Кто подписал письмо против пастернака. Как пастернак подписал письмо о расстреле. — …ну, у вас это взаимно было…

Осенью 1958 года Борис Леонидович Пастернак получил Нобелевскую премию по литературе во многом благодаря «Доктору Живаго». В одно мгновение этот роман в Советском Союзе посчитали «клеветническим» и порочащим достоинство Октябрьской революции. На Пастернака оказывали давление по всем фронтам, из-за чего писатель был вынужден отказаться от премии.

Роковой октябрь

Бориса Пастернака часто называют Гамлетом XX века, ведь он прожил удивительную жизнь. Писатель успел многое повидать на своем веку: и революции, и мировые войны, и репрессии. Пастернак неоднократно вступал в конфликт с литературными и политическими кругами СССР. К примеру, он бунтовал против социалистического реализма — художественного движения, получившего особое и широкое распространение в Советском Союзе. К тому же, Пастернака неоднократно и открыто критиковали за чрезмерную индивидуальность и непонятливость его творчества. Однако мало что сравнится с тем, с чем ему пришлось после 23 октября 1958 года.

Известно, что одну из престижнейших литературных наград ему вручили за произведение «Доктор Живаго» с формулировкой «за значительные достижения в современной лирической поэзии, а также за продолжение традиций великого русского эпического романа». До этого на Нобелевскую премию среди русских писателей номинировался только Иван Бунин. А кандидатуру Бориса Пастернака в 1958 году предложил сам французский писатель Альбер Камю. К слову, Пастернак мог выиграть премию с 1946 по 1950 года: он ежегодно числился в кандидатах в это время. Получив телеграмму от секретаря Нобелевского комитета Андерса Эстерлинга, Пастернак ответил в Стокгольм такими словами: «Благодарен, рад, горд, смущен». Многие друзья писателя и деятели культуры уже начали поздравлять Пастернака. Однако весь писательский коллектив крайне негативно отнесся к этой награде.

Чуковские в день, когда Пастернаку вручили Нобелевскую премию

Начало травли

Как только до советских властей дошли вести о номинации, то на Пастернака сразу начали оказывать давление. Пришедший на следующее утро Константин Федин, один из самых деятельных членов Союза писателей, потребовал демонстративно отречься от премии. Однако Борис Пастернак, вступив в разговор на повышенных тонах, отказал ему. Тогда писателю пригрозили исключением из Союза писателей и другими санкциями, которые могли поставить крест на его будущем.

Нобелевскую премию «дополучил» сын Пастернака 30 лет спустя


Но в письме Союзу он писал: «Я знаю, что под давлением общественности будет поставлен вопрос о моем исключении из Союза писателей. Я не ожидаю от вас справедливости. Вы можете меня расстрелять, выслать, сделать все, что вам угодно. Я вас заранее прощаю. Но не торопитесь. Это не прибавит вам ни счастья, ни славы. И помните, все равно через несколько лет вам придется меня реабилитировать. В вашей практике это не в первый раз». С этого момента и началась общественная травля писателя. На него посыпались всевозможные угрозы, оскорбления и анафемы всей советской печати.

«Доктор Живаго» назвали «клеветническим» романом

Не читал, но осуждаю

Вместе с этим западная пресса активно поддерживала Пастернака, когда как любому было не прочь поупражнялся в оскорблениях в адрес поэта. Многие видели в премии настоящее предательство. Дело в том, что Пастернак после неудачной издания романа в своей стране решился передать его рукопись Фельтринелли — представителю итальянского издательства. Вскоре «Доктор Живаго» был переведен на итальянский и стал, как сейчас говорится, бестселлером. Роман был признан антисоветским, так как в нем разоблачались достижения Октябрьской революции 1917 года, как говорили его критики. Уже в день присуждения премии, 23 октября 1958 года, по инициативе М. А. Суслова Президиум ЦК КПСС принял постановление «О клеветническом романе Б. Пастернака», признавшее решение Нобелевского комитета очередной попыткой втягивания в холодную войну.

На обложке одного из американских журналов 1958 года

Эстафету подхватила «Литературная газета», которая с особым пристрастием взялась за травлю писателя. 25 октября 1958 года в ней писалось: «Пастернак получил «тридцать серебреников», для чего использована Нобелевская премия. Он награждён за то, что согласился исполнять роль наживки на ржавом крючке антисоветской пропаганды… Бесславный конец ждёт воскресшего Иуду, доктора Живаго, и его автора, уделом которого будет народное презрение». Вышедший в этот день номер газеты был целиком «посвящен» Пастернаку и его роману. Также один из читателей писал в одной разоблачительной заметке: «То, что сделал Пастернак, — оклеветал народ, среди которого он сам живет, передал свою фальшивку врагам нашим, — мог сделать только откровенный враг. У Пастернака и Живаго одно и то же лицо. Лицо циника, предателя. Пастернак — Живаго сам навлек на себя гнев и презрение народа».

Из-за Нобелевской премии Пастернака окрестили «воскресшим Иудой»


Именно тогда появилось известное выражение «Не читал, но осуждаю!». Поэту грозили уголовным преследованием по статье «Измена Родине» Наконец Пастернак не выдержал и отправил в Стокгольм 29 октября телеграмму следующего содержания: «В силу того значения, которое получило присужденная мне награда в обществе, к которому я принадлежу, я должен от нее отказаться, не примите за оскорбление мой добровольный отказ». Но и это не облегчило его положение. Советские писатели обращались к правительству с просьбой лишить поэта гражданства и выслать за границу, что больше всего боялся сам Пастернак. В итоге его роман «Доктор Живаго» запретили, а самого поэта исключили из Союза писателей.

Писатель остался практически в одиночестве

Незаконченная история

Вскоре после вынужденного отказа на измученного поэта вновь обрушился шквал критики. А поводом стало стихотворение «Нобелевская премия», написанное как автограф английскому корреспонденту Daily Mail. Оно попало на страницы газеты, что вновь не понравилось советским властям. Тем не менее, история Нобелевской премии не осталась незаконченной. Тридцать лет спустя ее «дополучил» сын Пастернака Евгений в знак уважения таланта писателя. Тогда, а это было время гласности и перестройки СССР, «Доктор Живаго» был опубликован, и советские граждане смогли ознакомиться с текстом запрещенного произведения.

Позорное событие литературной и общественной жизни страны второй половины пятидесятых годов было связано с романом Бориса Пастернака «Доктор Живаго». В него оказался втянутым и Борис Слуцкий - трехминутное выступление против Пастернака стало трагедией Слуцкого до конца его дней.

Отношение к Б. Л. Пастернаку в советское время всегда было настороженным. Особое беспокойство партийно-литературного руководства в 1946 году вызвал растущий интерес к Пастернаку на Западе, тогда имя поэта впервые было упомянуто среди кандидатов на Нобелевскую премию по литературе. Пока это еще не было связано с романом: писатель начал работать над ним в конце 1945 года. Скандальный характер события приняли в ноябре 1957 года, после выхода романа в Милане в переводе на итальянский. (В мае - июне следующего года книга вышла во Франции, Англии, США и Германии.) Чашу терпения идеологических бонз переполнило присуждение Борису Леонидовичу Пастернаку Нобелевской премии «За выдающиеся достижения в современной лирической поэзии и продолжение благородных традиций великой русской прозы» (23 октября 1958 года). Ответ Пастернака Нобелевскому комитету: «Бесконечно признателен, тронут, горд, удивлен, смущен» - оказался последней каплей.

Пастернак писал роман, не таясь. Готовые главы читал близким людям, посылал отрывки сестрам в Англию (с просьбой никоим образом не публиковать). В январе 1956 года передал рукопись журналу «Новый мир», но вскоре стало ясно, что журнал никогда не опубликует романа. Через полгода Пастернак заключил договор на издание «Доктора Живаго» в Италии с коммунистом-издателем Фельтринелли. Этот шаг поэта стал известен Москве. Неожиданно в январе 1957 года договор на издание «Доктора Живаго» предложил Гослитиздат. Договор был подписан. Обнадеженный возможностью появления романа в России, Пастернак обратился к Фельтринелли с просьбой задержать публикацию до выхода его в Москве.

Создавая роман, Пастернак не собирался в какой-либо мере придать ему антисоветскую направленность. Основная тема романа заявлена как «противопоставление языческого Рима (читай: Сталинской Москвы) - христианству, рабства - свободе, народов и вождей - личности».

Издание романа было связано с риском, и Пастернак понимал это. Еще в 1945 году, задумывая «Доктора Живаго», Пастернак писал: «Я почувствовал, что только мириться с административной росписью сужденного я больше не в состоянии и что сверх покорности (пусть и в смехотворно малых размерах) надо делать что-то дорогое и свое, и в более рискованной, чем бывало, степени попробовать выйти на публику».

Отсутствие в романе прямых антисоветских пассажей все же не остановило власти перед тем, чтобы воспрепятствовать его изданию. В ЦК сознавали опасность романа, понимали, насколько несовместимы провозглашенные в нем общечеловеческие ценности с господствующей идеологией: выход романа в свет мог пробить серьезную брешь в плотном идеологическом заборе. Была дана команда ни в коем случае не публиковать роман. Договоры на издание в России оказались фикцией.

В сентябре 1958 года, когда стало известно о возможности присуждения Пастернаку Нобелевской премии, рассматривался план избежать скандала. Предполагалось издать «Доктора Живаго» в Москве малым тиражом с ограниченным сообщением об этом в печати. Но план этот отвергли и предпочли развернуть широкую политическую кампанию дискредитации автора и романа. Было предусмотрено подключение общественности к бездумному шельмованию в духе тридцатых годов. Времени на подготовку и осуществление плана было мало.

На 27 октября было назначено расширенное заседание руководства союзных и московской писательских организаций. 25 октября «Литературка» опубликовала отзыв редакции «Нового мира», послуживший основанием для отказа от издания романа, и редакционную статью «Провокационная вылазка международной реакции». В тот же день в «Правде» появилась злобная статья Д. Заславского «Шумиха реакционной пропаганды вокруг литературного сорняка».

В полном согласии с этими статьями намечалось обсуждение вопроса: «О действиях члена СП СССР Б. Л. Пастернака, не совместимых со званием советского писателя».

Пастернаку послали приглашение. Больной, он на заседание не поехал, но послал объяснительную записку. Поэт просил товарищей не считать «мое отсутствие знаком невнимания». Он напоминал, что «в истории передачи рукописи нарушена последовательность событий», что роман сначала был отдан в наши издательства в «период общего смягчения литературных условий», когда существовала надежда на публикацию. «На моих глазах честь, оказанная мне, современному писателю, живущему в России и, следовательно, советскому, оказана вместе с тем и всей советской литературе. Я огорчен, что был так слеп и заблуждался. По поводу существа самой премии ничто не может меня заставить признать эту почесть позором и оказанную мне честь отблагодарить ответной грубостью… Я жду для себя всего, товарищи, и вас не обвиняю. Обстоятельства могут вас заставить в расправе со мной зайти очень далеко, чтобы вновь под давлением таких же обстоятельств меня реабилитировать, когда будет уже поздно. Но этого в прошлом уже было так много!! Не торопитесь, прошу вас. Славы и счастья вам это не прибавит». Далее Пастернак выражал согласие денежную часть премии внести в фонд Совета Мира, не ехать в Стокгольм за ее получением или вообще оставить ее в распоряжении шведских властей.

Записку Пастернака расценили как «возмутительную наглость и цинизм». Единодушно поддержали постановление президиума о лишении Пастернака звания советского писателя и об исключении его из числа членов Союза писателей. В те же дни в стране проходили митинги и собрания, осуждавшие великого поэта и его роман.

Против кого было направлено все это безумное, позорное действо? Против романа? Нет, о нем забыли, его как бы и не было. Против Нобелевского комитета и премии? Нет: только против самого писателя и его поведения. Его несгибаемость перед властью, его гордая позиция - вот что больше всего не только злило, но и вызывало страх. Боялись заразительного примера недопустимого неподчинения.

Решением об исключении из Союза писателей завершался первый акт трагедии.

На 31 октября было назначено общее собрание московских писателей. По советской традиции решение президиума должны были одобрить все писатели. За два дня до этого на пленуме ЦК комсомола секретарь В. Е. Семичастный (будущий председатель КГБ СССР) сравнил Пастернака со свиньей, которая «никогда не кушает там, где гадит», и пожелал, чтобы отъезд Пастернака за границу освежил воздух.

Мероприятие должно было пройти гладко, без эксцессов. Началась идеологическая обработка будущих участников, и главный упор был сделан на тех, чье участие повысило бы авторитетность собрания. Стали вызывать в ЦК и в парткомы писателей известных, чей творческий авторитет и моральная репутация не были подмочены соглашательством. Сдались Твардовский, С. С. Смирнов, Вера Панова, Николай Чуковский. Другим «известным» (Маркову, С. Михалкову, Прокофьеву, Соболеву, Антонову и многим другим) не пришлось сдаваться: они были «добровольцами».

В числе других вспомнили о Борисе Слуцком. После письма И. Г. Эренбурга в издававшейся миллионным тиражом «Литературке», полемике вокруг этого письма и читательского успеха первой книги «Память», Слуцкий стал заметной фигурой и его имя было на слуху. Биография Слуцкого соответствовала «критериям» - участник Великой Отечественной войны, раненный на фронте, поэт, чьи антисталинские стихи были известны широкому читателю, «человек безупречной этической репутации» (Евг. Евтушенко), писатель, пробившийся в литературу через рогатки цензуры, несмотря на сопротивление именно тех, кто сейчас клеймил «отступничество» Пастернака. В ЦК знали, что «известный советский поэт Слуцкий» слыл в обществе самым значительным антисоветским поэтом. «Разгадка этого парадокса, - пишет Олег Хлебников, - только в том, что, не будучи врагом советской власти и электрификации всей страны, Слуцкий писал и о том и о другом правду - так же как о войне, о довоенном терроре, о сталинизме вообще, о послевоенном государственном антисемитизме…» Много стихов Слуцкого ходило по рукам в списках. Некоторые из них попадали за границу и публиковались в сборниках советской неподцензурной поэзии. Привлечение «советского - антисоветского» поэта рассматривалось как одна из главных задач идеологической подготовки собрания: участие такого человека позволяло руководству говорить: «Видите, против Пастернака выступает не только Софронов, но и Слуцкий».

Слуцкого, члена партии, партком обязал уговорить беспартийного Леонида Мартынова обрушиться на Пастернака. Об этом вспоминает С. Липкин - но из его воспоминаний получается, будто бы Мартынов «уговорил» Слуцкого. «Кандидатура Мартынова, - пишет Семен Липкин, - нравилась парткому потому, что Мартынов был беспартийным, талантливым и негосударственным. Было известно, что Пастернак его ценил. Мартынов нехотя согласился, но за полчаса до начала собрания сказал Слуцкому: “А почему вы не берете слово? Я выступлю только в том случае, если выступите вы”. Растерявшись, Слуцкий повел Мартынова в партком. Секретарь парткома (забыл его фамилию) обратился к Слуцкому: “В самом деле, почему тебе не выступить? Леонид Николаевич прав”. Слуцкий вынужден был согласиться. Все это он мне рассказывал зло, злясь, как я думаю, на себя. Но и я не был расположен к добродушной беседе». Не подвергаем сомнению то, что Слуцкий так именно и говорил С. Липкину, но известным фактам это противоречит. Во всяком случае, не «за полчаса» до начала собрания решал Слуцкий вопрос - выступить или уклониться.

Заинтересованность руководства в привлечении Слуцкого была так же велика, как и понимание того, что «такого» трудно будет уломать. Последовали вызов в ЦК, беседа у Поликарпова, вызовы в партком.

По свидетельству В. Кардина, Слуцкому сказали, что «во исполнение долга коммуниста он обязан заклеймить Пастернака на собрании московских писателей. Таково партийное задание…». Кардин это запомнил со слов Слуцкого.

Слуцкий оказался в партийном капкане, зажатым между долгом и совестью, между обязанностью и честью.

Долг и обязанность, как их тогда понимал поэт, взяли верх. Об этом он писал в стихах:

Музыка далеких сфер, противоречивые профессии. Членом партии, гражданином СССР, подданным поэзии был я. Трудно было быть. Все же был. За страх, за совесть. Кое-что хотелось бы забыть. Кое-что запомнить стоит. Долг, как волк, меня хватал. (Разные долги, несовпадающие.) Я как Волга, в пять морей впадающая, сбился с толку. Высох и устал .

Слуцкий был принципиальным противником предварительной публикации произведений за рубежом: он считал, что писатель обязан печататься на родине. Так думали и его друзья-литераторы. В «Подённых записях» Самойлова за 1960 год (с. 301) есть такая пометка: «Вознесенский сказал мне, что английский журналист Маршак опубликовал в Лондоне мои стихи. Какова мораль западного журналиста! Они не понимают, что мы не желаем ссориться с родиной. Все, что нам не нравится, - внутреннее дело. Никому не дозволено в это вмешиваться!» У Николая Глазкова была целая баллада под названием «Беседа с чертом», в которой черт соблазнял поэта славой и богатством, полученными благодаря зарубежным публикациям. Стихотворение кончалось красноречиво: «Отойди от меня, сатана!» Были и менее строгие суждения. «У нас, - вспоминает Нина Королева, имея в виду своих ленинградских товарищей, - было свое понимание проблемы “поэт и власть”: государство печатает и награждает того, кто прославляет и пропагандирует его и партийную политику… Факт появления “Доктора Живаго” за границей мы считали жестом смелым и вызывающим, на который поэт имеет право, но и государство имеет право его не одобрить. А руководство московской писательской организации мы считали насквозь продавшимся советской власти и партии за блага и подачки».

Самому Слуцкому никогда не приходило в голову передать за границу для опубликования свои «Записки о войне». Эта «деловая проза» - острая правда о войне - пошла бы нарасхват у зарубежных издательств. То же относится и к сотням стихов, лежавших в столе поэта, не имевших шансов быть напечатанными на родине. Стихи Слуцкого печатали за границей, но не по его воле. Сам он свои стихи туда не посылал. «Межиров в самый расцвет застоя, - вспоминает Олег Хлебников, - показал мне вышедшую в Мюнхене антологию советской неподцензурной поэзии, в которой было напечатано много неизвестных тогда российским читателям стихотворений Слуцкого. Но Слуцкий и тут оказался верен себе - он не передавал свои рукописи за границу. Это сделал кто-то из его поклонников: стихи Слуцкого тогда расходились в списках. А немцы поступили корректно по отношению к поэту: напечатали его большую подборку, не указав имени автора. Более того: подборка была разбита на две части и над обеими значилось “Аноним”. Но для тех, кто понимает, “фирменная” узнаваемая интонация Слуцкого говорила об авторстве красноречивее подписи. К счастью, литературоведы в штатском не слишком квалифицированны, а уж к поэзии точно глухи».

Эта принципиальная позиция Слуцкого, несомненно, оказалась той щелочкой, сквозь которую смогли добраться до него и уговорить выступить. Успех «обработчиков» стал возможен также благодаря глубокой партийности Слуцкого. Об этом говорят многие близко знавшие и дружившие с ним.

«Член КПСС Слуцкий, - писал Владимир Корнилов, - долго, почти всю свою жизнь, продолжал верить в партию, вернее, упорно заставлял себя в нее верить…» Верность «строительной программе» и партийный долг, а отнюдь не трусость или конъюнктурные соображения заставили Слуцкого поддаться на уговоры и требования парткома.

Наум Коржавин: «Я… тогда нисколько, ни на одну минуту не усомнился в честности и порядочности Слуцкого и поэтому отнесся к его проступку не с возмущением, а иронически - понимал, что к этому его привел не расчет, а честно и буквально исповедуемый принцип партийности, от следования которому никаких благ он никогда не получал».

B. Кардин: «Обстоятельно рассказывая мне о собрании, Слуцкий не искал оправдания… хотел понять, как с ним стряслось такое. В поисках объяснения он сказал: - Сработал механизм партийной дисциплины…»

C. Апт: «Почему он, поэт, присоединился тогда к хору хулителей? Скорее всего, он сделал это “в порядке партийной дисциплины”, думаю, что ему в ультимативной форме предложили выступить… Думаю, что он и в самом деле был ошеломлен тем, что Пастернак напечатал свой роман за границей… Вполне допускаю, что и в присуждении Пастернаку Нобелевской премии Слуцкий мог увидеть акцию политическую…»

Когда я впервые после случившегося приехал в Москву и встретился с Борисом, я рискнул его спросить. (Мне было тяжело напоминать о случившемся. Вообще, близкие старались не говорить об этой истории, понимая, как он сам трагически переживает ее. Обходили молчанием, не сговариваясь.) Но я не мог не спросить. Не помню точно моего вопроса. В нем не было одобрительного подтекста, но и не начинался он со слов «Как ты мог?».

Борис ссылался на сильный нажим, вызов в ЦК. Он был, что называется, прижат к стенке положением секретаря партбюро (или члена партбюро - не помню точно) поэтической секции московской писательской организации. Положение обязывало. Смысл его оправданий сводился к тому, что ему оставалось только «выступить как можно менее неприлично». Говорил, сколько пережил мучительных часов в поисках формы и содержания своего выступления. Но колебаний «выступить или воздержаться» я в его словах не почувствовал.

Разговор наш он закончил прямо и однозначно: «Отказавшись, я должен был положить партийный билет. После XX съезда я этого не хотел и не мог сделать». Я понял эти слова как выражение поддержки «оттепели»; больше к этой теме мы никогда не возвращались (П. Г.).

Между тем здесь-то и заключалось главное. Борис Пастернак был враг «оттепели»; Борис Слуцкий был ее убежденным певцом.

Пастернак в разговоре с Ольгой Ивинской в 1956 году высказал свое отношение к «оттепели»: «Так долго над нами царствовал безумец и убийца, а теперь - дурак и свинья; убийца имел какие-то порывы, он что-то интуитивно чувствовал, несмотря на свое отчаянное мракобесие; теперь нас захватило царство посредственностей». Старший сын записал реплику Пастернака осенью 1959 года: «Раньше расстреливали, лилась кровь и слезы, но публично снимать штаны было все-таки не принято».

Слуцкий был тем, кому «оттепель» дала голос, да он и сам пытался стать голосом «оттепели». Он сформулировал все те положения, которые в силу многих причин не мог сформулировать Никита Хрущев. «Социализм был выстроен, поселим в нем людей», или «Перекур объявлен у штурмовавших небо», или «Вы решаете судьбу людей? Спрашиваете про детей, узнавайте, нет ли сыновей у негодяя», или…

Эти формулы Слуцкого врезаются в память, и не хуже поэтических афоризмов Пастернака. Порой они даже похожи на пастернаковские - а порой пастернаковские строчки становятся похожи на строчки его антагониста: «История не то, что мы носили, а то, как нас пускали нагишом…» - «Семь с половиной дураков смотрели восемь с половиной!»

Это не удивительно: Пастернак был одним из поэтических учителей Слуцкого - не прямо, как Сельвинский или Брик, но опосредованно, не так явно, как, скажем, Ходасевич, чьи строчки и образы Борис Слуцкий использует в самых неожиданных ситуациях, но… все-таки был. Больше того: в первом зафиксированном высказывании Бориса Слуцкого о поэзии мелькает тень Пастернака - об этом мы уже писали во второй главе.

1937 год. Четверо подростков проводят шуточную анкету. Отвечают на один-единственный вопрос: «Что такое поэзия?» Один из подростков - Борис Слуцкий. Его ответ удивителен и своей оглядкой на Пастернака, и своим бесстрашием для тех лет тотального страха. «Мы были музыкой во льду» - «единственный род музыкальности, караемый Уголовным кодексом (см. 58 ст.)». В этом его ответе сквозили и будущая чрезвычайно короткая военно-юридическая деятельность, и отказ после этого опыта от какой бы то ни было работы, связанной с юриспруденцией в условиях советского строя, и единственная ошибка, которую совершил Слуцкий в условиях этого самого строя.

Давид Самойлов, рассуждая об особенностях мышления своего «друга и соперника», пишет о «неумении предвидеть» Бориса Слуцкого. Замечание на редкость тонкое и точное, но неполное. Можно было бы предположить, что «неумение предвидеть» Бориса Слуцкого связано с его «фактовизмом», с тем, что он «с удовольствием катился к объективизму», - но как тогда связать этот «фактовизм», это «стремление к объективности» с утопизмом Бориса Слуцкого, с его верностью двадцатым годам, тогдашней готовности переделать и перекроить мир?

Скорее всего, дело было в том, что Слуцкий не столько «не умел предвидеть», сколько не хотел - и потому не мог… Борис Слуцкий писал «после будущего», после того, как все, что могло произойти, - произошло:

…Но задача, когда-то поставленная, не решенная, как была, и стоит она старая, старенькая, и действительно плохи дела. Удивительно плохи дела…

По этой причине Борис Слуцкий был поэтом последовательно трагического мировоззрения. В этом его принципиальное отличие от исторического оптимиста Бориса Пастернака.

Один из самых больших парадоксов эпохи - столкновение двух этих поэтов. Как ни удивительно, ницшеанец Борис Пастернак не просто вписывался в советскую идеологическую и эстетическую систему, он был одним из ее создателей, одним из самых талантливых ее творцов, тогда как демократический коммунист, ставший «гнилым либералом», Борис Слуцкий оказался одним из ее разрушителей. Многосотстраничный «Доктор Живаго» жанрово продолжает советское романное многопудье, тогда как «Кельнская яма» и уж тем более «Бог» становятся точкой разрыва традиции.

Типологического сходства с Пастернаком у Бориса Слуцкого не было. Было немало перетолкованных, переиначенных цитат - например, «День был душный, а тон был пошлый». Не было типологического сходства, но была отталкиваемая генеалогия. Полное, принципиальное, идейное несоответствие наложилось на ту игру, которую затеяли власти с интеллигенцией. Повторимся: если бы Пастернака спросили, готов ли он каким-либо смелым поступком разоблачить гнилостный обман «оттепели», обозначить те границы, за которые она не шагнет, он бы ответил: Да, готов… Если бы Слуцкого спросили, готов ли он сколь возможно расширить «оттепельные» границы, он бы ответил… Понятно, что бы он ответил.

При общем несходстве было в этих поэтах нечто общее, причем проявлялось оно в различии. И то и другое ярче всего проявлялось в том, как они читали стихи: так же, как и разговаривали в жизни. А дальше начиналось различие, потому что Пастернак разговаривал так же, как читал стихи. Слуцкий же читал стихи так же, как разговаривал: спокойно, деловито, сухо. Докладывал обстановку: «Человек на развилке путей / прикрывает глаза газетой, / но куда он свернет, / напечатано в этой газете. // (…) На развилке пред ним два пути, / но куда ему все же идти, / напечатано в этой газете». Эти стихи, впрочем, иначе как деловым и спокойным тоном и не прочитаешь. Интонация бытовой беседы у Пастернака была одической, пиитической, поэтической. Стиховая, поэтическая интонация у Слуцкого была интонацией бытовой, деловой беседы, даже если речь шла о чем-то невыносимом, ужасном: «Нас было семьдесят тысяч пленных в большом овраге с крутыми краями…»

Думал ли Слуцкий о последствиях своего выступления, о том, как отнесутся к этому товарищи, о своей репутации, о себе, о Тане? Не мог не думать. Понимал ли, что один только факт появления на трибуне позорного судилища надломит, перекорежит всю жизнь? Конечно понимал. Но, принимая решение, он посчитал правильным поступиться личным интересом для общественной пользы, как он ее (пользу) понимал.

«Кто из нас, людей фронтового поколения, - писал В. Кардин, - прожил безгрешно? История Слуцкого особая. Он признавал свою вину… за “ошибочки”, ведшие к общим бедам. Пусть они совершались помимо него, пусть партия не спешила брать на себя ответственность за них. По собственной воле, по велению совести он принял на свои плечи непомерный груз, который норовил отпихнуть от себя едва не каждый».

«Чем упрямее Слуцкий намеревался следовать тому, чему присягнул, во что хотел, вопреки многому, верить, тем очевиднее проступала общая драма обманутых и обманывающихся людей, общая, всех нивелирующая, такая, при которой индивидуальный и недюжинный ум излишен» (Ст. Рассадин).

«Видимо, после пастернаковской истории, - пишет Вл. Корнилов, - Слуцкий написал:

Уменья нет сослаться на болезнь, Таланту нет не оказаться дома. Приходится, перекрестившись, лезть В такую грязь, где не бывать другому.

Как ни посмотришь, сказано умно, Ошибок мало, а достоинств много. А с точки зренья Господа-то Бога? Господь, он скажет все равно - говно.

Господь не любит умных и ученых, Предпочитает тихих дураков, Не уважает новообращенных И с любопытством чтит еретиков.

Это стихотворение напоминает строки Багрицкого:

Неудобно коммунисту Бегать как борзая…»

Здесь сыграло искреннее, хотя и ошибочное, убеждение Слуцкого в возможности либерализации общественной жизни, в необходимости поддержать и не дать увянуть первым росткам свободы. Поступок Пастернака казался ему провокацией, после которой может начаться «завинчивание гаек». Он посчитал, что отказ от выступления, уклонение от выполнения партийного задания объективно навредит «оттепели». Он думал, что ему удастся перевести обсуждение поступка Пастернака в осуждение Нобелевского комитета.

Мне приходилось неоднократно быть свидетелем жарких споров на эти темы между Слуцким и Самойловым. Самойлов считал XX съезд и последовавшее за ним известное постановление ЦК 1956 года высшей точкой «синусоиды», допускал возможность нисходящих и новых восходящих ветвей развития, понимал временный, преходящий характер «оттепели». Слуцкий был убежден и настаивал на том, что теперь развитие пойдет по «прямой» вверх. Я в своих оценках колебался между мнениями своих друзей: хотелось, чтобы все сложилось «по Слуцкому», но не верилось «по-самойловски». Стоит ли говорить, что жизнь подтвердила правоту Самойлова и заблуждение Бориса? Не в этом ли заблуждении причина трагедии Слуцкого? Не это ли объясняет (но не оправдывает) мотивы, приведшие Бориса Слуцкого на трибуну печально известного собрания московской писательской организации, подвергшего избиению Бориса Пастернака? (П. Г.)

За сутки до собрания Пастернак отказался от премии. В телеграмме в Стокгольм он писал: «В связи со значением, которое Вашей награде придает то общество, к которому я принадлежу, я должен отказаться от присужденного мне незаслуженного отличия. Прошу Вас не принять с обидой мой добровольный отказ». В этом не было ни малодушия, ни тем более трусости. Он боялся, но не за себя: его глубоко беспокоила судьба близких.

Но запущенный механизм травли не мог остановиться. Как бы то ни было, 31 октября собрание состоялось, и Борис Слуцкий на нем выступил.

О собрании написано немало. Приведем лишь впечатление присутствовавшего на собрании А. Мацкина:

«Удивительная была аудитория - все дурные инстинкты, внушенные сталинской деспотией, обнаружили себя в этой вакханалии…

Хотя это был конец 50-х годов, расправа шла по ритуалу процессов 30-х. Ораторы, сменяя друг друга, неистовствовали, и каждый старался превзойти другого в своем трибунальстве.

И вдруг в эту оргию включаются два достойнейших поэта - Слуцкий и Мартынов…»

Изданный позднее стенографический отчет позволяет представить, насколько «дурные инстинкты, внушенные сталинской деспотией» господствовали на собрании, сравнить выступление Слуцкого с другими выступлениями и убедиться, насколько удалось Слуцкому реализовать свой замысел «выступить как можно менее неприлично». Почти все выступавшие солидаризировались с комсомольским вожаком Семичастным, назвавшим Пастернака «свиньей, которая гадит там, где ест». С. С. Смирнов: «…я как-то невольно согласился со словами товарища Семичастного… Может быть, это были несколько грубоватые слова и сравнение со свинством, но по существу это действительно так…» В. Перцов «Товарищ Семичастный прав… Пастернак не только вымышленная в художественном отношении фигура, но это и подлая фигура… Пусть туда уезжает… надо просить, чтобы он не попал в предстоящую перепись населения». А. Софронов: «…я слышал речь Семичастного о Пастернаке. У нас двух мнений по поводу Пастернака быть не может… Вон из нашей страны». Л. Ошанин: «…не надо нам такого человека, такого члена ССП. Не надо нам такого советского гражданина». К. Зелинский: «Это человек, который держит нож за пазухой… Враг, причем очень опасный, извилистый, очень тонкий враг… Иди и получай свои 30 сребреников! Ты нам сегодня здесь не нужен». А. Безыменский: «Решение, которое принято об исключении из Союза, правильно, но это решение должно быть дополнено. Русский народ правильно говорит: “Дурную траву вон с поля”… Его уход от нашей среды освежил бы воздух». В. Солоухин: «…поскольку он является эмигрантом внутренним, то не стоит ли ему стать эмигрантом на самом деле». И все в таком духе… Только в выступлении Валерии Герасимовой не было ни слова об исключении и изгнании.

Выступление С. С. Смирнова заняло одиннадцать страниц отчета, выступления других писателей от двух до пяти страниц. Выступление Слуцкого заняло 18 строк (!). «Гнев» Слуцкого обрушился не на казнимого поэта, а на «господ шведских академиков». Приведем выступление Слуцкого полностью.

«Поэт обязан добиваться признания у своего народа, а не у его врагов. Поэт должен искать славы на родной земле, а не у заморского дяди. Господа шведские академики знают о Советской земле только то, что там произошла ненавистная им Полтавская битва и еще более ненавистная им Октябрьская революция (в зале шум). Что им наша литература? За год до смерти Льва Николаевича Толстого Нобелевская премия присуждалась десятый раз. Десять раз подряд шведские академики не заметили гения автора “Анны Карениной”. Такова справедливость и такова компетентность шведских литературных судей! Вот у кого Пастернак принимает награду и вот у кого ищет поддержки!

Все, что делаем мы, писатели самых разных направлений, прямо и откровенно направлено на торжество идей коммунизма во всем мире. Лауреат Нобелевской премии этого года почти официально именуется лауреатом Нобелевской премии против коммунизма. Стыдно носить такое звание человеку, выросшему на нашей земле».

В очень коротком выступлении Слуцкого (самом коротком из всех прозвучавших на собрании) нет ни единого слова об исключении Пастернака из Союза писателей, нет требований изгнать Пастернака из страны. Начисто лишено выступление Слуцкого и отрицательных высказываний о художественных достоинствах поэзии Бориса Пастернака. Он не говорил о поэте, хотя его отношение к Пастернаку-поэту к тому времени изменилось по сравнению с его ранними взглядами. Приводимые на этот счет в воспоминаниях Давида Самойлова резкие высказывания Слуцкого должны быть отнесены, с одной стороны, на счет нервного напряжения, в котором находился Слуцкий, споря со своим другом о Пастернаке после выступления, с другой - с идейной, идеологической позицией самого Самойлова. Вот что писал Давид Самойлов: «Слуцкий тогда составил иерархический список наличной поэзии. Справедливости ради следует сказать, что себе он отводил второе место. Мартынов - № 1… В списочном составе литературного ренессанса не было места для Пастернака и Ахматовой. Слуцкий тогда всерьез мне говорил, что Мартынов - явление поважнее и поэт поталантливее. Субординация подвела. «История с “Доктором Живаго” и с Нобелевской премией потребовала от Слуцкого и Мартынова ясного ответа - встать ли на защиту Пастернака и тем раздражить власть и повредить ренессансу, либо защищать ренессанс…

Свой ренессанс оказался ближе к телу» .

Самойлов далее вспоминает, что ему «тогда логика этого поступка казалась убедительней, чем сейчас… Выступления официальных радикалов (Слуцкий, Мартынов) оказались неожиданными и показались непростительными. Объективно они не так виноваты, как это кажется. Люди - схемы, несколько отличающейся от официальной, но тем не менее - люди схемы, они в своей расстановке сил современной литературы, в ее субординационных реестрах не нашли места для Пастернака и Ахматовой. А намерения у них были самые лучшие. Пастернак и Ахматова казались вчерашним днем литературы. Ренессанс сулил будущее. Стоило отказаться от прошлого во имя будущего. Нужно было “не пугать власти” радикализмом, а искать примирительных позиций, не размежевываться, а объединяться во имя спасения нового ренессанса. Идея эта жалкая, многократно использованная всеми видами конформистов и всегда приводившая литературу к потере нравственного авторитета и к новым зажимам».

Отношение к выступлению Бориса Слуцкого занимает видное место в воспоминаниях о нем. Большинство простило его, но никто не забыл. Когда собиралась книга воспоминаний о Слуцком, составителя упрекали за то, что в книге излишне много «этого». Но составитель бессилен «вырубить топором то, что написано пером», как бы ни был ему близок и дорог Слуцкий.

«Из всей биографии Слуцкого, - пишет Алексей Симонов, - в благодарной памяти современников больше всего запечатлелся факт его участия в знаменитом “толковище” по осуждению Пастернака…

Почему всем забыли, а ему - не забыли?

Говорят, мы живем в жестокий век. Лично я не согласен. Не знаю, как век целиком, а вторая его половина - о которой я могу судить как участник, - начинающаяся со смерти Сталина, представляется мне периодом всепрощения со все уменьшающимся расстоянием между преступлением и отсутствием наказания… Возвращаясь к Слуцкому, тем я и объясняю феномен избирательности нашей памяти по отношению к нему, что он испытывал муки совести там, где остальные давно и безнадежно себя простили…

Если есть разгадка “феномена” Слуцкого, то она лежит… в редко цитируемой строфе:

И если в прах рассыпалась скала, вину и на себя я принимаю» .

Приведем еще несколько наиболее значимых воспоминаний.

Семен Липкин: «Через несколько дней после выступления Слуцкий ко мне пришел без предварительного звонка. Он был небрит, его обычное бесстрастное, командирское лицо налилось краской… я не был расположен к добродушной беседе:

Боря, вы понимаете, что никакое собрание не может исключить из русской литературы великого поэта. Вы, умный человек, совершили поступок не только дурной, но и бессмысленный.

Слуцкий беспомощно возразил:

Я не считаю Пастернака великим поэтом. Я не люблю его стихи.

А стихи Софронова вы обожаете? Почему же вы не потребовали исключения Софронова?

Но ведь он уголовник, руки его в крови. И этого бездарного виршеплета вы оставляете в Союзе писателей, а Пастернака изгоняете.

… Когда Слуцкий тяжело заболел, я почувствовал, что не должен был с ним так разговаривать.

… Мы встретились после похорон Пастернака. Слуцкий нервно стал расспрашивать меня о похоронах… Слуцкий вбирал в себя каждое слово. Мне стало его жаль».

Давид Самойлов: «Я о предстоящем выступлении не знал. Он со мной не советовался. После отвратительного собрания… Слуцкий, взволнованный, пришел ко мне. Принес свою речь, напечатанную на машинке. Я прочитал. И, каюсь, не ужаснулся. Так еще действовала на меня логика Слуцкого, его как бы историческая, тактическая правота.

Слуцкий сам ужаснулся, но позже, когда окончательно обрисовались границы хилого ренессанса. Он раскаялся в своем поступке. И внутренне давно за него расплатился.

Поминают Слуцкому его выступление люди вроде Евтушенко и Межирова, которые никогда не были выше его нравственно, разве что оглядчивей. Почему по поводу исключения Пастернака чаще всего вспоминают Слуцкого, совсем не поминая Мартынова и вскользь Смирнова?

Со Слуцкого спрос больший».

Нина Королева: «Конечно, нам было жаль, что Слуцкий, как и Леонид Мартынов, выступил с осуждением Пастернака, но мы ведь не знали, как и почему это произошло, насколько в этом была его добрая воля… За дорогого поэта было больно».

Д. Шраер-Петров: «Скандально обвиняют теперь друг друга писатели в предательстве Пастернака. Как найти разницу между тем, кто голосовал против опального поэта, требовал его распятия или заперся в туалете во время прений? Я предпочитал не верить. Такой человек не мог!»

Соломон Апт: «Кто хоть сколько-нибудь знал Слуцкого, тот не сомневается, что он мучился своей виной безысходно и, в отличие от некоторых других тогдашних ораторов, не успокаивал себя впоследствии ссылкой на то, что такое уж, мол, время было такое».

Владимир Огнев: «Тогда я был поражен неожиданностью поступка Бориса. Теперь я жалею Слуцкого и смущен эффектной жестокостью Евтушенко, подавшего на моих глазах “тридцать сребреников” - две пятнашки за его выступление против Пастернака».

Евгений Евтушенко: «Он сам о себе пророчески написал: “Ангельским, а не автомобильным сшибло, видимо, меня крылом”. Человек этически безукоризненный, он допустил, насколько я знаю, только одну-единственную ошибку, постоянно мучившую его.

Мало ли людей совершают ошибки, а вот мучаются далеко не все. Уровень мук совести - это уровень самой совести. Ошибка, мучившая его, состояла в том, что однажды он выступил против Пастернака. Слуцкий сполна расплатился за это, - но не только своими муками, а не совершением других подобных ошибок. Я, воспитанный и его поэзией, и им самим, столько раз пригретый, накормленный, снабженный деньгами, которые у него всегда находились для других, оказался по-мальчишески жесток к нему; и на некоторое время наша, почти ежедневная, дружба прервалась. Я забыл о том, что он смертен.

Прав ли был Слуцкий, когда он писал: “Грехи прощают за стихи. Грехи большие - за стихи большие”, я не знаю, но его мольба, обращенная к потомку: “Ударь, но не забудь. Убей, но не забудь”, пронзает своим предсмертным мужеством самоосуждения».

Галина Медведева: «…трудно понималась роковая ошибка Слуцкого, так смазавшая и надломившая блестящее начало пути. Честолюбивое желание стать в первые ряды чуть вольнее вздохнувшей литературы, вполне законное, но если бы без человеческих жертв… За то, что Слуцкий сам себя казнил, ему простилось. Даже неподкупная Л. К. Чуковская говорила о его раскаянии сочувственно и мягко. Но как по-человечески жаль этой горестной муки, этой пытки совестью…»

Несмотря на отказ от премии, Пастернак, по-разному оцененный в обществе и литературных кругах, вел себя мужественно и удивительно спокойно. По свидетельству близких, Борис Леонидович в самые тягостные и мрачные октябрьские дни 1958 года работал за столом, переводил «Марию Стюарт». Но «эпопея» не могла не отразиться на здоровье. Менее чем через два года после травли и вынужденного отказа от премии, 30 мая 1960 года Борис Леонидович Пастернак скончался. Ему было семьдесят лет. Он уходил из жизни так же мужественно, как и жил. Похороны Пастернака оказались первой публичной демонстрацией набиравшей силу демократической литературы.

Слуцкий в годы, последовавшие после 1958-го, думал о московском писательском собрании и о своем выступлении, писал стихи, которые становятся более понятны, коль скоро они воспринимаются на фоне пастернаковской истории.

Бьют себя мечами короткими, проявляя покорность судьбе, не прощают, что были робкими, никому. Даже себе.

Где-то струсил. И этот случай, как его там ни назови, солью самою злой, колючей оседает в моей крови.

Солит мысли мои и поступки, вместе, рядом ест и пьет, и подрагивает, и постукивает, и покоя мне не дает.

Жизнь, хотя и окрашенная мрачными воспоминаниями, продолжалась. «Он освобождался, он выжигал в себе раба предвзятых истин, кабинетных схем, бездушных теорий. В его творчестве конца 60–70-х годов нам явлен благой и строгий пример возвращения от человека сугубо идеологического к человеку естественному, пример содрания с себя ветхих одежд, пример восстановления доверия к живой жизни с ее истинными, а не фантомными основаниями. “Политическая трескотня не доходит до меня”, - писал теперь один из самых политических русских поэтов. От нервного пулеметного треска политики он уходил к спокойному и чистому голосу правды - и она откликалась в нем строками прекрасных стихов» (Ю. Болдырев).

23 октября 1958 года было объявлено о присуждении Нобелевской премии по литературе писателю Борису Пастернаку. До этого он выдвигался на премию в течение нескольких лет - с 1946 по 1950 годы. В 1958 году его кандидатуру предложил лауреат прошлого года Альбер Камю. Пастернак стал вторым после Ивана Бунина отечественным писателем, получившим Нобелевскую премию по литературе.

Ко времени присуждения премии уже вышел в свет роман «Доктор Живаго», опубликованный сначала в Италии, а потом в Великобритании. В СССР же звучали требования его исключения из Союза писателей, а со страниц газет началась его настоящая травля. Ряд литераторов, в частности, Лев Ошанин и Борис Полевой, требовали высылки Пастернака из страны и лишения его советского гражданства.

Новый виток травли начался после присуждения ему Нобелевской премии. В частности, через два после объявления о решении Нобелевского комитета «Литературная газета» написала: «Пастернак получил «тридцать серебреников», для чего использована Нобелевская премия. Он награждён за то, что согласился исполнять роль наживки на ржавом крючке антисоветской пропаганды… Бесславный конец ждёт воскресшего Иуду, доктора Живаго, и его автора, уделом которого будет народное презрение». В «Правде» публицист Давид Заславский назвал Пастернака «литературным сорняком».

Критические и откровенно хамские по отношению к писателю речи звучали на собраниях Союза писателей и ЦК ВЛКСМ. Итогом стало единогласное исключение Пастернака из Союза писателей СССР. Правда, ряд писателей на рассмотрение этого вопроса не явились, среди них Александр Твардовский, Михаил Шолохов, Самуил Маршак, Илья Эренбург. В то же время Твардовский отказался публиковать в «Новом мире» роман «Доктор Живаго», а затем критически отзывался о Пастернаке в прессе.

В том же 1958 году Нобелевская премия по физике была присуждена советским ученым Павлу Черенкову, Илье Франку и Игорю Тамму. В связи с этим в газете «Правда» вышла статья за подписью ряда ученых-физиков, которые утверждали, что их коллеги получили премию по праву, а вот в ее вручение Пастернаку вызвано политическими соображениями. Эту статью отказался подписывать академик Лев Арцимович, потребовавший, чтобы ему сначала дали прочесть «Доктора Живаго».

Собственно, «Не читал, но осуждаю» стало одним из главных неформальных лозунгов кампании против Пастернака. Эту фразу изначально на заседании правления Союза писателей сказал литератор Анатолий Софронов, до сих пор она является крылатой.

Несмотря на то, что премия была присуждена Пастернаку «за значительные достижения в современной лирической поэзии, а также за продолжение традиций великого русского эпического романа», усилиями официальных советских властей она должна была надолго запомниться только как прочно связанная с романом «Доктор Живаго».

Вслед за писателями и академиками к травле были подключены трудовые коллективы по всей стране. Обличительные митинги проходили на рабочих местах, в институтах, заводах, чиновных организациях, творческих союзах, где составлялись коллективные оскорбительные письма с требованием кары опального литератора.

С просьбой прекратить гонения на писателя к Никите Хрущеву обратились Джавахарлал Неру и Альбер Камю, однако данное обращение осталось без внимания.

Несмотря на исключение из Союза писателей СССР, Пастернак продолжал оставаться членом Литфонда, получать гонорары, публиковаться. Неоднократно высказывавшаяся его гонителями мысль о том, что Пастернак, вероятно, захочет покинуть СССР, была им отвергнута — Пастернак в письме на имя Хрущёва написал: «Покинуть Родину для меня равносильно смерти. Я связан с Россией рождением, жизнью, работой».

Из-за опубликованного на Западе стихотворения «Нобелевская премия» Пастернак в феврале 1959 года был вызван к Генеральному прокурору СССР Р. А. Руденко, где ему угрожали обвинением по статье 64 «Измена Родине», однако никаких последствий для него это событие не имело, возможно потому, что стихотворение было опубликовано без его разрешения.

Скончался Борис Пастернак 30 мая 1960 года от рака легких. По мнению автора книги из серии ЖЗЛ, посвященной писателю, Дмитрия Быкова, болезнь Пастернака развилась на нервной почве после нескольких лет его беспрерывной травли.

Несмотря на опалу писателя, на его похороны на кладбище в Переделкино пришли Булат Окуджава, Наум Коржавин, Андрей Вознесенский и другие его коллеги по цеху.

В 1966 году умерла его жена Зинаида. Власти отказывались после того, как она стала вдовой платить ей пенсию, несмотря на ходатайства ряда известных писателей. В 38 лет, примерно в том же возрасте, что и Юрий Живаго в романе, умер и его сын Леонид.

Исключение Пастернака из Союза писателей было отменено в 1987 году, через год «Новый мир» впервые в СССР опубликовал роман «Доктор Живаго». 9 декабря 1989 года диплом и медаль Нобелевского лауреата были вручены в Стокгольме сыну писателя — Евгению Пастернаку.

Непарадные портреты - Евгений Евтушенко

Это интервью записывалось в два захода. Первый раз мы говорили с поэтом, который сейчас живет и работает в США (Евгений Александрович преподает историю кино в университете города Талса , штат Оклахома), когда он посмотрел первые две серии фильма. Начало ему весьма понравилось…

"СНАЧАЛА ЭТА КАРТИНА ТРОНУЛА МЕНЯ ДО СЛЕЗ"

Евгений Александрович, Первый канал показывает сериал, снятый по одноименному роману Василия Аксенова «Таинственная страсть». Там под вымышленными, но узнаваемыми именами выведены многие герои эпохи оттепели, в том числе, и вы под именем Яна Тушинского.

Привет! Фильм довольно симпатичный, хотя, честно я скажу - книга в общем мне не понравилась. Вася Аксенов очень хороший лирический писатель. Но это не самая лучшая его вещь. В ней слишком много гротеска, хохмачества и уж много слишком придуманного.

Режиссеры Константин Эрнст и Денис Евстигнеев правильно сделали, что освободились от давления книги. Они оставили все, что там было лучшее, но они равнялись даже не столь на это произведение, сколько на свое представление о времени. Потому что в тексте Аксенова очень много такого… как бы вам сказать… там есть элемент привкуса обиды автора на то, что он вынужден был уехать из страны. Есть такой привкус. Есть.

(Евгений Александрович не совсем точен. Режиссер этого фильма - Влад Фурман, а Денис Евстигнеев - продюсер. Продюсерами также являются Константин Эрнст и Марина Гундорина (исп.), сценарист - Елена Райская.- Авт.)

Кстати, хочу сказать - вот никто не знает - одну интересную вещь. Я тогда был очень близок к молодому театру «Современник». И Галя Волчек, в то время ведущая актриса театра, присутствовала, когда я впервые читал в Москве поэму «Бабий яр», которая стала скандальным событием тогда. Галя была на сносях, последний месяц беременности. И она родила сына. Сын ее стал режиссером Денисом Евстигнеевым. И он сделал эту картину! Как все связалось, а? Это поразительно!

"ЭПОХА ВОССТАНОВЛЕНА ГЕНИАЛЬНО"

- А как вам образы поэтов в фильме - ваших друзей? Понравились?

Слава Богу, что они оставили Окуджаву в исполнении Окуджавы. Да, это очень правильно было сделано. Мне понравился Сергей Безруков , который воплотил образ Владимира Высоцкого . И я горд за него. Актер перевоплотился в Высоцкого, хотя физически, может быть, они и не совсем похожи, но психологически - да, и он прочитал монолог Гамлета гениально просто. Восстановлена эпоха. Кстати, мало кто знает, что я был первым человеком, который снял этого актера в кино, в моем фильме «Похороны Сталина ». (Это было в 1990 году, 17-летний Безруков сыграл в эпизоде роль беспризорника. - Авт.)

- Эпоха правильно показана или нет?

Да, да, время восстановлено абсолютно правильно. Не случайно они начинают с моего стихотворения "Танки идут по Праге ". Наше поколение - за что мы боролись? Мы не были врагами Советской власти. Нас хотели сделать врагами своей страны, но не получилось. Мы были романтиками социализма, понимаете? И то, что произошло в Праге, нас очень трогало – потому что, как мы понимали, там боролись за социализм с человеческим лицом, которого и мы хотели.

И когда мне говорили, что моя позиция - это непатриотический поступок, меня это совершенно не волновало. Я знал, что делаю это во имя репутации моей собственной Родины. Кто-то должен был сказать, что это ошибка – то, что сделало наше правительство. Я тогда сказал, что я боюсь, что после этих танков трудно будет восстановить социализм в Восточной Европе . Ну, и кто же оказался прав?

- А образ Евтушенко, то есть Яна Тушинского, вам как?

Это труднее всего - оценить собственный образ. Беллу-то я сразу узнал. А самого себя трудно узнать, но мне понравилось. Филипп Янковский звонил, когда ему предложили эту роль. Мы были хорошие друзья с Олегом Янковским, его отцом. И Филипп был воспитан на моих стихах. И вот он мне сразу, когда ему дали эту роль, звонил много раз и говорил о том, как он волнуется. И я ему сказал, что мне не нравится в этом образе в книге – тот самый гротеск, понимаете? Филипп замечательно сыграл свою роль. Он сделал все, чтобы снять вот этот гротесковый, хохмаческий налет с образа Евтушенко - Яна Тушинского.

- А вы что, действительно стрелялись с Вознесенским? На пистолетах?

Никогда такого не было! Бывало, что мы ссорились, но, во-первых, никто из нас не носил револьверов. Их ни у кого не было. Это фантазия. И второе. Никогда у нас не было драк между собой. Никогда! Понимаете? Если ссорились, ну, бывает это всегда, но не до того, чтобы, так сказать, бить друг друга по морде. У нас были нежнейшие отношения. Если мы влюблялись, то мы влюблялись очень нежно. Не были мы никакими донжуанами, вот поверьте мне.

"В АХМАДУЛИНУ БЫЛИ ВЛЮБЛЕНЫ ВСЕ"

- Не верим, не верим, что вы не были донжуаном…

Ну, а вот я говорю, что не были, не были! Это не главное было в нашей жизни… Что важно, авторы фильма отделили, как говорится, сорняки от настоящих цветов нашего поколения. Оно было, может быть, наивное, но оно было нежное. Мы были нежными друг с другом. Вася Аксенов был влюблен в Беллу. И Вознесенский… В Беллу были влюблены все, понимаете или нет?

- Думаем, что понимаем!

Она настолько была очаровательна! Кстати, один из моих страхов был – это способна ли будет какая-то актриса восстановить обаяние Беллы? Вот я уж, все-таки она была моей женой, любимой женщиной, я посвятил ей свои лучшие стихи, вот. И меня с ней ссорили, но она никогда не ссорилась со мной. Никогда!

- То есть, образ ее…

И вот представьте себе, слушайте, слушайте... И вот Чулпан Хаматова - я был потрясен! Я вдруг увидел как будто воскресшую Беллу, понимаете? Актриса гениально ее показала! Это типичная, немножко высокопарная, речь Беллы, когда она говорила. Замечательно, когда она разговаривает с милиционерами, выручая нас из милиции (чего, кстати, в реальности тоже не было! - но это не имеет значения). Это могло быть. Чулпан замечательна, у нее , у Беллы, был особый какой-то взгляд... она поднимала высоко подбородок, вот куда -то у нее глаза всегда были устремлены выше облаков, понимаете, всегда! Я честно скажу – в некоторых местах я просто плакал. (Евтушенко замолкает).

Да, правильно. Я заплаканный смотрел эту картину. Она меня очень тронула.

"А ПОТОМ ОНИ ПЛЮНУЛИ В МОЮ ЛЮБОВЬ"

Евгений Александрович совершенно искренне восторгался фильмом. Но тут связь прервалась. А когда через несколько часов мы снова дозвонились в Америку , тон у Евгения Александровича был совсем другой…

Я посмотрел третью часть… Я потрясен одним эпизодом, который бросает на меня тень. Конечно, можно говорить, что в фильме действует не Евтушенко, а Ян Тушинский, но, простите меня, во-первых, расшифрованы все эти фамилии, во-вторых, этот герой читает мои стихи – "Поэт в России больше, чем поэт» и другие опусы - значит, люди проецируют этого героя на меня.

- О чем вы, Евгений Александрович?

Вдруг появляется эпизод, где утверждается, что я – в числе тех, кто выступил против Пастернака.

- Но это же не так!

Конечно, не так! Было письмо студентов литинститута с требованием вышвырнуть Пастернака как недостойного гражданина нашей страны, лишить его советского гражданства. И Белла, и я, мы с самого начала отказались его подписывать. А мне это было очень трудно, потому что я был тогда секретарем комсомольской организации. Я писал в своих мемуарах, и другие, все, кто исследовал мои работы, они знают, что меня потащил секретарь парткома…


Стихотворение "Сон"

- И что?

Меня никто не мог заставить выступить против Пастернака, Когда я пришел к секретарю горкома комсомола Мосину, он мне говорит - а почему вы не хотите присоединиться? Я его спросил – а вы читали роман "Доктор Живаго "? Он сказал – откуда же я его возьму? Достать роман было невозможно. А я говорю – а он мне дал сам, и я прочел его. Там нет ни одной строчки против страны, проникнутой ненавистью, в чем Пастернака обвиняли… И меня сейчас - в фильме - обвиняют в том, в чем я не участвовал! Это всем известно. И Пастернак мне подарил книгу, когда я навещал его во время опалы. У меня были очень большие неприятности после этого…

Что же вы делаете? Обращаюсь к авторам фильма... Я единственный живой из всей этой плеяды, из них уже никто не может заступиться за меня, но все они это знали, все знают, и можно спросить кого угодно об этом. Даже мои враги никогда этого мне не приписывали.

- В фильме Белла обвиняет Яна в трусости …

Ну, как они могли? Ну, как она могла, актриса, вот эта женщина, с нежной головой, исполнить, так сказать, это обвинение и назвать меня трусом? Просто жуть, что они сделали! Они плюнули в мою любовь! В фильме получается так, что Белла хочет защитить Пастернака и предлагает мне идти в институт и защищать его, а я отказываюсь трусливо. Но этого никогда не было! Даже в самом последнем интервью Изабеллы Ахатовны в «Аргументах и фактах» она сказала, что счастлива навсегда, что ее учителями были такие поэты, в эпоху которых она жила: как Окуджава, Вознесенский и Евтушенко. Вы понимаете, мы никогда с ней не ссорились вообще, хотя и разошлись. И Маша (супруга Евгения Евтушенко - Авт.) с ней дружила. Простите меня, но я требую, чтобы эти кадры были выкинуты, демонтированы из фильма, потому что это страшное оскорбление. Самое страшное! Если авторы не выбросят этот кусок и не извинятся, тогда я подам в международный суд на телевидение.

ЧТО ЕЩЕ СКАЗАЛ ПОЭТ

"Мне позвонил Хрущев : "Приходи с женой - вместе встретим Новый год". И "Хотят ли русские войны" споем"...

Ошибка еще есть одна в фильме.

- Какая, Евгений Александрович?

Когда перечисляли события во времена Хрущева, за которые он несет ответственность, авторы сделали одну очень большую историческую ошибку. Они даже не упомянули ХХ съезд партии, когда Хрущев осудил сталинские преступления против собственного народа. Хрущев не был одноцветным, он был сложным правителем. Потому что, когда Никита Сергеевич атаковал нас всех, то одновременно дал Эрнсту Неизвестному, например, заказ в Зеленограде . То есть, поддержал его.

А меня тогда не хотели пускать в Германию , куда я был приглашен. А Хрущев лично позвонил мне и сказал, чтобы мы с женой приходили (на правительственный банкет. - Авт.) Новый год встречать. Я, говорит, к вам подойду, обниму вас, чтобы все видели. А не то, говорит, они подумают, что если мы с вами спорили, значит, я против молодежи…

- Хрущев лично вам позвонил?

Да, он сам сказал – приходите. Я, говорит, подойду к вам ночью, после банкета, мы будем исполнять вашу песню - «Хотят ли русские войны?».

- И так и было все?

Да, он пел мою песню, потом ко мне подошел, специально остановился около моего стола, обнял меня… Это было после того, как я выступил против него - когда он напал на Эрнста Неизвестного. И, кстати, потом, когда Хрущева свергли, он мне однажды позвонил и пригласил на день рождения свой. Да. Я ездил к нему. И долго мы с ним разговаривали. И он мне сказал: «Я прошу вас передать всем писателям мои глубокие извинения за мои грубости, которые я говорил. На меня тогда стали нападать за то, что я позволяю молодым писателям раскачивать корабль". Вот. "А кораблю хорошему, - он сказал тогда, - это только придает силы".

- Евгений Александрович, это же надо все доснимать. Вы можете сказать Денису Евстигнееву…

Не надо ничего снимать. Вот я вам рассказываю – напечатайте в «Комсомолке». Никита Сергеевич мне сказал: «Давайте уж по совести. Все-таки я не позволил, чтобы даже волос с вашей головы упал." Это было правда.

Поздним вечером на Первом канале завершился показ сериала «Таинственная страсть», после чего фильм обсудили в студии Андрея Малахова.

Этот фильм стал, конечно, событием. Которое может нравиться и возмущать, раздражать, завораживать, не так важно. Событие – и все.

Для начала – он поставил несколько рекордов: безусловно, по числу выкуренных героями сигарет и, судя по всему, по количеству прочитанных стихов. Возможно, кстати, и по количеству выпитого, хотя тут ему еще можно найти достойных конкурентов.

Спорить о плюсах и минусах фильма можно до бесконечности: об этом уже писала Екатерина Рощина, нет смысла повторяться. Очень хорошо сказала во время обсуждения Лариса Рубальская – она, в 60-е – молоденькая машинистка «Смены», видевшая всех прототипов героев сериала, поблагодарила актеров за одну только возможность вернуться в то время, в уникальную атмосферу и образ жизни шестидесятников. Можно также надеяться, что после сериала вспыхнет новая волна интереса к чудесным стихам того времени, творчеству Ахмадулиной, Вознесенского, Евтушенко, Рождественского, да и самого Аксенова, в конце концов – или даже в начале начал. С такими удачными последствиями телепроектов мы уже сталкивались: вспомним хотя бы «Идиота» или «Бесов», после которых в книжных магазинах «смели» Достоевского.

Анонс сериала "Таинственная страсть"

Между тем, обиды уже начались. Изначально абсолютно очарованный фильмом Евгений Александрович Евтушенко, например, тяжело переживает то, что Ян Тушинский – сиречь он сам в исполнении Филиппа Янковского – подписал в сериале письмо против Пастернака, чего в реальности не было. Горечь понятна – поди теперь отмойся.

А вот что коротко обозначает на своей странице в соцсети Георгий Трубников, единственный ныне «вознесенсковед», причем фактически благословленный на это вдовой поэта Зоей Богуславской: «Об эпизоде похороны Пастернака в сериале «Таинственная страсть». Не были там Рождественский, Евтушенко, Аксенов, Ахмадулина. Были: В. Асмус, В. Боков, А. Вознесенский, А. Гладков, Ю. Даниэль, Вяч. Вс. Иванов, В. Каверин, В. Корнилов, Н. Коржавин, И. Нонешвили, Б. Окуджава, К. Паустовский, Г. Поженян, А. Синявский, И. Эренбург...» В таком случае, очевидно, обидеться следует зрителям: выходит, их просто «накололи», показав шествующих за гробом «не тех». А ведь явка-неявка на прощание с Борисом Леонидовичем Пастернаком были моментами принципиальными, тестовыми; этот как раз и называют «определяющими поступками»...

А я, например, обиделась на трактовку образа Юрия Нагибина. Нет вопросов к игре Олега Штефанко. Но суть! Барственный самодур? Злобный хорек, ничего не видящий, кроме странички текста, вставленного в машинку? «Завернутый» на себе, самовлюбленный, весь какой-то квадратно-гнездовой и откровенно недалекий? Он не был прост, Юрий Маркович, а главное - не был и мелкодушен. Впрочем, именно таким мог его видеть Аксенов, причем искренне, ведь отношения в среде литературной элиты того времени были непростыми. Хотя когда они были иными...

Что делать и как быть, каким нарисовать для себя портрет времени полувековой давности, опираясь на фильм – наиболее близкий и доступный для большинства материал для исследования? Ответа на этот вопрос в фильме нет. Остается выбрать для себя и решить, какими будут эти годы - в нашем собственном воображении. Хотя мы и так реставрируем 60-е с изрядной долей допущений. Вот, скажем, мелкая, но важная деталь, подмеченная Зоей Богуславской: «Они никогда не ходили вместе, компанией. А в фильме они все время – рядом...» И это – принципиальная вещь для понимания: единомышленники – да, безусловно. Но – с непростыми отношениями, поданными и в романе, и в фильме с ощутимой долей субъективизма. Впрочем, кто из нас без греха?..

Нет в фильме – без сомнения качественном, пусть и спорном, - ответа и на еще один вопрос, может быть – самый главный для понимания темы шестидесятников вообще. Это вопрос, каким образом в стране, только-только начавшей зализывать раны, оставленные чудовищной войной, недавно похоронившей Сталина, оплакивающей жертвы репрессий, мог расцвести такой сад великолепных писателей-прозаиков и тончайших поэтов. В каком-то смысле, это был Ренессанс Серебряного века, родившийся, в отличие от своего великого предтечи, не как дитя великой культуры, а как ее падчерица...

Впрочем, может быть чудеса тем и чудесны, что не нуждаются в объяснении – ибо просто его не имеют.

ДРУГОЕ МНЕНИЕ

Страсти по "Таинственной страсти"

Колонка нашего обозревателя Екатерины Рощиной

Сейчас, когда самый ожидаемый сериал этого года - "Таинственная страсть" - подходит к завершению, можно делать какие-то выводы. Вполне, кстати, субъективные. Потому что есть факторы объективные - фильм посмотрело огромное количество зрителей, он вызвал споры, а значит, не оставил равнодушным никого...
Это, конечно, результат. К середине сериала "раскачался" сюжет и смотреть стало интересно - без фанатизма, но следишь за сюжетной линией. Прекрасна Чулпан Хаматова с ее Нэллой Аххо, очень живой Филипп Янковский. Пожалуй, именно на этих двух актерах держится фильм. Хотя актерских удач много. Юлия Пересильд - Ралисса - невероятно хороша и эфемерна, на нее просто приятно смотреть. Александр Ильин в роли Роберта Эр тоже понравился.

Мнение автора колонки может не совпадать с точкой зрения редакции «Вечерней Москвы»