Иван бунин - цифры. Р. И.А. Бунин. Анализ рассказа "Цифры" Закатился таким страшным таким пронзительным альтом

№1.Ответьте на вопросы по содержанию рассказа и выполните задание
1).Как вел себя Женя, после того как дядя отказался немедленно показать ему цифру? Выпишите из текста слова и вырвжения, которые характерезуют его внутреннее состояние.
Закатился таким страшным, таким пронзительным альтом, на какой не способен ни один певец в мире...
2).Что чувствовал дядя в момент ссоры с племянником? Можно ли считать его отношение к Жене жестоким? Ответ обоснуйте.
3).Какой вывод можно сделать о характере мальчика? Какими качествами автар наделил его?
№2.
Пеочему взрослые, видя рыдание Жени, не пожалели и не приласкали его? Справеливо ли это, на ваш взглад?
№3.О чем повестует рассказ И. А. Бунина "Цифры"?
1)осложностях во взаимоотношениях детей и взрослых в семье.
2)О добрых взаимоотношениях между близкими людьми. 3)О ссоре дяди и племянника.

ассоциативная подборка в тему.. а Бунина придется прочесть. .

ЦИФРЫ Эти цифры по порядку\ Запиши в свою тетрадку. \ Я про каждую сейчас\ Сочиню тебе рассказ. Самуил Маршак 1958 ВЕСЕЛЫЙ СЧЕТ\От одного до десяти
ЦИФРЫ Мысль, что цифры все бездушны, вряд ли - истина. \ Как и то, что мы глумимся над системами. \ Нет. Приказывает синтез нам таинственный \ на плечах нести законы с их посевами. \ В круг безцельное броженье цели сузило \ поразмеренного каждого квадратика. \ Математика ведь разума есть музыка, \ музыка души есть математика. Алексис Раннит. Из сборника «Via Dolorosa» Авторизованный перевод Игоря Северянина 1940 Музыка
Цифры И, как под ноги ковер\ пламени на шкуре тигра, выстилает свой узор\ сыфр к алифу, к цифре цифра. Анатолий Найман Из книги "Львы и гимнасты" 2002 из цикла МЕЖДУ НУЛЕМ И ЕДИНИЦЕЙ Надвигается судьба, 1999
цифры В дыму безликих букв и цифр спокойных\ Скрыт Мендельсон, приверженец минора, \ Умевший тонкою иглою сделать больно\ Сердцу: Лаура, Лорелея, Лора… Станислав Курашев из цикла «Для странных губ и струнных ветра» 2000
ЦИФРЫ Не открывают секрет \ Черные цифры - знаки, \ А звать вслепую - нет \ Времени и отваги. Игорь Апокин 1962 Лукавый телефон
цифры Таинственная и простая цифра\ Две тысячи… всего четыре знака, \ Но, впрочем, все осталось, как и раньше\ Лишь единицу заменили двойкой, \ А, кажется, весь мир родился снова\ Такой тревожный, радостный, мятежный, \ Мятущийся, не понявший ни Фрейда, \ Ни мудреца Конфуция, ни Канта… Ирина Хондарь Ruslit.de На тесной кухне спорили ночами
ЦИФРЫ Твои тщательные цифры и твои взгляды на часы\ Ты ждешь одобренных решений и готов\ \ следовать им впредь\ Пускай ты знаешь всегда\ в какую сторону склонятся весы\ Все ли это? Борис Гребенщиков 1986-7 - Твои тщательные цифры
цифры турбулиц\ на лице – цифра\ пронумерованное среднеглаз\ рыжий шлейф\ сдохнув сков усохов\ озерцав\ блез церва\ то есть: \ около церкви\ трупозный ржавый помёт\ песня штраусса Вагнером\ лунный кратер\ дохлый рот\ слепроизодная\ шопелепра Анна Глазова 2000 ГЕТТО И МОРЕ
ЦИФРЫ 37 лeт\ цифрa нa цифрe\ cлoв нa дoнышкe\ xoдишь co ржaвым чaйникoм\ пo вceм пeрвoэтaжным жилищaм\ гдe тoлcтыe ждущиe рaзвeдeнныe жeнщины\ cмoтрят c прищурoм\ тo ли будeшь нaбирaть вoду\ тo ли нaбрocишьcя\ тo ли тo и другoe Сергей Магид Из цикла "Нижe урoвня вoздуxa" 1997-1998
цифры В. Панэ\ Проживи в телефонной книге набором цифр, \ посиди на скамейке у школы молдавско-русской, \ положи на газету меж нами соленый сыр\ и пол-яблока. А все равно это место пусто. \ Я хожу по сырому асфальту, пинаю сор. Катя Капович Из книги «ПЕРЕКУР» 2002
цифры Пришел ты, как домой, \ А циферки - вдогон. \ И вот уж - с глаз долой, \ И вот - из сердца вон. Елена Аксельрод Из цикла «Сквозняки» 1997 Перебирая фотографии
цифры 37 лeт\ цифрa нa цифрe\ cлoв нa дoнышкe\ xoдишь co ржaвым чaйникoм\ пo вceм пeрвoэтaжным жилищaм\ гдe тoлcтыe ждущиe рaзвeдeнныe жeнщины\ cмoтрят c прищурoм\ тo ли будeшь нaбирaть вoду\ тo ли нaбрocишьcя\ тo ли тo и другoe Сергей Магид
ЦИФРЫ А в цифрах читалось: никто никого не накажет, \ В дневник не поставит пятерку, “хор” или кол, \ Так мы и сидели, как плыли, все вместе и каждый, \ Потягивая пивко беспамятно и легко. Арсений Гончуков «Дружба Народов» 2008, №2 Вы все такие разные лицами и голосами,

Как заходишь – за туалетом ниша. Это же… Короче – вы делаете, а я уже к вечеру – в Москве. Скину все это добро скупщикам на Арбате. Вы только посчитайте табаш! И главное, это ж совершенно "чистая" тема! Они сами-то кто? Мажоры бывшие, "псевдоамерика". Все на штатников настоящих хотели быть похожими. И что они мусорам скажут? "Отняли у нас злыдни этак под триста палехских шкатулок! У нас родни много, вот мы и накупили презентов…" Не заявят они, отвечаю, в натуре!

– В натуре – будет в прокуратуре, – сомневался Сибиряк (а заодно и сомнением своим понижал долю Патагонии за "набой")

– Да ладно тебе! – загорелся азартный Крендель. – Делюга плевая. А что? Квартира – проходной двор, влетим туда без проблем. Мажорня, она нутром хлипкая, одним паром из ноздрей угомоним.

Сибиряк поскреб в затылке и отчаянно махнул рукой:

– Делаем! Нехай будет псевдоамерика. По мне, так хоть "чучундрия". Но гляди, – он погрозил пальцем Патагонии, – шкатулок ежели не найдем, то…

– Отдадим в рабство в деревню под Лугу, – поддержал коллегу Крендель. – Там дед Фадей научит ложки вырезать да бересту плести. Вот там и заготовишь сувениров, а потом сам же их и будешь фирмачам толкать, чтобы с нами расплатиться.

Патагония клятвенно прижал руки к груди.

У Кренделя с Сибиряком на крайний случай в надежном месте были припрятаны обрез двенадцатого калибра да наган, а к нему полведра "маслят" .

Но этот случай на крайний явно никак не тянул, поэтому на дело решили идти безоружными. Откладывать в долгий ящик не стали, и уже где-то через час после разговора с Патагонией Крендель поворачивал рычажок дореволюционного звонка в заветную квартиру. Сибиряк между тем по-хозяйски щупал косяки. Изъеденные временем доски уже еле держались на ржавых гвоздиках, и налетчик презрительно хмыкнул, сплюнув прямо на коврик перед дверью.

– Кто-о? – раздалось за дверью. Это короткое русское слово некто находившийся в квартире умудрился произнести с акцентом. Кстати, этот некто спрашивал явно не для того, чтобы получить ответ, потому что сразу же и распахнул дверь.

– А ты спрашиваешь, почему я всегда в глазок смотрю, прежде чем открыть, – сказал Крендель Сибиряку.

На пороге стоял мужчина характерной американской внешности. Мужчина вежливо улыбнулся и спросил еще раз:

– Дед Пихто! – представился ему Сибиряк, толкнул улыбчивого дядю двумя ладонями в грудь и вошел в квартиру.

– Хау ду ю ду? – поинтересовался у фирмача Крендель. Иностранец – а его звали мистером Литлвудом, он владел в Оттаве рыбным магазином – попытался что-то вякнуть. Крендель пнул его совсем слегка, но все равно уронил, и не только его. Мистер Литлвуд ударился о стенку прихожей, на которой висела копия известной картины "Партизаны обсуждают начало операции "Рельсовая война". Репродукция наделась на мистера, и его сытое, пухленькое тельце сползло на пол, будучи уже обрамленным.

Сибиряк и Крендель состроили друг другу зверские рожи. Крендель наклонился к упавшему:

– Слышь ты, фраер заморский! Будешь рыпаться – зашахую!

Мистер Литлвуд понял только интонацию и поднял руки вверх.

– Да нет же, – с некоторой досадой успокоил его Сибиряк. – Мы – бандиты!

Потом они с Кренделем разом влетели в комнату.

– Цоб-цобе!! – заорал устрашающе Крендель и поддал ногой журнальный столик, за которым сидели трое парней. Отдельные стоявшие на столике предметы долетели до потолка, а высота потолков в этой квартире составляла четыре метра двадцать сантиметров. Разлитая по четырем рюмкам лимонная водка пролилась на пол липким дождичком.

– На пол, суки! – гаркнул на хорошем драйве Сибиряк. – Лежать! Расфасую так, что в медсанбате не запломбируют! Рогами в пол!

Эти простые и ясные команды начали исполняться, но как-то медленно и неуверенно, без огонька.

Поэтому Крендель выдал одному из этой троицы (по виду – также американцу) мощный пендель, отшвырнувший жертву лбом в буфет. Буфет выдержал, а американец сполз на пол, перевернулся на спину и в полной прострации начал рассматривать лепнину на потолке.

Двое его собеседников легли на пол, правда, один при этом хмуро буркнул:

– Хотелось бы знать, чем прогневали?

– С какой целью интересуешься? – подскочил к нему Сибиряк, а Крендель гордо выпятил грудь:

– Это налет!

– Мы понимаем, – спокойно откликнулся парень – как-то даже слишком спокойно…

Квартиру Крендель и Сибиряк обшмонали быстро. Добычи было действительно много: шесть коробок с палехскими шкатулками, несколько упаковок военных натовских рубашек, блоки сигарет, видеокассеты и прочая спекулянтская дребедень. Друзья нашли также картонную упаковку с газовыми баллончиками, один из которых Крендель немедленно захотел опробовать на ком-то из лежавших на полу. Сибиряк еле успел остановить напарника, покрутив пальцем у виска:

– Ты че, рехнулся?! А мы? Мы же тоже надышимся!

– Действительно, – согласился Крендель и шагнул к двум лежащим рядком спекулянтам: – Эй, плесень! Гроши где?!

– А самородок с кулак размером не подойдет? – хмыкнул в ответ тот, кто до сих пор еще не проронил ни слова. За этот юмор он получил от Сибиряка ногой под ребра. Между тем Крендель шагнул к "отдыхавшему" у буфета фирмачу:

– Ну, а ты чего притих, гость города трех революций? Обиделся, что ли? Ой, какой у тебя клифт козырный! Сымай! Днем шубки ваши – ночью наши!

Иностранец безропотно снял с себя понравившуюся налетчику куртку. Щеки фирмача вздрагивали, казалось, что он вот-вот расплачется. Крендель примерил пришедшуюся впору куртку и обратил внимание на странные гримасы заокеанского гостя:

– Ну до чего вы жадюги! Не жмись ты, у вас там этого говна – на каждом углу…

– Знаю, мать писала! – на чистом русском языке вдруг откликнулся "американец".

Крендель от неожиданности даже рот открыл:

– Так ты… Наш что ли?

Двое русских спекулянтов оторвали головы от пола с не меньшим удивлением.

– Осей меня погоняют, – "фирмач", кряхтя, начал подниматься с пола. – Слыхали?

В то время это погоняло действительно "гремело", в основном, в кругах катранщиков и мошенников-гастролеров.

– Ося-Шура? – на всякий случай уточнил Крендель.

– А что, не похож? – Липовый иностранец раздраженно начал массировать себе затылок. Сибиряк шагнул к нему поближе и, всмотревшись в лицо, опознал: с этим гражданином вместе его несколько лет назад заметали с Галеры омоновцы. Сибиряк светски поприветствовал известного в блатных кругах товарища:

– Ша, плотва! – огрызнулся Ося. – Перископ-то протри! Бродяги – они "Шипром" утираются, а не "Картье"! Шваркнуть я хотел эту мишпуху, под "штатника" канал!

– Ось, насчет доли-то… Мы же не Третьяковку подломили, тут табаша-то – геморроя больше.

Ося ответить ничего не успел, поскольку под Сибиряком вдруг заворочался резко один из лежавших лицами в пол спекулянтов:

– А ну-ка, сойди с меня, касатик!

– Не понял, – рявкнул потерявший равновесие (в том числе и душевное) Сибиряк, но на всякий случай все же отошел к стене.

– А чего тут не понять! – начал подниматься с пола парень. – Вот я что вам скажу – остопиздело мне это все. Я – оперуполномоченный уголовного розыска Штукин. Вот моя ксива. Тихо! Не делайте резких движений. Срок уже у всех есть! Я внедрен в среду мошенников-спекулянтов!

Валера говорил уверенно, и его слушали внимательно, как прорицателя, на которого вдруг снизошло откровение. Даже мистер Литлвуд притих.

(Насчет внедрения Штукин, конечно же, несколько преувеличивал. Накануне вечером он случайно через своего одноклассника-официанта познакомился с одним бывшим фарцовщиком – ну и решил "внедриться". Хорошая кожаная куртка у него была, азарт имелся – Валерка подумал: "А вдруг с "языка" чего-нибудь черпану, тему какую-нибудь?" Сказано – сделано!)

План пересказа

1. Ссора рассказчика со своим племянником.
2. Мальчик горит желанием получить подарки от дяди, а тот не хочет его баловать.
3. Ребенок не реагирует на замечания взрослых, играя в шумную игру. Дядя наказывает его. Мальчик рыдает.
4. Когда он успокаивается, взрослые убеждают его, что он должен попросить у дяди прощения. Мальчик непреклонен.
5. Мальчик смягчается, а дядя показывает ему, как пишутся цифры.

Пересказ
I

Повествователь вспоминает о ссоре с племянником. Мальчик — большой шалун. Обычно после буйно проведенного дня он подходит, прижимается к плечу, и достаточно одного ласкового слова, чтобы он забыл все обиды и кинулся целовать и обнимать своего дядю.

Но в этот раз была слишком большая ссора. И мальчик не решился подойти близко, а лишь пожелал «покойной ночи» и шаркнул ножкой, как очень воспитанный ребенок. Но «перестрадав свое горе», забыв обиды, мальчик вновь попросил показать ему цифры: «Дядечка, прости меня... Я больше не буду... И, пожалуйста, все-таки покажи мне цифры! Пожалуйста!» Дядя с ответом помедлил.

В этот день мальчик проснулся с новой мечтой: «иметь свои собственные книжки с картинками, пенал, цветные карандаши — непременно цветные! — и выучиться читать, рисовать и писать цифры. И все это сразу, в один день, как можно скорее».

Проснувшись, он тут же позвал к себе дядю и «засыпал горячими просьбами». Тому не хотелось идти в город, и он стал придумывать различные причины, чтобы этого не делать, пообещав все купить завтра. Сердце подсказывало, что нельзя отказывать и лишать радости ребенка, но в голове всплыло правило, что нельзя также и баловать детей. Мальчик разволновался и дерзко пригрозил: «Помни ты это себе». Весь день он вел себя очень плохо.

Вечером, когда бабушка, мама и дядя собрались за чаем, мальчик нашел другой выход своим эмоциям.

Он придумал замечательную игру: «подпрыгивать, бить изо всей силы ногами в пол и при этом так звонко вскрикивать, что у нас чуть не лопались барабанные перепонки». На просьбы бабушки и мамы мальчик не реагировал. Тут ему сделал замечание дядя. Но мальчик в ответ подпрыгнул еще сильнее и крикнул еще пронзительнее. Дядя сделал вид, что больше его не замечает. Тут-то и начинается история. Мальчик крикнул снова и с такой божественной радостью, что «сам Господь Бог улыбнулся бы при этом крике». Но дядя в бешенстве вскочил со стула и крикнул во все горло: «Перестань!»

Лицо мальчика на секунду исказилось от ужаса, но, чтобы скрыть это, он еще раз жалко ударил ногами в пол. Дядя кинулся к нему и дернул за руку так, что мальчик перевернулся волчком, шлепнул его и, вытолкнув из комнаты, закрыл дверь.

От обиды и неожиданного оскорбления мальчик «закатился таким страшным, таким пронзительным альтом, на какой не способен ни один певец в мире». Мальчик кричал, рыдал, просил о помощи, но взрослые были неумолимы. Бабушка еле сдерживала слезы и желание вбежать в детскую.

Измученный своими рыданиями, упившись своим детским горем, с которым не сравнится, может быть, ни одно человеческое горе, он затих.

Дядя выдержал характер и через полчаса, после того как затих ребенок, заглянул в детскую. Мальчик сидел на полу, подергиваясь от вздохов, и играл. Сердце дяди сжалось, но он не показал вида. Ребенок поднял голову и посмотрел полными презрения глазами: «Теперь я никогда больше не буду любить тебя!» Затем он пригрозил дяде, что ничего ему не купит и даже заберет подаренную когда-то японскую копеечку. На что дядя ответил: «Пожалуйста!»

Затем к мальчику заходили бабушка и мама. Они говорили, что нехорошо, когда дети растут непослушными, советовали мальчику подойти к дяде и попросить прощения. Но ребенок упорствовал, и тогда все сделали вид, что забыли о нем.

Дядя переживал и решил побродить по городу. Бабушка стала стыдить мальчика, затем, помолчав, «ударила по самой чувствительной струне» его сердца. Она сказала: «Кто же тебе купит пенал, бумаги, книжку с картинками? А цифры?» Этим самолюбие мальчика было сломлено. Взрослые сделали так, чтобы он смирился, коль не захотел потерпеть. И он смирился.

Выйдя из детской, мальчик попросил у дядечки прощения, умолял его дать хоть каплю счастья, которого он так жаждет. Дядя немного еще пожурил его и согласился. Огромной радостью засияли глаза мальчика. Он с необыкновенным старанием начал выводить цифры: один... два... пять... А дядя тем временем наслаждался радостью ребенка, с нежностью глядя на него.

Иван Бунин


Мой дорогой, когда ты вырастешь, вспомнишь ли ты, как однажды зимним вечером ты вышел из детской в столовую, остановился на пороге, – это было после одной из наших ссор с тобой, – и, опустив глаза, сделал такое грустное личико?

Должен сказать тебе: ты большой шалун. Когда что-нибудь увлечет тебя, ты не знаешь удержу. Ты часто с раннего утра до поздней ночи не даешь покоя всему дому своим криком и беготней. Зато я и не знаю ничего трогательнее тебя, когда ты, насладившись своим буйством, притихнешь, побродишь по комнатам и, наконец, подойдешь и сиротливо прижмешься к моему плечу! Если же дело происходит после ссоры и если я в эту минуту скажу тебе хоть одно ласковое слово, то нельзя выразить, что ты тогда делаешь с моим сердцем! Как порывисто кидаешься ты целовать меня, как крепко обвиваешь руками мою шею, в избытке той беззаветной преданности, той страстной нежности, на которую способно только детство!

Но это была слишком крупная ссора.

Помнишь ли, что в этот вечер ты даже не решился близко подойти ко мне?

– Покойной ночи, дядечка, – тихо сказал ты мне и, поклонившись, шаркнул ножкой.

Конечно, ты хотел, после всех своих преступлений, показаться особенно деликатным, особенно приличным и кротким мальчиком. Нянька, передавая тебе единственный известный ей признак благовоспитанности, когда-то учила тебя: «Шаркни ножкой!» И вот ты, чтобы задобрить меня, вспомнил, что у тебя есть в запасе хорошие манеры. И я понял это – и поспешил ответить так, как будто между нами ничего не произошло, но все-таки очень сдержанно:

– Покойной ночи.

Но мог ли ты удовлетвориться таким миром? Да и лукавить ты не горазд еще. Перестрадав свое горе, твое сердце с новой страстью вернулось к той заветной мечте, которая так пленяла тебя весь этот день. И вечером, как только эта мечта опять овладела тобою, ты забыл и свою обиду, и свое самолюбие, и свое твердое решение всю жизнь ненавидеть меня. Ты помолчал, собрал силы и вдруг, торопясь и волнуясь, сказал мне:

– Дядечка, прости меня… Я больше не буду… И, пожалуйста, все-таки покажи мне цифры! Пожалуйста!

Можно ли было после этого медлить ответом? А я все-таки помедлил. Я, видишь ли, очень, очень умный дядя…

Ты в этот день проснулся с новой мыслью, с новой мечтой, которая захватила всю твою душу.

Только что открылись для тебя еще не изведанные радости: иметь свои собственные книжки с картинками, пенал, цветные карандаши – непременно цветные! – и выучиться читать, рисовать и писать цифры. И все это сразу, в один день, как можно скорее. Открыв утром глаза, ты тотчас же позвал меня в детскую и засыпал горячими просьбами: как можно скорее выписать тебе детский журнал, купить книг, карандашей, бумаги и немедленно приняться за цифры.

– Но сегодня царский день, все заперто, – соврал я, чтобы оттянуть дело до завтра или хоть до вечера: уж очень не хотелось мне идти в город.

Но ты замотал головою.

– Нет, нет, не царский! – закричал ты тонким голоском, поднимая брови. – Вовсе не царский, – я знаю.

– Да уверяю тебя, царский! – сказал я.

– А я знаю, что не царский! Ну, пожа-алуйста!

– Если ты будешь приставать, – сказал я строго и твердо то, что говорят в таких случаях все дяди, – если ты будешь приставать, так и совсем не куплю ничего.

Ты задумался.

– Ну, что ж делать! – сказал ты со вздохом. – Ну, царский так царский. Ну, а цифры? Ведь можно же, – сказал ты, опять поднимая брови, но уже басом, рассудительно, – ведь можно же в царский день показывать цифры?

– Нет, нельзя, – поспешно сказала бабушка. – Придет полицейский и арестует… И не приставай к дяде.

– Ну, это-то уж лишнее, – ответил я бабушке. – А просто мне не хочется сейчас. Вот завтра или вечером – покажу.

– Нет, ты сейчас покажи!

– Сейчас не хочу. Сказал, – завтра.

– Ну, во-от, – протянул ты. – Теперь говоришь – завтра, а потом скажешь – еще завтра. Нет, покажи сейчас!

Сердце тихо говорило мне, что я совершаю в эту минуту великий грех – лишаю тебя счастья, радости… Но тут пришло в голову мудрое правило: вредно, не полагается баловать детей.

И я твердо отрезал:

– Завтра. Раз сказано – завтра, значит, так и надо сделать.

– Ну, хорошо же, дядька! – пригрозил ты дерзко и весело. – Помни ты это себе!

И стал поспешно одеваться.

И как только оделся, как только пробормотал вслед за бабушкой: «Отче наш, иже еси на небеси…» – и проглотил чашку молока, – вихрем понесся в зал. А через минуту оттуда уже слышались грохот опрокидываемых стульев и удалые крики…

И весь день нельзя было унять тебя. И обедал ты наспех, рассеянно, болтая ногами, и все смотрел на меня блестящими странными глазами.

– Покажешь? – спрашивал ты иногда. – Непременно покажешь?

– Завтра непременно покажу, – отвечал я.

– Ах, как хорошо! – вскрикивал ты. – Дай бог поскорее, поскорее завтра!

Но радость, смешанная с нетерпением, волновала тебя все больше и больше. И вот, когда мы – бабушка, мама и я – сидели перед вечером за чаем, ты нашел еще один исход своему волнению.

Ты придумал отличную игру: подпрыгивать, бить изо всей силы ногами в пол и при этом так звонко вскрикивать, что у нас чуть не лопались барабанные перепонки.

– Перестань, Женя, – сказала мама.

В ответ на это ты – трах ногами в пол!

– Перестань же, деточка, когда мама просит, – сказала бабушка.

Но бабушки-то ты уж и совсем не боишься. Трах ногами в пол!

– Да перестань, – сказал я, досадливо морщась и пытаясь продолжать разговор.

– Сам перестань! – звонко крикнул ты мне в ответ, с дерзким блеском в глазах и, подпрыгнув, еще сильнее ударил в пол и еще пронзительнее крикнул в такт.

Я пожал плечом и сделал вид, что больше не замечаю тебя.

Но вот тут-то и начинается история.

Я, говорю, сделал вид, что не замечаю тебя. Но сказать ли правду? Я не только не забыл о тебе после твоего дерзкого крика, но весь похолодел от внезапной ненависти к тебе. И уже должен был употреблять усилия, чтобы делать вид, что не замечаю тебя, и продолжать разыгрывать роль спокойного и рассудительного.

Но и этим дело не кончилось.

Ты крикнул снова. Крикнул, совершенно позабыв о нас и весь отдавшись тому, что происходило в твоей переполненной жизнью душе, – крикнул таким звонким криком беспричинной, божественной радости, что сам Господь Бог улыбнулся бы при этом крике. Я же в бешенстве вскочил со стула.

– Перестань! – рявкнул я вдруг, неожиданно для самого себя, во все горло.

Какой черт окатил меня в эту минуту целым ушатом злобы? У меня помутилось сознание. И надо было видеть, как дрогнуло, как исказилось на мгновение твое лицо молнией ужаса!

– А! – звонко и растерянно крикнул ты еще раз.

И уже без всякой радости, а только для того, чтобы показать, что ты не испугался, криво и жалко ударил в пол каблуками.

А я – я кинулся к тебе, дернул тебя за руку, да так, что ты волчком перевернулся передо мною, крепко и с наслаждением шлепнул тебя и, вытолкнув из комнаты, захлопнул дверь.

Вот тебе и цифры!

От боли, от острого и внезапного оскорбления, так грубо ударившего тебя в сердце в один из самых радостных моментов твоего детства, ты, вылетевши за дверь, закатился таким страшным, таким пронзительным альтом, на какой не способен ни один певец в мире. И надолго, надолго замер… Затем набрал в легкие воздуху еще больше и поднял альт уже до невероятной высоты…

Затем паузы между верхней и нижней нотами стали сокращаться, – вопли потекли без умолку. К воплям прибавились рыдания, к рыданиям – крики о помощи. Сознание твое стало проясняться, и ты начал играть, с мучительным наслаждением играть роль умирающего.

– О-ой, больно! Ой, мамочка, умираю!

– Небось не умрешь, – холодно сказал я. – Покричишь, покричишь, да и смолкнешь.

Но ты не смолкал.

Разговор, конечно, оборвался. Мне было уже стыдно, и я зажигал папиросу, не поднимая глаз на бабушку. А у бабушки вдруг задрожали губы, брови, и, отвернувшись к окну, она стала быстро, быстро колотить чайной ложкой по столу.

– Ужасно испорченный ребенок! – сказала, нахмуриваясь и стараясь быть беспристрастной, мама и снова взялась за свое вязанье. – Ужасно избалован!

– Ой, бабушка! Ой, милая моя бабушка! – вопил ты диким голосом, взывая теперь к последнему прибежищу – к бабушке.

И бабушка едва сидела на месте.

Ее сердце рвалось в детскую, но, в угоду мне и маме, она крепилась, смотрела из-под дрожащих бровей на темневшую улицу и быстро стучала ложечкой по столу.

Понял тогда и ты, что мы решили не сдаваться, что никто не утолит твоей боли и обиды поцелуями, мольбами о прощении. Да и слез уже не хватало. Ты до изнеможения упился своими рыданиями, своим детским горем, с которым не сравнится, может быть, ни одно человеческое горе, но прекратить вопли сразу было невозможно, хотя бы из-за одного самолюбия.

Текущая страница: 1 (всего у книги 1 страниц)

Иван Бунин
Цифры

I

Мой дорогой, когда ты вырастешь, вспомнишь ли ты, как однажды зимним вечером ты вышел из детской в столовую, остановился на пороге, – это было после одной из наших ссор с тобой, – и, опустив глаза, сделал такое грустное личико?

Должен сказать тебе: ты большой шалун. Когда что-нибудь увлечет тебя, ты не знаешь удержу. Ты часто с раннего утра до поздней ночи не даешь покоя всему дому своим криком и беготней. Зато я и не знаю ничего трогательнее тебя, когда ты, насладившись своим буйством, притихнешь, побродишь по комнатам и, наконец, подойдешь и сиротливо прижмешься к моему плечу! Если же дело происходит после ссоры и если я в эту минуту скажу тебе хоть одно ласковое слово, то нельзя выразить, что ты тогда делаешь с моим сердцем! Как порывисто кидаешься ты целовать меня, как крепко обвиваешь руками мою шею, в избытке той беззаветной преданности, той страстной нежности, на которую способно только детство!

Но это была слишком крупная ссора.

Помнишь ли, что в этот вечер ты даже не решился близко подойти ко мне?

– Покойной ночи, дядечка, – тихо сказал ты мне и, поклонившись, шаркнул ножкой.

Конечно, ты хотел, после всех своих преступлений, показаться особенно деликатным, особенно приличным и кротким мальчиком. Нянька, передавая тебе единственный известный ей признак благовоспитанности, когда-то учила тебя: «Шаркни ножкой!» И вот ты, чтобы задобрить меня, вспомнил, что у тебя есть в запасе хорошие манеры. И я понял это – и поспешил ответить так, как будто между нами ничего не произошло, но все-таки очень сдержанно:

– Покойной ночи.

Но мог ли ты удовлетвориться таким миром? Да и лукавить ты не горазд еще. Перестрадав свое горе, твое сердце с новой страстью вернулось к той заветной мечте, которая так пленяла тебя весь этот день. И вечером, как только эта мечта опять овладела тобою, ты забыл и свою обиду, и свое самолюбие, и свое твердое решение всю жизнь ненавидеть меня. Ты помолчал, собрал силы и вдруг, торопясь и волнуясь, сказал мне:

– Дядечка, прости меня… Я больше не буду… И, пожалуйста, все-таки покажи мне цифры! Пожалуйста!

Можно ли было после этого медлить ответом? А я все-таки помедлил. Я, видишь ли, очень, очень умный дядя…

II

Ты в этот день проснулся с новой мыслью, с новой мечтой, которая захватила всю твою душу.

Только что открылись для тебя еще не изведанные радости: иметь свои собственные книжки с картинками, пенал, цветные карандаши – непременно цветные! – и выучиться читать, рисовать и писать цифры. И все это сразу, в один день, как можно скорее. Открыв утром глаза, ты тотчас же позвал меня в детскую и засыпал горячими просьбами: как можно скорее выписать тебе детский журнал, купить книг, карандашей, бумаги и немедленно приняться за цифры.

– Но сегодня царский день, все заперто, – соврал я, чтобы оттянуть дело до завтра или хоть до вечера: уж очень не хотелось мне идти в город.

Но ты замотал головою.

– Нет, нет, не царский! – закричал ты тонким голоском, поднимая брови. – Вовсе не царский, – я знаю.

– Да уверяю тебя, царский! – сказал я.

– А я знаю, что не царский! Ну, пожа-алуйста!

– Если ты будешь приставать, – сказал я строго и твердо то, что говорят в таких случаях все дяди, – если ты будешь приставать, так и совсем не куплю ничего.

Ты задумался.

– Ну, что ж делать! – сказал ты со вздохом. – Ну, царский так царский. Ну, а цифры? Ведь можно же, – сказал ты, опять поднимая брови, но уже басом, рассудительно, – ведь можно же в царский день показывать цифры?

– Нет, нельзя, – поспешно сказала бабушка. – Придет полицейский и арестует… И не приставай к дяде.

– Ну, это-то уж лишнее, – ответил я бабушке. – А просто мне не хочется сейчас. Вот завтра или вечером – покажу.

– Нет, ты сейчас покажи!

– Сейчас не хочу. Сказал, – завтра.

– Ну, во-от, – протянул ты. – Теперь говоришь – завтра, а потом скажешь – еще завтра. Нет, покажи сейчас!

Сердце тихо говорило мне, что я совершаю в эту минуту великий грех – лишаю тебя счастья, радости… Но тут пришло в голову мудрое правило: вредно, не полагается баловать детей.

И я твердо отрезал:

– Завтра. Раз сказано – завтра, значит, так и надо сделать.

– Ну, хорошо же, дядька! – пригрозил ты дерзко и весело. – Помни ты это себе!

И стал поспешно одеваться.

И как только оделся, как только пробормотал вслед за бабушкой: «Отче наш, иже еси на небеси…» – и проглотил чашку молока, – вихрем понесся в зал. А через минуту оттуда уже слышались грохот опрокидываемых стульев и удалые крики…

И весь день нельзя было унять тебя. И обедал ты наспех, рассеянно, болтая ногами, и все смотрел на меня блестящими странными глазами.

– Покажешь? – спрашивал ты иногда. – Непременно покажешь?

– Завтра непременно покажу, – отвечал я.

– Ах, как хорошо! – вскрикивал ты. – Дай бог поскорее, поскорее завтра!

Но радость, смешанная с нетерпением, волновала тебя все больше и больше. И вот, когда мы – бабушка, мама и я – сидели перед вечером за чаем, ты нашел еще один исход своему волнению.

III

Ты придумал отличную игру: подпрыгивать, бить изо всей силы ногами в пол и при этом так звонко вскрикивать, что у нас чуть не лопались барабанные перепонки.

– Перестань, Женя, – сказала мама.

В ответ на это ты – трах ногами в пол!

– Перестань же, деточка, когда мама просит, – сказала бабушка.

Но бабушки-то ты уж и совсем не боишься. Трах ногами в пол!

– Да перестань, – сказал я, досадливо морщась и пытаясь продолжать разговор.

– Сам перестань! – звонко крикнул ты мне в ответ, с дерзким блеском в глазах и, подпрыгнув, еще сильнее ударил в пол и еще пронзительнее крикнул в такт.

Я пожал плечом и сделал вид, что больше не замечаю тебя.

Но вот тут-то и начинается история.

Я, говорю, сделал вид, что не замечаю тебя. Но сказать ли правду? Я не только не забыл о тебе после твоего дерзкого крика, но весь похолодел от внезапной ненависти к тебе. И уже должен был употреблять усилия, чтобы делать вид, что не замечаю тебя, и продолжать разыгрывать роль спокойного и рассудительного.

Но и этим дело не кончилось.

Ты крикнул снова. Крикнул, совершенно позабыв о нас и весь отдавшись тому, что происходило в твоей переполненной жизнью душе, – крикнул таким звонким криком беспричинной, божественной радости, что сам Господь Бог улыбнулся бы при этом крике. Я же в бешенстве вскочил со стула.

– Перестань! – рявкнул я вдруг, неожиданно для самого себя, во все горло.

Какой черт окатил меня в эту минуту целым ушатом злобы? У меня помутилось сознание. И надо было видеть, как дрогнуло, как исказилось на мгновение твое лицо молнией ужаса!

– А! – звонко и растерянно крикнул ты еще раз.

И уже без всякой радости, а только для того, чтобы показать, что ты не испугался, криво и жалко ударил в пол каблуками.

А я – я кинулся к тебе, дернул тебя за руку, да так, что ты волчком перевернулся передо мною, крепко и с наслаждением шлепнул тебя и, вытолкнув из комнаты, захлопнул дверь.

Вот тебе и цифры!

IV

От боли, от острого и внезапного оскорбления, так грубо ударившего тебя в сердце в один из самых радостных моментов твоего детства, ты, вылетевши за дверь, закатился таким страшным, таким пронзительным альтом, на какой не способен ни один певец в мире. И надолго, надолго замер… Затем набрал в легкие воздуху еще больше и поднял альт уже до невероятной высоты…

Затем паузы между верхней и нижней нотами стали сокращаться, – вопли потекли без умолку. К воплям прибавились рыдания, к рыданиям – крики о помощи. Сознание твое стало проясняться, и ты начал играть, с мучительным наслаждением играть роль умирающего.

– О-ой, больно! Ой, мамочка, умираю!

– Небось не умрешь, – холодно сказал я. – Покричишь, покричишь, да и смолкнешь.

Но ты не смолкал.

Разговор, конечно, оборвался. Мне было уже стыдно, и я зажигал папиросу, не поднимая глаз на бабушку. А у бабушки вдруг задрожали губы, брови, и, отвернувшись к окну, она стала быстро, быстро колотить чайной ложкой по столу.

– Ужасно испорченный ребенок! – сказала, нахмуриваясь и стараясь быть беспристрастной, мама и снова взялась за свое вязанье. – Ужасно избалован!

– Ой, бабушка! Ой, милая моя бабушка! – вопил ты диким голосом, взывая теперь к последнему прибежищу – к бабушке.

И бабушка едва сидела на месте.

Ее сердце рвалось в детскую, но, в угоду мне и маме, она крепилась, смотрела из-под дрожащих бровей на темневшую улицу и быстро стучала ложечкой по столу.

Понял тогда и ты, что мы решили не сдаваться, что никто не утолит твоей боли и обиды поцелуями, мольбами о прощении. Да и слез уже не хватало. Ты до изнеможения упился своими рыданиями, своим детским горем, с которым не сравнится, может быть, ни одно человеческое горе, но прекратить вопли сразу было невозможно, хотя бы из-за одного самолюбия.

Ясно было слышно: кричать тебе уже не хочется, голос охрип и срывается, слез нет. Но ты все кричал и кричал!

Было невмоготу и мне. Хотелось встать с места, распахнуть дверь в детскую и сразу, каким-нибудь одним горячим словом, пресечь твои страдания. Но разве это согласуется с правилами разумного воспитания и с достоинством справедливого, хотя и строгого дяди?

Наконец ты затих…

V

– И мы тотчас помирились? – спрашиваешь ты.

Нет, я таки выдержал характер. Я, по крайней мере, через полчаса после того, как ты затих, заглянул в детскую. И то как? Подошел к дверям, сделал серьезное лицо и растворил их с таким видом, точно у меня было какое-то дело. А ты в это время уже возвращался мало-помалу к обыденной жизни.

Ты сидел на полу, изредка подергивался от глубоких прерывистых вздохов, обычных у детей после долгого плача, и с потемневшим от размазанных слез личиком забавлялся своими незатейливыми игрушками – пустыми коробочками от спичек, – расставляя их по полу, между раздвинутых ног, в каком-то, только тебе одному известном порядке.

Как сжалось мое сердце при виде этих коробочек!

Но, делая вид, что отношения наши прерваны, что я оскорблен тобою, я едва взглянул на тебя. Я внимательно и строго осмотрел подоконники, столы… Где это мой портсигар?… И уже хотел выйти, как вдруг ты поднял голову и, глядя на меня злыми, полными презрения глазами, хрипло сказал:

– Теперь я никогда больше не буду любить тебя.

Потом подумал, хотел сказать еще что-то очень обидное, но запнулся, не нашелся и сказал первое, что пришло в голову:

– И никогда ничего не куплю тебе.

– Пожалуйста! – небрежно ответил я, пожимая плечом. – Пожалуйста! Я от такого дурного мальчика и не взял бы ничего.

– Даже и японскую копеечку, какую тогда подарил, назад возьму! – крикнул ты тонким, дрогнувшим голосом, делая последнюю попытку уязвить меня.

– А вот это уж и совсем нехорошо! – ответил я. – Дарить и потом отнимать! Впрочем, это твое дело.

Потом заходили к тебе мама и бабушка. И так же, как я, делали сначала вид, что вошли случайно… по делу… Затем качали головами и, стараясь не придавать своим словам значения, заводили речь о том, как это нехорошо, когда дети растут непослушными, дерзкими и добиваются того, что их никто не любит. А кончали тем, что советовали тебе пойти ко мне и попросить у меня прощения.

– А то дядя рассердится и уедет в Москву, – говорила бабушка грустным тоном. – И никогда больше не приедет к нам.

– И пускай не приедет! – отвечал ты едва слышно, все ниже опуская голову.

– Ну, я умру, – говорила бабушка еще печальнее, совсем не думая о том, к какому жестокому средству прибегает она, чтобы заставить тебя переломить свою гордость.

– И умирай, – отвечал ты сумрачным шепотом.

– Хорош! – сказал я, снова чувствуя приступ раздражения. – Хорош! – повторил я, дымя папиросой и поглядывая в окно на темную пустую улицу.

И, переждав, пока пожилая худая горничная, всегда молчаливая и печальная от сознания, что она – вдова машиниста, зажгла в столовой лампу, прибавил:

– Вот так мальчик!

– Да не обращай на него внимания, – сказала мама, заглядывая под матовый колпак лампы, не коптит ли. – Охота тебе разговаривать с такой злючкой!

И мы сделали вид, что совсем забыли о тебе.

VI

В детской огня еще не зажигали, и стекла ее окон казались теперь синими-синими. Зимний вечер стоял за ними, и в детской было сумрачно и грустно. Ты сидел на полу и передвигал коробочки. И эти коробочки мучили меня. Я встал и решил побродить по городу.

Но тут послышался шепот бабушки.

– Бесстыдник, бесстыдник! – зашептала она укоризненно. – Дядя тебя любит, возит тебе игрушки, гостинцы…

Я громко прервал:

– Бабушка, этого говорить не следует. Это лишнее. Тут дело не в гостинцах.

Но бабушка знала, что делает.

– Как же не в гостинцах? – ответила она. – Не дорог гостинец, а дорога память.

И, помолчав, ударила по самой чувствительной струне твоего сердца:

– А кто же купит ему теперь пенал, бумаги, книжку с картинками? Да что пенал! Пенал – туда-сюда. А цифры? Ведь уж этого не купишь ни за какие деньги, впрочем, – прибавила она, – делай, как знаешь. Сиди тут один в темноте.

И вышла из детской.

Кончено, самолюбие твое было сломлено! Ты был побежден.

Чем неосуществимее мечта, тем пленительнее, чем пленительнее, тем неосуществимее. Я уже знаю это.

С самых ранних дней моих я у нее во власти. Но я знаю и то, что, чем дороже мне моя мечта, тем менее надежд на достижение ее. И я уже давно в борьбе с нею. Я лукавлю: делаю вид, что я равнодушен. Но что мог сделать ты?

Счастье, счастье!

Ты открыл утром глаза, переполненный жаждою счастья. И с детской доверчивостью, с открытым сердцем кинулся к жизни: скорее, скорее!

Но жизнь ответила:

– Потерпи.

– Ну пожалуйста! – воскликнул ты страстно.

– Замолчи, иначе ничего не получишь!

– Ну погоди же! – крикнул ты злобно. И на время смолк.

Но сердце твое буйствовало. Ты бесновался, с грохотом валял стулья, бил ногами в пол, звонко вскрикивал от переполнявшей твое сердце радостной жажды… Тогда жизнь со всего размаха ударила тебя в сердце тупым ножом обиды. И ты закатился бешеным криком боли, призывом на помощь.

Но и тут не дрогнул ни один мускул на лице жизни… Смирись, смирись!

И ты смирился.

VII

Помнишь ли, как робко вышел ты из детской и что ты сказал мне?

– Дядечка! – сказал ты мне, обессиленный борьбой за счастье и все еще алкая его. – Дядечка, прости меня. И дай мне хоть каплю того счастья, жажда которого так сладко мучит меня.

Но жизнь обидчива.

Она сделала притворно печальное лицо.

– Цифры! Я понимаю, что это счастье… Но ты не любишь дядю, огорчаешь его…

– Да нет, неправда, – люблю, очень люблю! – горячо воскликнул ты.

И жизнь наконец смилостивилась.

– Ну уж бог с тобою! Неси сюда к столу стул, давай карандаши, бумагу…

И какой радостью засияли твои глаза!

Как хлопотал ты! Как боялся рассердить меня, каким покорным, деликатным, осторожным в каждом своем движении старался ты быть! И как жадно ловил ты каждое мое слово!

Глубоко дыша от волнения, поминутно слюнявя огрызок карандаша, с каким старанием налегал ты на стол грудью и крутил головой, выводя таинственные, полные какого-то божественного значения черточки!

Теперь уже и я наслаждался твоею радостью, с нежностью обоняя запах твоих волос: детские волосы хорошо пахнут, – совсем как маленькие птички.

– Один… Два… Пять… – говорил ты, с трудом водя по бумаге.

– Да нет, не так. Один, два, три, четыре.

– Сейчас, сейчас, – говорил ты поспешно. – Я сначала: один, два…

И смущенно глядел на меня.

– Ну, три…

– Да, да, три! – подхватывал ты радостно. – Я знаю. И выводил три, как большую прописную букву Е.