истории создания второго и третьего тома "Мертвых душ": "На самом деле он пытался создать книгу, угодную и Гоголю-художнику и Гоголю-святоше.

Законченные "Мертвые души" должны были рождать три взаимосвязанных образа: преступления, наказания, искупления. Достигнуть этой цели было невозможно не только потому, что неповторимый гений Гоголя, если бы он дал себе волю, непременно сломал бы любую привычную схему, но и потому, что автор навязал главную роль грешника такой личности (если Чичикова можно назвать личностью), которая до смешного ей не соответствовала и к тому же вращалась в той среде, где такого понятия, как спасение души, просто не существовало."

"Шинель". "Шинель" Гоголя - гротеск и мрачный кошмар, пробивающий черные дыры в смутной картине жизни. Поверхностный читатель увидит в этом рассказе лишь тяжеловесные ужимки сумасбродного шута; глубокомысленный - не усомниться в том, что главное намерение Гоголя было обличить ужасы русской бюрократии. Но и тот, кто хочет всласть посмеяться, и тот, кто жаждет чтения, которое "заставляет задуматься", не поймут, о чем же написана "Шинель". Подайте мне читателя с творческим воображением - эта повесть для него" - вот что пишет Набоков по поводу этой повести из серии "Петербургских повестей".

В своей статье "Апофеоз личины" Набоков анализирует также композицию и сюжет "Шинели". О композиции повести он пишет так: "...Рассказ развивается так: бормотание, бормотание, лирический всплеск, бормотание, лирический всплеск, бормотание, лирический всплеск, бормотание, фантастическая кульминация, бормотание, бормотание и возвращение в хаос, из которого все возникло." И о сюжете: "Подлинный сюжет (как и всегда у Гоголя) в стиле, во внутренней структуре этого трансцендентального анекдота."

В конце своей лекции о Гоголе Набоков как бы обобщает те комментарии, которые он рассыпал по всему тексту. В нескольких предложениях он пытается выявить суть творческого процесса Гоголя, ту движущую силу, что подтолкнула писателя на создание загадочных шедевров.

"Уравновешенный Пушкин, земной Толстой, сдержанный Чехов - у всех у них бывали минуты иррационального прозрения, которые одновременно затемняли фразу и вскрывали тайный смысл, заслуживающий этой внезапной точки смещения. Но у Гоголя такие сдвиги - самая основа его искусства, и поэтому, когда он пытался писать округлым почерком литературной традиции и рассматривать рациональные идеи логически, он терял даже признаки своего таланта."

"Абсурд был любимой музой Гоголя, но когда я употребляю термин "абсурд", я не имею в виду н причудливое, ни комическое. У абсурдного столько же оттенков и степеней, сколько у трагического, - более того, у Гоголя оно граничит с трагическим."

Как бы подытоживая, Набоков пишет, что "произведения Гоголя, как и всякая великая литература, - это феномен языка, а не идей."

Надо сказать, что тема Гоголя была особенно близка Владимиру Владимировичу Набокову, так как в его творчестве многое сродни гоголевскому творческому принципу. Так что в какой-то мере он пишет и о себе. И его произведения можно назвать "феноменом языка".


III. Розанов и Гоголь

Впервые Василий Васильевич Розанов "наткнулся" на Гоголя, когда работал над книгой о Достоевском, над "Легендой о Великом инквизиторе". И поскольку взгляд его на великого русского писателя был более чем нетрадиционен и неоднозначен, он вызвал массу опровергающих заявлений и статей, среди авторов которых были Говоруха-Отрок и Григорьев. В ответ Розанов написал так называемое приложение к "Легенде о Великом инквизиторе" - два этюда о Гоголе, "Пушкин и Гоголь" и "Как произошел тип Акакия Акакиевича". Позже он еще много писал о Гоголе - "Гоголевские дни в Москве", "Гоголь", "Отчего не удался памятник Гоголю?", "Гоголь и Петрарка", посвятил ему некоторые отрывки из "Опавших листьев".

Надо сказать, что точка зрения Розанова на творчество Гоголя еще более категорична и необычна, чем у Набокова.

Но прежде давайте рассмотрим некоторые особенности творческой манеры Розанова. Он, как и Набоков, ни в коем случае не записной литературовед и критик. Его критические очерки не только глубоко индивидуальны, но они, как и у Набокова, - художественны. Увлекшись, Розанов зачастую подтасовывает факты, а то и вовсе не замечает их, если они нарушают цельность картины, которую он создает для подтверждения своих идей.

Розанов считал Гоголя одним из самых загадочных русских писателей, может быть, самым загадочным. Он рассматривал его творчество как тайну, ключ к разгадке которой едва ли можно вообще подобрать. Спорные взгляды Розанова помогают нам лучше проникнуть в глубину творчества Гоголя.

Иногда, читая Розанова, кажется, что он буквально был болен Гоголем, и что в его воображении Гоголем болела вся Россия. Так что исцеление, освобождение от Гоголя имело для Розанова не только личный, но и социальный смысл. “Да Гоголь и есть Алекс<андр> Мак<едонский>, - пишет Розанов. - Так же велики и обширны завоевания”. Писатель как завоеватель - фигура мало симпатичная. Завоевание подразумевает захват, насилие и даже - надругательство.

Розанов в своих этюдах опровергал А. Григорьева, который писал, что "вся наша новейшая литература всходит из Гоголя", и предложил диаметрально противоположный тезис: " русская новейшая литература “вся в своем целом; явилась отрицанием Гоголя, борьбой против него” Она сводится к тому, что русские читатели не поняли “обмана”: они приняли “мертвые души” за реальное отображение социального характера целого поколения - поколения “ходячих мертвецов” - и возненавидели это поколение. За свою “гениальную и преступную клевету” Гоголь, по мнению Розанова, понес заслуженную кару (конец его жизни), но воздействие гоголевского творчества, негативным образом отразилось на развитии русского общества."

"С Гоголя именно начинается в нашем обществе потеря чувства действительности, равно как от него же идет начало и отвращения к ней”.

"Мертвым взглядом посмотрел Гоголь на жизнь, и мертвые души только увидал он в ней. Вовсе не действительность отразил он в своих произведениях, но только с изумительным мастерством нарисовал ряд карикатур на нее: от этого-то и запоминаются они так, как не могут запомниться никакие живые образы."

Надо сказать, что личность Гоголя и то влияние, которое оказало его творчество на судьбу России, занимала Розанова гораздо больше, нежели анализ и разбор конкретных произведений. Как и Набоков, Розанов выделял "Мертвые души", "Ревизора" и "Шинель", однако его интересовали и другие произведения Гоголя. Например, опровергая (так же как и Набоков) мысль о том, что Гоголь является основателем реализма в русской литературе, он упоминает некоторые другие произведения Гоголя: "Гоголь - какой-то кудесник. Он создал третий стиль. Этот стиль назвали "натуральным". Но никто, и Пушкин не создавал таких чудодейственных фантазий, как Гоголь. "Вий" и "Страшная месть" суть единственные в русской литературе, по фантастичности вымысла, повести, и притом такие, которым автор сообщил живучесть, смысл, какое-то странное доверие читателя и свое. ...Разве меньше, так сказать, фантазии мысли, фантазии мышления, узких и странных его коридорчиков, в "Невском проспекте", в "Риме"? Наконец, что за странность рассказывается нам в "Носе"?"

Подробного разбора Василий Васильевич Розанов удостоил лишь "Шинель" в своем этюде "Как произошел тип Акакия Акакиевича", так как считал, что типаж Башмачкина очень характерен для всего творчества Гоголя и "до известной степени объединяющий в чертах своих если не все, то главные им созданные типы".

Розанов подробно рассматривает историю создания повести от анекдота до последней редакции. Вначале мы знакомимся с сюжетом, послужившим фабульной основой для "Шинели". Некий чиновник купил дорогое ружье и во время охоты потерял его. От огорчения он заболел. Тогда его друзья в складчину купили ему новое ружье.

Василий Васильевич Розанов сравнил образ чиновника из анекдота с образом Акакия Акакиевича Башмачкина, героя "Шинели", из ранней и поздней редакции. Он внимательно отследил трансформацию героя гоголевской повести, все изменения, причем начал свой анализ с первых строк "Шинели".

В результате Розанов приходит к выводу, что “сущность художественной рисовки у Гоголя заключалась в подборке к одной избранной, как бы тематической черте создаваемого образа других все подобных же, ее только продолжающих и усиливающих черт, со строгим наблюдением, чтобы среди них не замешалась хоть одна, дисгармонирующая им или просто с ними не связанная черта (в лице и фигуре Акакия Акакиевича нет ничего не безобразного, в характере - ничего не забитого). Совокупность этих подобранных черт, как хорошо собранный вогнутым зеркалом пук однородно направленных лучей, и бьет ярко, незабываемо в память читателя”.

И здесь мы видим, как считает Розанов, "уже не сужение, но искалечение человека против того, что и каков он в действительности есть". Причем он полагал, что такое "искалечение" есть одна из характерных для творчества Гоголя черт, пожалуй, даже основная. В чем же, по Розанову, причина столь разрушительного действия гения Гоголя?

Розанов судит Гоголя по тому, что Гоголь создал, и находит, что Гоголь сам не ведал, что творил. Именно в этом неведении, которое Розанов считает роковым для России, заключается “главная тайна Гоголя”: “Он показал всю Россию без-доблестной, - небытием. Показал с такой невероятной силой и яркостью, что зрители ослепли и на минуту перестали видеть действительность, перестали что-нибудь знать, перестали понимать, что ничего подобного “Мертвым душам”, конечно, нет в живой жизни и в полноте живой жизни. Один вой, жалобный, убитый, пронесся по стране: “Ничего нет...” “Пусто!”... “Пуст Божий мир”...”. Таким образом, Гоголь непроизвольно создал карикатуру, но в этой непроизвольности была ее сила. Гоголь - манекен, моргающий глазами в бесплодных поисках смысла того, что он написал, а потому, пишет Розанов, “я не решусь удержаться выговорить последнее слово: и д и о т. Он был так же неколебим и устойчив, так же не “сворачиваем в сторону”, как лишенный внутри себя всякого разума и всякого смысла человек. “Пишу” и “sic”. Великолепно. Но какая же мысль? Идиот таращит глаза, не понимает. “Словечки” великолепны. “Словечки” как ни у кого. И он хорошо видит, что “как ни у кого”, и восхищен бессмысленным восхищением, и горд тоже бессмысленной гордостью."

Некоторое внимание уделяет Василий Васильевич Розанов и языку Гоголя. Известно, что критики, придерживающиеся точки зрения, что Николай Васильевич Гоголь - представитель "натуральной школы", любят восторгаться языком "Мертвых душ" и других творений, называя его "живым". Опровергая это, Розанов пишет: "Как преднамеренно ошибся Собакевич, составляя список мертвых душ, или как Коробочка не понимала Чичикова - это все мы помним в подробностях, прочитав один раз и очень давно; но что именно случилось с Германом во время карточной игры, - для того, чтобы вспомнить это, нужно еще раз открыть "Пиковую даму". И это еще более удивительно, если принять во внимание непрерывное однообразие "Мертвых душ"..." "Всмотримся в течение этой речи - и мы увидим, что оно безжизненно. Это восковой язык, в котором ничего не шевелится, ни одно слово не выдвигается вперед и не хочет сказать больше, чем сказано во всех других. И где бы мы не открыли книгу, на какую бы смешную сцену не попали, мы увидим всюду эту же мертвую ткань языка...

Это скорее какая-то мозаика слов, приставляемых одно к другому, которой тайна была известна одному только Гоголю. Не в нашей только, но и во всемирной литературе он стоит одиноким гением, и мир его не похож ни на какой мир. Он один жил в нем; но и нам входить в этот мир, связывать его со своею жизнью и даже судить о ней по громадной восковой картине, выкованной чудесным мастером, - это значило бы убийственно поднимать на себя руку.

В этой картине совершенно нет живых лиц: это крошечные восковые фигурки, но все они делают так искусно свои гримасы, что мы долго подозревали, что уж не шевелятся ли они."

И как бы подытоживая, Розанов пишет: "Мир Гоголя - чудно отошедший от нас вдаль мир, который мы рассматриваем как бы через увеличительное стекло; многому в нем удивляемся, всему смеемся, виденного не забываем; но никогда ни с кем из виденного не имеем ничего общего, связующего, и - не в одном только положительном смысле, но также - в отрицательном."

Надо сказать, что позже Розанов изменил свою столь резкую точку зрения, особенно после революции. Он пишет, что "революция оправдала Гоголя". Именно тогда он начинает выделять Гоголя, как первого писателя, сказавшего правду о России. Тогда же Розанов наконец отдает должное Гоголю в своей книге "Опавшие листья": "Перестаешь верить действительности, читая Гоголя. Свет искусства, льющийся из него, заливает все. Теряешь осязание, зрение и веришь только ему."

IV. Заключение

Взгляды Василия Васильевича Розанова и Владимира Владимировича Набокова на творчество Гоголя весьма различны и в тоже время в них много общего. Оба они не считают автора "Мертвых душ" реалистом, представителем "натуральной школы" или сатириком. Немалая доля в их работах посвящена опровержению этого "школьного" тезиса.

Вместе с тем, в оценке творчества Гоголя их взгляды противоположны. Розанов заострял внимание на результатах воздействия книг, считая их пагубными для русского общества. Он назвал Гоголя "политическим писателем", после которого "стало не жалко ломать".

Набоков в своем анализе творчества Николая Васильевича Гоголя не рассматривает его влияния, более того, он считал, что гоголевские произведения - "феномен языка, а не идей". В принципе Набоков более серьезно и тщательно анализировал скрытую суть этих произведений, их внутренний смысл. Розанов, напротив, не пытается разобраться в тонкостях, скорее он принимает Гоголя таким, каким видят его все.

Надо сказать и еще об одной, общей для этих точек зрения черте: оба автора критических статей считали, что Гоголь не ведал, что творил. Они отмечают некоторую душевную раздвоенность создателя "Ревизора", повлиявшую и на его творчество, и на судьбу. Словно человек и художник в Гоголе не соприкасались, а действовали параллельно.

На мой взгляд, неудивительно, что творчество Николая Васильевича Гоголя вызвало столько неоднозначных мнений и оценок. Гоголя действительно трудно понять, если не искать смысл на поверхности, а принимать все как есть. Его так же трудно трактовать, как трудно иллюстрировать.

С первого издания произведения Гоголя снабжались иллюстрациями, и большинство из них отражает лишь внешнюю сторону действия: Чичиков сделал то-то и то-то, пошел туда-то и туда-то. А та самая внутренняя ткань произведения, о которой говорил и которую считал по-настоящему гоголевской Набоков, обычно не отражается в них. Эти иллюстрации словно показывают, как большинство видит Гоголя и как большинство учится его видеть.

Наверное, Набоков и Розанов стали первыми, кто попытался проникнуть внутрь произведений Гоголя, разобраться что к чему, разгадать его. Они не только сами пытаются найти ключ к Гоголю, но и увлекают на эти поиски читателя. И рука сама тянется к потертому томику "Мертвых душ"... Хочется еще раз перечитать, чтобы по-новому взглянуть на казалось бы знакомые, наизусть известные строчки. И взгляд этих двух писателей, столь разный и вместе с тем в чем-то однородный, открывает нам Гоголя совсем другим. То, что знакомо со школьной скамьи обретает новый смысл.

Гоголя я полюбила с самого детства, с тех пор, как прочитала "Вечера на хуторе близ Диканьки". На мой взгляд, в этих повестях уже очень сильно заметны те черты творчества Гоголя, которые впоследствии стали основными, характерными. В "Вечерах на хуторе близ Диканьки" автор показывает себя не только обладателем богатой и буйной фантазии, выросшей на почве народных преданий и легенд, но и просто настоящим фантастом. Думаю, что не будет преувеличением назвать Гоголя первым фантастическим писателем России, более того, сюрреалистом в нашей литературе. Его образы, особенно в поздних произведениях, таких как "Шинель" и "Нос", во многом сродни образам картин Иеронима Босх. В них тоже ощущается слияние чертовщины с фанатичной верой в Бога.

На мой взгляд, традиционные трактовки творчества Гоголя обедняют его восприятие, делая его шаблонным. Воспринимать творца и его работы только как явления социального характера было бы крайне упрощенно и, думаю, попросту неверно. Наверно поэтому из двух рассмотренных выше точек зрения, та, что принадлежит Набокову, оказалась мне ближе. Розанов, как мне кажется, при всей оригинальности и неординарности своего мышления принял позицию, ведущую к упрощению взглядов на произведения Гоголя. Для него автор "Ревизора" превратился в явление сугубо социального характера.

"Лекции по русской литературе" Владимира Владимировича Набокова я впервые прочитала несколько лет назад. Тогда они поразили меня своей неординарностью. Набоков словно заставил меня взглянуть на Гоголя, да и на других писателей, по-новому.

Автор "Лекций по русской литературе" всегда подчеркивал, что его точка зрения является сугубо личной, не претендующей на общепринятую. И тем не менее, она оказалась во многом близка мне, особенно в том, что касается "Мертвых душ" и его идея о том, что произведения Гоголя строятся по законам сна.

Книги Гоголя - это сновидения реальности. Ведь бывает, что сон кажется нам столь похожим на явь, что мы начинаем путать их. Вот почему многие критики считают Гоголя реалистическим писателем.

Сон всегда существует на грани с бытием. Образы сна подобны образам реального, но они проходят огромную переработку нашим сознанием. Так и творения Гоголя - сны о реальном, где явь переплетается со сном, выходит за его границы и вновь в него возвращается.



Библиография

1. В. В. Набоков. Лекции по русской литературе. Москва, Независимая газета, 1996.

2. В. В. Розанов. Мысли о литературе. Москва, Современник, 1989.

Многие поколения критиков и читателей до сих пор не в силах разгадать загадочной природы Гоголя и его произведений. Смысл творений этого великого писателя постоянно ускользает от нас, словно тот намеренно не хотел открывать его читателям, и, несмотря на огромное количество толкований, произведения Гоголя отнюдь не спешат становиться проще и понятнее читателям.

Однако только тогда, когда Набокова попросили прочитать курс лекций по русской литературе для американских студентов, у него появилась возможность сформулировать и выразить свое отношение к этому великому писателю. Следует сразу заметить, что это была весьма непростая задача, ведь Набоков был вынужден объяснять иностранцам такие вещи, которые порой не были понятны даже тем, кто читал произведения Гоголя на русском языке. Так что тут говорить об иностранцах, ведь при переводе зачастую терялись многие тонкости и нюансы, от которых напрямую зависел смысл прочитанного.

Однако в любом случае, подобная трактовка гоголевских книг весьма ограниченна и не отражает всей их глубины. В итоге столь негативного восприятия обществом его произведений, Гоголь на протяжении всей своей оставшейся предпринимал попытки объяснить читателям и критикам свою позицию и смягчить гнетущее впечатление, возникающее после прочтения его книг. Это стало причиной того, что он взялся за написание “Развязки “Ревизора”, “Выбранных мест из переписки с друзьями”, задумал 2-ой том “Мертвых душ”, в котором, помимо Чичикова, вводились целиком положительные персонажи.

Традиционная точка зрения критиков на “Ревизора” была однозначной – гениальное сатирическое произведение, высмеивающее бюрократическое общество и его пороки. Набоков назвал в своей статье “Государственный призрак”, посвященной “Ревизору”, таких критиков “наивными душами”, которые “неизбежно должны увидеть в пьесе яростную социальную сатиру, нацеленную на идиллическую систему государственной коррупции в России…”

3. “Шинель”

И наконец теперь мы подходим к произведениям, которые Набоков отмечал как важнейшие: “…Гоголь был автором всего лишь нескольких книг, и намерение написать главную книгу своей жизни совпало с упадком его как писателя: апогея он достиг в “Ревизоре”, “Шинели” и первой части “Мертвых душ”.

Через некоторое время в свет выходит первый, а затем второй тома “Вечеров на хуторе близ Диканьки”, принесшие Гоголю славу. Набоков относился к ним с прохладцей: “Два тома “Вечеров”, так же как и два тома повестей, озаглавленных “Миргород” оставляют меня равнодушными. Однако именно этими произведениями, юношескими опытами псевдоюмориста Гоголя, русские учителя забивали головы своих учеников. Подлинный Гоголь смутно проглядывает в “Арабесках” и раскрывается полностью в “Ревизоре”, “Шинели” и “Мертвых душах”. И далее: “В период создания “Диканьки” и “Тараса Бульбы” Гоголь стоял на краю опаснейшей пропасти… Он чуть было не стал автором украинских фольклорных повестей и красочных романтических историй. Когда я хочу, чтобы мне приснился настоящий кошмар, я представляю себе Гоголя, строчащего на малороссийском том за томом “Диканьки” и “Миргороды” о призраках”, которые бродят по берегу Днепра, водевильных евреях и лихих казаках”.

Барабаш Ю. Я. (Москва), д.ф.н., старший научный сотрудник ИМЛИ РАН / 2005

Союз «и» в названии этой статьи может показаться не вполне уместным. Такая конструкция обычно предполагает, что предметом внимания будет сопоставление творчества двух авторов, анализ влияния (или отталкивания), реминисценции и т. п. Но этого здесь нет. Прежде всего потому, что, по словам самого Владимира Набокова, как писатель он «не вяжется» с Гоголем: «Отчаявшиеся русские критики, трудясь над тем, чтобы определить Влияние и уложить мои романы на подходящую полочку, раза два привязывали меня к Гоголю, но поглядев еще раз, видели, что я развязал узлы и полка оказалась пустой». Третью попытку предпринимать вряд ли стоит...

К тому же, в данной статье рассматриваются лишь суждения Набокова в его книге «о» Гоголе (это часть лекций по русской литературе, прочитанных писателем в 40-е годы американским студентам).

Дело, однако, в том, что книга эта не только «о Гоголе», но и — по крайней мере, не в меньшей степени - «о Набокове». О Набокове, читающем Гоголя. И трактующим его. Это не жизнеописание, не исследование, это глубоко субъективное самовыражение «через» Гоголя. Самоотражение в гоголевском зеркале. Литературное credo, облеченное в форму интерпретации.

Вот почему все-таки «и».

Тут важно вспомнить, что этот самый союз «и» в русском языке какие только функции не выполняет - соединительную, перечислительную, уступительную - несть им числа. Но в рассматриваемом случае он выступает только в одной и совершенно определенной функции - противительной. То есть, согласно ушаковскому Толковому словарю, указывает на нечто, «не вяжущееся по смыслу с предыдущим». Прямой pendant к замечанию Набокова, что он «не вяжется» с Гоголем...

Книга Набокова «Николай Гоголь» - книга-отталкивание. Рывок из гравитационного поля «Влияния». Дерзкая попытка Мастера ощутить себя равным Гению... В свое время Сергей Залыгин во вступительной заметке к журнальной публикации книги Набокова заметил, что это не что иное, как «его столкновение с Гоголем - своим антиподом».

Это проявляется уже на уровне сугубо человеческом, личностном, где доминирует едва скрываемое, впрочем, и не скрываемое вовсе, вполне откровенное неприятие.

Набокову неприятен даже внешний облик Гоголя, он целиком разделяет то чувство брезгливости, которое, по его словам, испытывали соученики по гимназии к этом «дрожащему мышонку с грязными руками, сальными локонами и гноящимся ухом», вечно объедавшемуся сладостями. А каким видится ему писатель на известном дагерротипном портрете, сделанном в Риме в 1845 году? Поразительна приметливость набоковского глаза, схватывающего каждую мелочь: например, трость с костяным набалдашником Гоголь держит в тонких пальцах правой руки - так, как держат писчее перо. Но это одна из немногих нейтрально описанных деталей. Другие, как правило, отмечены явственной печатью антипатии: «неприятный рот», обрамленный «тонкими усиками», «нос, большой, острый, соответствует прочим резким чертам лица», темные тени под глазами, придающие взгляду затравленное выражение. Еще сюртук с несколько, пожалуй, излишне широкими лацканами; еще «франтовской жилет», к которым Гоголь с молодых лет питал слабость... И вот самый обыкновенный, право же, неплохой портрет обретает какой-то зловещий и уж во всяком случае отнюдь не привлекателный характер: «И если бы блеклый отпечаток прошлого мог расцвести красками, мы увидели бы бутылочно-зеленый цвет жилета с оранжевыми и пурпурными искрами, мелкими синими глазами; в сущности он напоминает кожу какого-то заморского пресмыкающегося».

Даже в картине предсмертных мучений Гоголя, в связи с которой в памяти невольно возникает проникнутая отчаянием последняя запись из дневника Поприщина («Боже мой! что они делают со мной! Они не внемлют, не видят, не слушают меня»), - даже здесь нелегко уловить грань между жалостью и иронией, искренним состраданием и той холодной тщательностью, с которой изображаются отталкивающие подробности. «Жалкое, бессильное тело», затискиваемое в глубокую деревянную бадью...Иссохший живот, через который можно прощупать позвоночник, а ведь это - «предмет обожания в его рассказах»; еще не так давно, не забывает подчеркнуть Набоков, «никто не всасывал столько макарон и не съедал столько вареников с вишнями, сколько этот худой малорослый человек». И конечно же - гоголевский нос: сейчас с него свисает полдюжины отвратительных жирных пьявок, то и дело лезущих больному в рот, вообще же он всегда был «самой чуткой и приметной чертой его внешности». Благодаря длине и подвижности носа Гоголь якобы мог его кончиком «пренеприятно доставать... нижнюю губу» и без помощи пальцев проникать в любую табакерку...

Словно забыв, чтто разговор происходит у постели умирающего, Набоков с увлечением погружается в поток реминисценций и ассоциаций, касающихся человеческого носа вообще и «обонятельных склонностей Гоголя» в частности. Предлагается теория, согласно которой нос Гоголя - это «герой-любовник», лейтмотив и символ его творчества. Позднее Набоков даже предложит издателю дать в книге вместо портрета Гоголя «портрет» его носа: «Большой, одинокий, острый нос, четко нарисованный чернилами, как увеличенное изображение какого-то важного органа необычной зоологической особи». Приводятся те места из гоголевских произведений, где с особым смаком описываются «запахи, чиханье и храп», и вообще всячески обыгрывается все, что так или иначе связано с носом. Вспоминаются «Повесть Слокенбергия» Стерна и знаменитый гимн носу из ростановского «Сирано де Бержерака», однако предпочтение отдается русским шуткам, пословицам, поговоркам, заковыристым фразеологическим оборотам...

Поскольку пьявки, свисающие с ноздрей умирающего Гоголя, уподобляются чертям, тема носа в изложении Набокова естественно смыкается с темой черта. Мы узнаем немало подробностей о том, как панически боялся и как ненавидел Гоголь все, в чем видел ипостась сатаны, - «слизистую, ползучую, увертливую тварь» или «выгнутую спину худой черной кошки», как однажды в Швейцарии целый день провел, убивая выползающих на солнце ящерц своей элегантной тростью с костяным набалдашником («...С брезгливостью хохла и злостью изувера». - добавит, вспоминая эту сцену, герой романа «Дар» - alter ego Набокова).

Все это написано с присущим Набокову литературным блеском, мастерством и не лишено интереса для тех, кто не знает или запамятовал, что «носологическая» тема рассмотрена в широком литературном контексте молодым В. Виноградовым в самом начале 20-х годов прошлого века, а о черте у Гоголя еще раньше писал Д. Мережковский. Впрочем, для тех, кому Набоков читал свои лекции, сказанное им и впрямь было внове.

Столь же - если не более - «противительно» отношение Набокова к психологическому облику Гоголя, к некоторым чертам его характера, манере поведения и общения. Из переписки Гоголя, писем и воспоминаний родных, близких, знакомых - добрых или случайных, из шепота любителей слухов и сплетен, щедро разбросанных по страницам книги В. Вересаева «Гоголь в жизни», ставшей для Набокова главным источником сведений, он отбирает факты и примеры, показывающие писателя в неблагоприятном свете. Вот странное, путаное письмо к «дражайшей маминьке» с просьбой о присылке денег и фантастическим рассказом о роковой любви - и Набоков, не скупясь, целиком цитирует этот «образчик витиеватого и и бессовестного вымысла», ярчайший пример неискренности и позерства. Вот другое письмо: тяжело переживающий утрату жены Погодин выслушивает гоголевские назидания по поводу его, Погодина, недостатков, весьма печаливших покойницу при жизни, и первым из таких недостатков названо... «отсутствие такта». «Соболезнование, единственное в своем роде», - не упускает случая жестко прокомментировать Набоков.

Что тут возразишь? Всегда горько замечать слабости человеческие в том, перед чьим гением мы преклоняемся. Как хотелось бы, чтобы облик Гоголя не омрачался для нас ничем, ни малейшей тенью, ни единым диссонансом, но - увы - гармонии, душевного равновесия, прозрачной ясности действительно не было в этом человеке. И право комментатора видеть это и говорить об этом прямо. Согласимся, однако, что и я, читатель, не лишен вовсе прав, и главное из них - право на знание все полноты правды о великом человеке, а не произвольно скомпонованных «выбранных мест» из его биографии.

Разве не достойно сожаления, что, уделив столько внимания злополучному письму, в котором молодой Гоголь правдами и неправдами выпрашивает у матери полторы тысячи, Набоков умалчивает о том, что Гоголь отказался от своей доли отцовского наледства в пользу матери и сестер и всю жизнь проскитался с дорожным чемоданом по чужим краям и чужим углам, вечно испытывая унизительную нужду в средствах? Разве это справедливо, что в книге представлен угрюмый ипохондрик, ханжа и аскет, угнетаемый болезнями, творческим бессилием, сексуальной недостаточностью, но там нет того Гоголя, которого Жуковский не зря, наверное, ласково называл «Гогольком», - молодого, задорного, исполненного энергии, веры в свои силы и дерзко глядящего в лицо завтрашнему дню: «Я совершу... Я совершу!». Нет в книге Гоголя, так высоко ставившего в жизни товарищество и умевшего дружить, любившего шумное застолье в окружении нежинских однокашников, где царили любимые «малороссийские» песни, вареники, веселая шутка, озорной куплет, а то и соленое словцо. Нет Гоголя, до упаду, до колик смешившего чтением своих сочинений друзей и знакомых, в том числе Пушкина, и поражавшего своими «жертвоприношениями» владельцев итальянских тратторий...

Конечно, я могу, отложив в сторону книгу Набокова, легко дополнить свое представление о Гоголе сведениями из других источников или, скажем, сам, не по набоковской подсказке, выбрать и перечитать гоголевские письма. Но многие ли из читателей этой книги сделают то же самое?

Как известно, Набоков на протяжении всей жизни увлекался энтомологией, морфологией и систематикой чешуйчатокрылых, имел репутацию видного специалиста в этой области, и «энтомологические» сравнения и метафоры не редкость в его суждениях о литературе. Такова и высказанная им в связи с творчеством Гоголя мысль о «разнице между человеческим зрением и тем, что видит фасеточный глаз насекомого».

Что имеет в виду Набоков? Он считает, что русская литература до Пушкина и Гоголя, глядела на окружающий мир «фасеточным глазом», была «подслеповатой», не различала в нем красок, полутонов, светотени, не замечала движения и метаморфоз. Историки литературы могут поспорить с этой концепцией, но Набоков на научную концепцию и не претендует, ему важно показать то качественно новое, что принесли в литературу Пушкин и, в особенности, Гоголь. Громадное отличие «человеческого зрения» от зрения «фасеточного» - ограниченного, статичного, плоскостного, невосприимчивого к цвету, лежащая между ними пропасть наглядно видны на примере гоголевского описания сада Плюшкина - с его «зелеными облаками... на небесном горизонте», снежной белизной березового ствола, «зияющими как темная пасть» провалами «страшной глушины», цепкими крючьями хмеля, «легко колеблемыми воздухом», игрой солнечных лучей, вдруг превращающих зеленый лист клена «в прозрачный и огненный»... Это был действительно переворот, причем переворот не только в писательском восприятии, но и в читательском. Описание Гоголем плюшкинского сада, говорит Набоков, «поразило русских читателей почти так же, как Мане - усатых мещан своей эпохи».

Сам Набоков - из числа таких, «пораженных» читателей Гоголя. Его читательское «человеческое зрение», резко противостоящее «фасеточному», приобретает двойную ценность на фоне его внутренней антипатии к личности Гоголя. Порою кажется, что в книге «Николай Гоголь» читательский дар Набокова успешно соперничает с его даром писателя и нередко побеждает, нейтрализует его художнический субъективизм. Решусь утверждать, что лучшие страницы книги принадлежат именно Набокову-читателю; не побоюсь даже такого слова, как «открытие» - открытие под внешним слоем гоголевских текстов второго, глубинного их пласта, целого материка людей, явлений, деталей, не видимых «фасеточному глазу», не замечаемых им.

На первой странице «Мертвых душ» Чичикову встречается некий молодой человек, описанный всего несколькими штрихами, однако не без подробностей: «белые канифасовые панталоны, весьма узкие и короткие», фрак «с покушеньями на моду», выглядывающая из-под фрака манишка, «застегнутая тульскою булавкою с бронзовым пистолетом». Быть может, это если не ключевая, то по крайней мере значительная, важная для повествования фигура? Но нет, чичиковская бричка проскакивает мимо, молодой человек едва успел оглянуться да придержать рукою картуз, «чуть не слетевший от ветра, и пошел своей дорогой» - пошел, чтобы не вернуться больше, исчезнуть из поля нашего зрения навсегда.

А на смену ему тут же является вертлявый гостиничный половой, весь длинный и в длинном демикотонном сюртуке со спинкою чуть ли не на самом затылке«, и вот уже мелькают перед нами другие столь же мимолетные, слово мгновенной вспышкой выхваченные «второстепенные», по определению Набокова, персонажи, хотя, строго говоря, они чаще всего не могут претендовать и на роли третьестепенные. Кому-то из них посчастливилось получить имя - как крепостной девчушке Пелагее, чьи босые ноги «издали можно было принять за сапоги, так они были облеплены грязью, или невесть откуда выползшим на свет Божий Сысою Пафнутьевичу и Макдональду Карловичу, или дяде Митяю и дяде Миняю...Иные, подобно небритому лакею на запятках Коробочкиного экипажа-арбуза, до самой старости довольствуются кличкой «малого». Большинство же лишено не то что имени, но даже и лица, застревая в нашей памяти какими-то внешними своими приметами: в одном случае это «на диво стачанный каблук», которым поздней ночью никак не налюбуется приехавший из Рязани безвестный поручик, «большой, по-видимому, охотник до сапогов»; в другом - «простреленная рука» и такой непомерно высокий рост, «какого даже и не видано было», или алебарда, которую заспанный будочник, казнив на ногте «какого-то зверя», отставляет в сторону, чтобы вновь заснуть «по уставам своего рыцарства». А эти «черные фраки» на губернаторском балу - они вовсе уж безымянны и безлики, напоминают рой мух, вьющихся вокруг белого сияющего рафинада, «когда старая ключница рубит и делит его на сверекающие обломки перед открытым окном», а «дети все глядят, собравшись вокруг, следя любопытно за движениями жестких рук ее, подымающих молот»...

Эти лица, фигуры, вещи, предметы (да, и вещи, и предметы, вспомним хотя бы «шерстяную, радужных цветов косынку» Чичикова или «два соленые огурца особенно и полпорции икры», неожиданно вплетающиеся в текст записки городничего к жене) - они словно выплывают из какой-то глубины, возникают из невидимости, из небытия, обретают реальные очертания на дарованный им волею автора короткий миг и вновь растворяются в пространстве, уходят в кромешную тьму.

Однако неужели же никто до Набокова ничего этого не замечал? Не знаю, не припомню, чтобы кто-нибудь обнаружил в читанном и перечитанном «Ревизоре»... еще одну «пьесу», то странное, почти целиком скрытое от нас действо, которое происходит за кулисами и персонажи которого не выходят на сцену. А именно это удается Набокову. Он предлагает нам, помимо привычной театральной программки, еще одну, непривычную, нетрадиционную, с перечислением «недействующих» действующих лиц пьесы. Целая «вереница поразительных второстепенных существ» проходит в «Ревизоре». Андрей Иванович Чмыхов, из письма которого к городничему мы, собственно, впервые узнаем о Хлестакове; некая Анна Кирилловна, чья-то сестра, ее безымянный муж, а еще Иван Кириллович, который, как сообщается, «очень потолстел и все играет на скрыпке...». Далее происходит мимолетное заочное знакомство с судебным заседателем, человеком «сведущим», но распространяющим вокруг себя такой запах, «как будто бы он сейчас вышел из винокуренного завода». «Мы никогда больше не услышим об этом злосчастном заседателе, - замечает Набоков, - но вот он перед нами как живой, причудливое вонючее существо из тех „Богом обиженных“, до которых так жаден Гоголь».

Между тем все новые и новые персонажи торопятся «вскочить в пьесу между двумя фразами»: сначала один учитель, известный тем, что отчаянно гримасничает на кафедре, затем другой, ломающий стулья в безоглядной увлеченности подвигами Александра Македонского, за ним поручик, чьими письмами с красочными описаниями жизни «в эмпиреях» зачитывается почтмейстер, далее тяжущиеся между собою помещики Чептович и Варховинский... Из сбивчивого рассказа запыхавшихся Петров Ивановичей возникают то ключница городничего Авдотья, посланная к Филиппу Антоновичу Почечуеву за боченком для французской водки, то трактирщик Влас, то его трехнедельный отпрыск - «такой пребойкий мальчик, будет так же, как отец, содержатть трактир». А там - один из местных блюстителей порядка Прохоров, который «к делу не может быть употреблен», поскольку привезен поутру «мертвецки»...

А там, с включением в действие «ревизора», начинается, по определению Набокова, подлинная «вакханалия» такого рода персонажей: от разношерстной уездной публики до петербургских «позолоченных привидений и приснившихся послов», от пописывающего статейки Тряпичкина до «Пушкина»... «И пока Хлестаков, - пишет Набоков, - несется дальше в экстазе вымысла, на сцену, гудя, толпясь и расталкивая друг друга, вылетает целый рой важных персон: министры, графы, князья, генералы, тайные советники, даже тень самого царя» и, конечно, «курьеры, курьеры, курьеры... тридцать пять тысяч одних курьеров...».

Это все фантомы или они действительно существуют, как существуют в «Мертвых душах» какие-нибудь сводные сестры из Вятской губернии София Александровна и Маклатура Александровна, а в «Шинели» восприемники новорожденного, будущего Акакия Акакиевича, - столоначальник Иван Иванович Ерошкин и «жена квартального офицера, женщина редких добродетелей» Арина Семеновна Белобрюшкова? Если да, существуют, то - зачем? Каков скрытый смысл этого эфемерного, зыбкого существования? В каком вообще измерении все это происходит?

В четвертом измерении, отвечает Набоков. Ибо проза Гоголя (это говорится в связи с «Шинелью», но, без сомнения, может быть отнесено и к другим сочинениям) «по меньшей мере четырехмерна». Чтобы пояснить свою мысль, Набоков прибегает к параллелям, взятым на сей раз не из энтомологии, а из физики и математики: «Вселенная - гармошка» и «Вселенная - взрыв»; кривизна пространства; параллельные линии, которые, вопреки нашим привычным представлениям, «могут не только встретиться, но могут взвиваться и перепутываться самым причудливым образом, как колеблются, изгибаясь, при малейшей ряби, две колонны, отраженные в воде». И следует прямой переход к Гоголю: «Гений Гоголя - это и есть та самая рябь на воде: два плюс два дают пять, если не квадратный корень из пяти, и в мире Гоголя все это происходит естественно, там ни нашей рассудочной математики, ни всех наших псевдофизических конвенций с самими собой, если говорить серьезно, не существует».

Физико-математическая терминология не должна вводить в заблуждение. Набоков прибегает к ней отнюдь не для утверждения приоритета «точного» знания о мире. Напротив, в этих понятиях и терминах он ищет опору своему стремлению постичь непознаваемое, «сверхсознательное». «Рассудочное» знание применительно к Гоголю оказывается сродни «фасетчному зрению», обоим противопоставляется зрение уже даже не просто «человеческое», скорее «сверхчеловеческое». Набоков, по его словам, хочет быть не беззаботным купальщиком, а «искателем черного жемчуга», водолазом, предпочитающим «чудовищ морских глубин зонтикам на пляже».

Таковы те существа из «глубин» гоголевского художественного сознания, или, пожалуй, уже подсознания, которых он называет «второстепенными персонажами» в сочинениях Гоголя, а еще «гоммункулами» и «фантомами». Мир в котором они существуют, - мир абсурдный, иррациональный, своего рода «зазеркалье».

Разве не из этого именно мира приходит, например, «чиновник-мертвец» в облике Акакия Акакиевича, которому, замечает Гоголь, было «суждено... на несколько дней прожить шумно после своей смерти»? Правда, шинели с прохожих этот пришелец из потустороннего мира стаскивает вполне «посиюсторонние», реальные, да и чихает от нюхательного табака этот мертвец совсем как живой... Еще меньше иррационального в другом подозрительном «привидении», которое «было уже гораздо выше ростом», чем бедный Акакий Акакиевич, «носило преогромные усы» и показало увязавшемуся было за ним будочнику «такой кулак, какого и у живых не найдешь».

Набоков это противоречие, разумеется, замечает. Мимо его внимания, например, не проходит тот короткий миг, когда в толпе титулованных теней, рожденных вымыслом опьяневшего от вина и сознания собственной значимости Хлестакова, вдруг появляется «подлинная фигура... затрапезной кухарки бедного чиновника, Маврушки», обитающей вместе со своим барином отнюдь не в бельэтаже, а на четвертом этаже, как вся петербургская мелкота у Гоголя. «Подлинными» (пусть лишь в каком-то смысле) представляются Набокову и мимолетные персонажи, знакомые нам по первому действию «Ревизора». То же можно сказать и о воскрешаемых воображением Собакевича и Чичикова мужиках - реальных людях с реальными характерами. Каретник Михеев, богатырь и трудяга Пробка Степан, промышляющий извозом Григорий Доезжай-не-доедешь, «беспашпортный» Попов, который «ножа, я чай, не взял в руки, а проворовался благородным образом», - все эти «мертвые души», замечает Набоков, «один за другим... обретают существование».

Собственно, противоречия здесь нет, ибо существование это все равно мнимо, иррационально. Как и существование тех же Собакевича и Чичикова, Акакия Акакиевича до его кончины, других гоголевских персонажей - живых и мертвых, второстепенных и главных, названных и безымянных, участвующих в событиях и прячущихся «за кулисами». Как иррациональен мир, в котором они пребывают. Ибо иррациональность зависит не от того, соткан ли персонаж из живой плоти или из всплесков фантазии, реальны ли происходящие события или они кому-то привиделись, почудились, приснились; и абсурд, который Набоков называет «любимой музой» Гоголя, вовсе не обязательно есть нечто причудливое, уродливое или комическое. Абсурд рождается из трагического разрыва между «самыми высокими стремлениями человека», «глубочайшими его страданиями» и кошмаром окружающего мира.

С этой точки зрения «смутные картины» реальной жизни, воссозданные, скажем, в «Шинели», не имеют ровным счетом никакого значения. Служебные будни и нравы «одного департамента»; скудные обеды и другие столь же скудные житейские радости маленького чиновника; его всепоглощающая страсть к новой шинели; сцены чиновничьего быта с вистом, чаем и копеечными сухарями; петербургские черные лестницы, «умащенные» помоями и проникнутые особым «спиритуозным» запахом, - все это для Набокова не более чем «привычные декорации», «грубо разрисованные ширмы», ибо вообще «всякая реальность - это маска». Зато сквозь зияющие в декорациях разрывы, «черные дыры», проглядывает некий кажущийся нам абсурдным, «но подлинный» мир и существующий в нем робкий маленький чиновник, вернее, «призрак, гость из каких-то трагических глубин, который ненароком принял личину мелкого чиновника». Это и есть гоголевское «четвертое измерение».

В этом измерении, по Набокову, нет места тому, что он называет «нравственным поучением».

Одна из кульминаций «Шинели» - сцена, где молодой шустрый канцелярист вдруг останавливается, пораженный чинимыми над Акакием Акакиевичем жестокими насмешками. «И долго потом, среди самых веселых минут, представлялся ему низенький чиновник с лысинкою на лбу, с своими проникающими словами: „Оставьте меня, зачем вы меня обижаете?“ - и в этих проникающих словах звенели другие слова: „Я брат твой“. И закрывал себя рукою бедный молодой человек, и много раз содрогался он потом на веку своем, видя, как много в человеке бесчеловечья...».

Об этом месте гоголевской повести - его иногда называют «гуманным» - Набоков не вспоминает, но есть основания предположить, что именно его имеет он в виду, отказываясь говорить о «нравственной позиции или нравственном поучении»; последнее, на его взгляд, лишено смысла «в мире тщеты, тщетного смирения и тщетного господства». Да, признает Набоков, в этом мире «что-то очень дурно устроено», однако «мир это е с т ь и он исключает все, что может его разрушить, поэтому всякое усовершенствование, всякая борьба, всякая нравственная цель или усилие ее достичь так же немыслимы, как изменение звездной орбиты».

Не приходится удивляться, что в глазах Набокова гоголевские «лирические излияния» представляют ценность весьма незначительную, если не сомнительную, в «Шинели» их роль в лучшем случае вспомогательная - нечто вроде пауз в потоке «бормотания». Подобно тому, как в «Мертвых душах» гоголевский монолог о Руси - лишь «скороговорка фокусника», призванная отвлечь внимание читателей, дабы они не заметили исчезновения Чичикова, «посланника сатаны, спешащего домой, в ад». Или зеркалу в эпиграфе к «Ревизору», отражающему что угодно, только не «подлинную жизнь». Для Набокова куда важнее замкнутый, алогичный «зеркальный мир» самого Гоголя. Поэтому на последних страницах книги, определяя ее цель, Набоков предупреждает своих читателей: «...Если вы хотите узнать что-нибудь о России... не трогайте Гоголя».

И при этом «самым великим писателем, которого до сих пор произвела Россия», он считает именно Гоголя. Если «уравновешенный Пушкин, земной Толстой, сдержанный Чехов» знали только отдельные «минуты иррационального прозрения», то Гоголь весь в «четвертом измерении», Этим и только этим определяется его причастность к «великой литературе», которая всегда «идет по краю иррациональности».

Книга «Николай Гоголь» дает нам возможность увидеть в Набокове - мастере прозы еще и мастера-эссеиста, интерпретатора, если можно так сказать - мастера-читателя. Однако этот читатель ни на минуту не забывает, что он и сам писатель-профессионал, к тому же «не вяжущийся» с коллегой-классиком. Потому так глубоко субъективны, а стало быть и одномерны его восприятие, оценки, трактовки. И это при том, что у Гоголя он превыше всего ценит как раз «четырехмерность». Набоков не замечает, что, пиша (как говаривали в старину) о Гоголе, он главным образом говорит о том, каким он видит писателя, о своем понимании смысла, назначения и секретов гоголевского творчества, то есть в сущности - о себе самом. «Я сказал...», «Я думаю...», «Я считаю...»...

Есть искушение полемически перефразировать приведенный выше парадоксальный совет Набокова «не трогать Гоголя»: если вы хотите узнать что-нибудь о Гоголе, не трогайте Набокова... Но от искушения лучше удержаться. Во-первых, потому что книга Набокова все же немало говорит нам о Гоголе, высвечивает его облик и творчество, пусть порою с неожиданной стороны и в непривычном ракурсе; во-вторых, она позволяет нам «узнать что-нибудь» о Набокове. Согласимся, это не так уж мало.