Два гения в одном эшелоне. Оксман юлиан григорьевич Происхождение и образование

Книга содержит переписку двух выдающихся представителей русской культуры: Юлиана Григорьевича Оксмана (1895-1970), исследователя русской литературы и общественной мысли, и замечательного, яркого писателя и литературоведа Корнея Ивановича Чуковского (1882-1969). Время переписки – 1949-1969 гг., период несбывшихся надежд и общественного «застоя», когда оба корреспондента испытывали давление тяжелого идеологического пресса. Ю. Г. Оксман, недавно освободившийся из колымских лагерей, с 1964 г. подвергся новым притеснениям, фактическому запрещению печататься, и даже самое имя ученого надолго оказалось неупоминаемым. Много внимания уделено литературной науке, месту ее в культуре времени. Публикуемые письма насыщены литературным и историческим материалом, содержат выразительные характеристики событий и лиц, представляют собой подлинные эпистолярные шедевры и документы времени. Текст писем снабжен необходимыми примечаниями. В приложении печатается принадлежащий перу Ю. Г. Оксмана самиздатский документ «На похоронах Корнея Чуковского». Книга предназначается всем, кто интересуется отечественной историей, пушкинизмом, исследованиями жизни и творчества Белинского, Герцена, Некрасова, Чехова, писателей-декабристов.

На нашем сайте вы можете скачать книгу "Ю. Г. Оксман – К. И. Чуковский. Переписка. 1949-1969" Чуковский Корней Иванович бесплатно и без регистрации в формате fb2, rtf, epub, pdf, txt, читать книгу онлайн или купить книгу в интернет-магазине.

Об авторе | Валерий Васильевич Есипов родился в 1950 г. на Сахалине. Окончил журфак ЛГУ в 1975 г., в 2007 г. защитил кандидатскую диссертацию по культурологии в СПб гуманитарном университете профсоюзов. Автор книг «Житие великого грешника» (документально-лирическое повествование о судьбе русского пьяницы и замечательного историка-самоучки И.Г. Прыжова )». М., 2012, «Варлам Шаламов и его современники» (Вологда, 2007, 2008), «Шаламов» (М., 2013. Серия ЖЗЛ). Лауреат премии журнала «Юность» имени В.Я. Лакшина в области критики и литературоведения за 2012 год. В «Знамени» опубликована статья «Негромкое столетие Варлама Шаламова» (2008, № 2). Живет в Вологде.

Русская интеллигенция без тюрьмы, без тюремного опыта -
не вполне русская интеллигенция.
В. Шаламов

В случаях, когда исключаются дискуссии, начинаются репрессии.
Ю. Оксман

Один из героев этого сюжета был непревзойденным знатоком жандармских архивов царской эпохи. Он никак не предполагал, что наступят времена, когда его имя и его «дела» будут искать - и найдут! - в архивах НКВД. Другой герой был убежден, что «документы нашего прошлого уничтожены», и писал свои рассказы о колымских лагерях, исходя только из того, как он их сам видел и понял. Но его «дела» тоже найдутся. Судьбы этих великих людей - гениального литературоведа (реализовавшего себя лишь наполовину) и гениального писателя (реализовавшего себя сполна, но напечатанного и признанного лишь недавно) - не просто во многом схожи, а являются единым живым символом трагедии российского ХХ века. Ибо нет более мощного символа этой трагедии, чем Колыма, соединившая их. Но есть и другого рода параллели в их судьбах.

Видели ли, знали ли друг друга Ю. Г. Оксман и В.Т. Шаламов? - почти инстинк-тивный вопрос, возникающий у каждого исследователя. Так хочется верить в их хотя бы нечаянную встречу где-то на «этапе», знакомство с пожатием рук, взаимную симпатию, возникшую с полуслова, вынужденное расставание, а потом - переписку или хотя бы мысленную перекличку «из двух углов» своего многострадального отечества (старинная российская традиция!).

Увы, параллельное чтение «Колымских рассказов» и воспоминаний Шаламова, с одной стороны, и изданных недавно многочисленных подробнейших писем Оксмана , с другой - ничего не открывает. Мелькнувший дважды у Шаламова з /к «Миша Оксман , крепильщик, бывший начальник политотдела дивизии, которого маршал Тимошенко, еще не будучи маршалом, выгнал из своей дивизии как еврея» - явно только однофамилец (впрочем, автор «Колымских рассказов» иногда давал своим героям и вымышленные фамилии). У самого же Юлиана Григорьевича имени Шаламова ни в каком контексте - ни в колымском, ни в литературном - 1960-х годов не встречается. Между тем «потаенная» литература всех времен была его страстью, он общался до своей смерти в 1970 году со многими молодыми филологами и историками, хорошо знавшими самиздат и Шаламова в нем (например, с Н. Эйдельманом). Тут тоже тупик - или пока тупик, кто знает.

Интернет-поисковики на сей счет лучше не насиловать. Это пагубная страстишка дилетантов и шарлатанов ХХI века, желающих делать открытия одним нажатием кнопок. Реальный мир, в том числе мир «подземный», архивный, гораздо запутаннее, но только здесь можно найти истину. Конечно, многое о Шаламове и Оксмане можно узнать и в Сети. Но Википедия и другие базы годами не обновляются, а новые сайты и блоги нередко транслируют старые сплетни интеллигентских кухонь. Например, недавно на «Зарубежных задворках» прочел: «Варлам Шаламов - прозаик и поэт советского времени, диссидент». Это он-то, спускавший некоторых так называемых «диссидентов» с лестницы своего дома, именовавший их презрительно «ПЧ» - «прогрессивное человечество» (добавляя: «ПЧ состоит наполовину из дураков , наполовину из стукачей, но дураков нынче мало»...). О Ю.Г. Оксмане пока пишут в этой связи осторожно - «протодиссидент », т.е. начальный инакомыслящий или предтеча. Возможно, в этом что-то есть, ведь «железный Юлиан», как его иногда называют, был первым, кто открыто стал называть имена доносчиков сталинского времени - здравствовавших и процветавших в 1960-е годы литераторов и ученых. Причем он опубликовал их имена за границей (через свои литературоведческие контакты с Г.П. Струве), в «Социалистическом вестнике», издававшемся в Нью-Йорке. За это несгибаемого старика-профессора исключили из Союза писателей, изгнали из Института мировой литературы, отлучили от издания особо дорогого ему в последние годы А. Герцена - родоначальника тамиздата в XIX веке. Он вынужден был уехать преподавать в город Горький, где «ясные зорьки» (раньше, после Колымы, он почти десять лет вынужден был читать лекции студентам в Саратове, ставшем уже не глушью, как во времена Грибоедова , но все же очень не похожем на Гейдельберг, где когда-то учился Оксман ).

Могла ли громкая история с бесстрашным разоблачением сталинских стукачей в 1964 г. не заинтересовать Шаламова, в ту пору еще не сузившего свой круг общения? Скандал в ИМЛИ тем более не мог пройти мимо его ушей, поскольку в этом институте работал его близкий знакомый литературовед Л.И. Тимофеев (между прочим, инвалид с параличом ног, и Шаламов общался с ним в основном по телефону и по переписке). Долгое время ничего на этот предмет в архиве Шаламова найти не удавалось, и лишь недавно, готовя вместе с коллегой С.Ю. Агишевым к публикации его незавершенную пьесу «Вечерние беседы», обнаружил - вернее, расшифровал в рукописи с трудночитаемым почерком - такой диалог, относящийся ко временам зарождения «диссидентства»:

«Я (этот герой - сам Шаламов. - В.Е. ): - А говорили, что Вас арестовали, месяц допрашивали.

Крушельницкий: - Клевета, Оксмановская (курсив мой. - В.Е. ) клевета. Я уезжал на месяц в Ленинград. Отдохнуть. Понимаете? У меня счета из гостиницы есть... Теперь эти все говорят, что я провокатор. А Оксман говорит, что я осведомитель. Я его привлеку к партийному суду и суду чести» 1 .

Кто является прототипом Крушельницкого, следует сказать, чтобы избежать кривотолков , и сразу же заметить, что он - литературовед, исследователь В.Г. Короленко А.В. Храбровицкий - отнюдь не был ни провокатором, ни стукачом. Шаламов его знал давно, но с определенного момента невзлюбил и, поддавшись слухам, вероятно, стал подозревать в указанном грехе 2 . Но для нас важнее, что в диалоге дважды подряд фигурирует фамилия Оксмана : выходит, что Шаламов прекрасно знал о его роли разоблачителя доносчиков, коль скоро эта роль обрела для него даже нарицательную силу! Здесь можно смело говорить и о восхищении Шаламова Оксманом , и о своего рода чувстве родства и перекличке с ним. «Сначала нужно возвратить пощечины и только во вторую очередь - подаяния» - это из «Колымских рассказов», «Клянусь до самой смерти / М стить этим подлым сукам» - из стихотворения «Славянская клятва». Беспощадность к палачам у обоих имела единый исток. Можно понять, что и характеры их по своей прямоте и поистине титановой твердости были - один к одному, несмотря на разницу в возрасте в двенадцать лет.

В молодости Шаламов, несомненно, был знаком с именем и хотя бы с некоторыми работами знаменитого профессора-пушкиниста и декабристоведа . Ведь Варлам вырос в 1920-е годы, был страстным книгочеем, поклонником и Пушкина, и декабристов одновременно (в юные лета мало кто ощущает тут огромные противоречия!). После Колымы Шаламов саркастически писал о советском литературоведении сталинского периода: «У нас два особенно несчастных писателя - это Пушкин и Чехов. Из них обоих пытаются сделать сознательных социалистов и бойцов-организаторов». Оксман после ареста не печатался, его имя как «врага народа» было вычеркнуто отовсюду - так что это относилось явно не к нему. При Сталине, да и позже, была совершенно забыта выдающаяся роль Оксмана в ранней советской пушкинистике 1920-х годов. Наперекор вульгарно-конъюнктурной социологии некоторые немногие ее представители имели смелость видеть в первом русском поэте негасимый светоч «тайной свободы». Ю. Тынянова в этой связи помнили, а Оксмана , который был его ближайшим другом и единомышленником (снабжая при этом архивным материалом для «Кюхли» и других романов), - вырвали из памяти...

Наиважнейший вопрос: знал ли Шаламов - и узнал ли в конце концов, что Оксман тоже был в колымских лагерях, где-то рядом с ним? Здесь, к сожалению, полная неясность. Видеться в Москве они не могли - эмблем Колымы в 1960-е годы на себе никто не носил, ореолов вокруг себя не раздувал, хотя связь и дружба всех, кто прошел рядом, одними дорогами, была священной. Но дороги зависели от прихотей судьбы, и только. В этом мы убедимся чуть ниже, а пока снова заглянем в Интернет - что там пишут о колымской биографии Оксмана и ее предыстории.

«Википедия »: «В ночь с 5 на 6.11.1936 Оксман был арестован по ложному доносу сотрудницы Пушкинского дома (ему инкриминировались «попытки срыва юбилея Пушкина, путем торможения работы над юбилейным собранием сочинений»). Осужден постановлением Особого совещания при НКВД СССР от 15.06.1937 к 5 годам ИТЛ. Отбывал срок на Колыме (Севвостлаг ), работал банщиком, бондарем, сапожником, сторожем. В 1941 получил новый срок (5 лет) за «клевету на советский суд». В заключении продолжал научную работу, собирая документы и устные свидетельства о русской культуре начала ХХ века. Освобожден в Магадане (6.11.1946)».

«Мемориал», «Хронос » и другие крупные порталы дублируют справку. Лишь на сайте Сахаровского центра добавлены некоторые детали, в том числе: «1937, лето - Прибытие в Омский лагерь. Заболевание тифом. Тюремная больница, затем помещение, как безнадежного , в мертвецкую. Случайное спасение новым главврачом. 1938-1941 - Перевод на Колыму... 1941 - перевод на Индигирку, работа на лесоповале, ночевки под открытым небом у костра при зимних температурах до минус 60 градусов. 1941, май - 1942 - перевод на более легкую работу - заведовать баней и прачечной. Получение отдельной крошечной комнаты».

Понимаю, неточности вызваны отсутствием более достоверных сведений. По Омску ситуация, как увидим, была другой, но не менее печальной. В целом на первый взгляд получается довольно «благополучная» картина, особенно хеппи-энд с работой в бане, когда Шаламов работал в эти годы в забое и шахте. Но представьте з /к - интеллектуала высочайшей пробы, выдающего «клиентам» банные тазики и убирающего за ними грязь... Вообще, подобные сравнения - кому лучше-хуже - считаю кощунством: Колыма уравнивала всех сидельцев, от крестьян до профессоров. Ее мертвящее ощущение зафиксировано Оксманом в одном из писем: «Я вместо Пушкина и декабристов изучал звериный быт Колымы и Чукотки, добывал <…> уголь, золото, олово, обливался кровавым потом в рудниках, голодал и замерзал не год и не два, а две пятилетки». Последнее абсолютно точно - десятилетний срок он отбыл от звонка до звонка.

Документы есть. Уничтожено, вопреки пессимизму Шаламова, далеко не все. Сохранились и следственные дела по всем трем собственным срокам Шаламова, составившим в совокупности двадцать лет. По делу 1937 года он был реабилитирован еще в 1956 году, а по первому делу 1929 г. (участие в антисталинской оппозиции) - только в 2000-м. Все это уже известно, опубликовано 3 . Но по делу Оксмана - что-то затормозилось. Даже после открытого еще при Горбачеве, казалось бы, полного доступа к архивам ЧК-ОГПУ-НКВД. Кто, как и что конкретно затормозил в нулевые годы - ходят теперь самые разнообразные слухи. Говорят, кто-то «наверху» сказал: «Хватит». Мол, накопались уже, всего Сталина обгадили... Может быть, и так. Может быть, кого-то куда-то не допустили. Но скорее всего - сами «затормозились» и не пытались искать. Говорю именно о тех людях, кто начинал заниматься Оксманом и его судьбой в конце 1980-х - начале 1990-х годов. Начали и бросили, не дойдя до главного. Если бы остался жить подольше Н. Эйдельман, он бы дошел, я уверен.

Расскажу сначала о собственном скромном опыте, о почти случайной находке.

Рядом с РГАЛИ (Российский государственный архив литературы и искусства), где регулярно работаю по Шаламову, а с недавней поры и по Оксману , находится РГВА (Российский государственный военный архив, бывший - Советской Армии). Я пришел сюда, имея зацепку - номер фонда и описи материалов архива конвойных войск НКВД. (За эту зацепку должен запоздало поблагодарить ушедшего из жизни историка Н. Поболя , который первым нашел этот фонд и обнаружил там бесценные документы об этапировании на восток О. Мандельштама. Теперь эти материалы достаточно хорошо известны, они опубликованы П. Нерлером в книге «Слово и “дело” Осипа Мандельштама», глава «Мандельштамовский эшелон» написана П. Нерлером и Н. Поболем совместно.)

Так вот: затребованные дела со старой печатью «секретно» и новой - «рассекречено» милые девушки в читальном зале принесли мне без всяких проволочек и даже досрочно, поскольку я сказал, что приехал из другого города и скоро уезжаю. Ориентируясь по датам, практически сразу нашел объемистое дело о спецкомандировках 236-го конвойного полка НКВД, солдаты и офицеры которого охраняли этап от Москвы до Владивостока в июне-июле 1937-го (прибытие в конечный пункт - 4 августа). Дело сшито суровыми нитками так, что листы у сшивки не разогнуть, часть материала трудно прочесть и сканировать, а расшивать по правилам нельзя, и это единственное неудобство. Все искупляется драгоценными находками. Когда обнаружил здесь фамилии Шаламова (!) и Оксмана (!!!), ощущения были, наверное, такими же, как у самого Оксмана - когда он открыл столетней давности документы о декабристе, друге Пушкина В. Раевском...

Это было еще в 2012 году. Материалы о Шаламове уже частично мною опубликованы, а с Оксманом спешить не стал - что такое маленький, пусть и уникальный, листок, пока нет других фактов? Лишь сейчас, когда другие факты нашлись, можно выносить на всеобщее обозрение и первый листок, написанный наскоро химическим карандашом (печатается с сохранением орфографии):

сдачи больного в пути следования

Мы, нижеподписавшиеся, нач . эшелона ст. лейтенант Лабин , врач эшелона Радионова , зав. медпунктом г. Омска (пропуск фамилии) составили настоящий акт в том, что осужденный Оксман Юлиан Григорьевич, значащийся по эшелонному списку под № 48, следующий в адрес: г. Бухта Нагаева Севвостлаг от ст. Москва в виду его болезненного состояния - геморогический энтероколит затянувшего характера - снят с эшелона и принят зав. медпунктом (пропуск).

По данным эшелонного списка личного дела значится, что лишенный свободы Оксман Юлиан Григорьевич осужден Особым совещанием при НКВД на 5 лет, род. в 1895 г., проживает по адресу г. Ленинград, проспект К. Либкнехта д. 62 кв. 46.

По выздоровлению больного я, зав. медпунктом, обязуюсь через Омский домзак дослать осужденного по месту назначения на ст. Бухта Нагаева Севвостлаг 4 .

Среди подписавших есть и, как положено, место для представителя омского управления госбезопасности, а также и зав. медпунктом.

Что такое геморрагический энтероколит затянувшегося характера, лучше знают врачи, а острая кровавая диарея того же характера - всем понятно. Возникает от отравления, чаще - пищевого. Тут есть разные предположения, и пока остановимся на том, что где-то в пути (эшелон отправился из Москвы 28 июня, в разгар лета) Оксману - и не ему одному - попало в миску с баландой что-то явно не годящееся в пищу (протухшее?), а он был сильно голоден. Как видно из дела, в том же Омске по такому же акту и с точно таким же диагнозом плюс «истощение» был списан з /к Жарков Н.Г. Еще один человек, Тараканов Г.Д., был списан с диагнозом «авитаминоз, истощение». (Раньше в Тюмени были сняты Волков П.Е. с легочным кровотечением, Шелохаев С.В. - сердечная слабость, отеки, асцит печени. Ближе к Владивостоку больных - и умерших - снимали уже десятками. Всего в эшелон был погружен 2131 з /к , конвоя - 120. К концу пути з /к осталось 1917 человек, конвой - в полном комплекте).

Условия в эшелоне были ужасающими - свидетельство об этом оставил М.Е. Выгон, сокамерник Шаламова, доживший до 2011 года (см . его книгу «Личное дело» на сайте shalamov.ru ). Сам Шаламов своего пути в рассказах практически не касался, потому что Колыма потом заслонила для него все остальное. Но в эссе-очерке «Достоев-ский», написанном в 1970-е годы, есть глава об Омске, о стоянке эшелона, и главный акцент здесь на том, «о чем думает вшивый» - о бане, о «санпропускнике военном, необычайной производительности, быстрого обслуживания»:

«Для солдат по два, для арестантов по десяти человек на душ - я при своем высоком росте никак не проигрываю, в бане не слежу, чтобы меня обделили водой, чтоб только кусочек мыла из рук не вырвали. Но Сибирь далеко еще от Колымы, кусочек мыла здесь суют в руку, как рекруту. Омск - это город Достоевского, город его каторги, а в наше время лучший санпропускник, лучше бутырского, лучше магаданского... От Омска после Достоевского никто ничего и не ждет, кроме каторги, и действительно обслуживание в Омске образцовое. Уже к обеду мы, прошедшие душ, строились, но, как ни налажено солдатское колесо, арестантский путь все же труднее, медленнее. Мы сидим, вернее, лежим, под скудным омским солнцем в яснейший из ясных , ясный день. Редкое солнце указывает, как много мы сидели в тюрьме, как плохо нас кормили и как долго длится наш вагонный путь. Хлеба по пути купить нельзя, деньги у нас отобраны при отъезде из Бутырки и навсегда исчезли, списанные с наших счетов - как, кому это все досталось, какому-нибудь клубу НКВД сп исано - этого мы никогда не узнаем. Но подкожная клетчатка, жировая прослойка давно исчезла - в очереди сидят скелеты, раскрытые рубашки показывают белеющую мертвую кожу, которую слабое омское солнце не в силах согреть и обжечь...»

Всегда узнаваема шаламовская проза, «пережитая как документ» и насыщенная тайными знаками-символами. Обломок потрясающей русской фрески с Достоевским в центре! И то, что здесь не нашлось места для каких-то списанных по акту арестантов, - неудивительно. Состав был очень большой, почти пятьдесят вагонов-теплушек по 40 человек, а списанных выносили незаметно для сторонних глаз. Если Оксман был в эшелонном списке под № 48, то Шаламов, по документам, - под № 386, это разные вагоны. З /к знали только тех, кто рядом, с кем были на нарах в Бутырке . Шаламов, судя по очерку «Бутырская тюрьма», сидел в 68-й камере с ареста в январе 1937-го, а Оксман , доставленный в феврале из Ленинграда, находился, несомненно, в другой. В одном из писем из Саратова в 1948 г. он без всякой иронии писал: «Я ведь уже 12 лет не отдыхал, если не считать Бутырок (там был подлинный отдых, ибо обо мне месяца на три забыли)». Важные детали удалось разыскать в личном фонде Оксмана в РГАЛИ: на единственном допросе в Москве, писал он, «мне предложено было вооружиться терпением, учитывая загруженность следственного аппарата и особенности политической обстановки. В результате через 4 месяца я был вызван в середине июня 1937 г. не к следователю или в суд, а прямо на этап, получив выписку из постановления Особого совещания» 5 .

В Омске Оксман действительно лежал в мертвецкой, умирал - и умер бы, потому что банальных сегодня антибиотиков еще не было изобретено. (Между прочим, Шаламов с полным знанием дела как лагерный фельдшер заявлял: «Со времен Христа не было большего благодеяния человеку, чем пенициллин».) Спасти Оксмана могло не чудо, а переливание крови, на что, видимо, и решился врач, имя которого неизвестно.

О дальнейшем его пути - коротко. Он был доставлен, «дослан» на Колыму в конце того же года, пароходом на самом исходе навигации. «Прибыл для отбытия срока наказания в места лишения свободы Магаданской области 13 декабря 1937 г.» - гласит официальная справка из архива Магаданского УВД, полученная мною совсем недавно от М.С. Райзмана (о нем чуть ниже). Справка тоже драгоценна, потому что дата сразу многое уточняет и объясняет - для тех, кто знает детально историю лагерной Колымы. Не гипотеза, а реальный вариант поворота судьбы или рока: если бы Оксман не отстал, а прибыл бы со своим этапом в августе (как Шаламов), то он бы сразу был отправлен на прииск, поскольку шел сезон промывки золота, а там бы неминуемо попал в смертоносный ад зимы 1937-1938 годов, так называемой «гаранинщины », описанной в самых жутких рассказах Шаламова...

Но сейчас надо о другом, не менее жутком - не о том, что «было бы», а о том, что в действительности было с Оксманом . И не на Колыме, а раньше, в Ленинграде, в ноябре 1936-го, в домзаке НКВД на Шпалерной.

Скажу сразу: эти материалы уникальны и публикуются впервые. Они открыты не мной, а магаданским филологом-исследователем Михаилом Семеновичем Райзманом . Именно он в 2007 г. оказался первым и единственным ходатаем о следственном деле Оксмана 1936 г. и о его реабилитации в 1958-м. Он прошел все инстанции от Магадана до Москвы и С.-Петербурга, и этот почтово-бюрократический «роман» длился несколько долгих месяцев. Немолодой уже человек, Райзман был счастлив, как мальчик, когда получил многостраничное дело. Над ним он работал, по установленным правилам, в специально отведенном помещении местного архива УВД. Копировать подобные дела не положено, можно только делать выписки, и он их сделал, сколько смог. Результаты (в самом сжатом фабульном виде) опубликовал в «Магаданской правде» и в научном сборнике Северо-Восточного госуниверситета, где до сих пор работает доцентом. Кроме дела самого Юлиана Григорьевича М.С. Райзман получил и исследовал дело его младшего брата Эммануила Григорьевича, который был арестован в 1937 г. и тоже был отправлен на Колыму (здесь братья случайно встретились, но после Колымы в 1949 году Э. Г. Оксман снова был арестован и сослан в Красноярский край, увиделись они только в Москве после реабилитации обоих).

По очередной счастливой прихоти судьбы - по совпадению интересов к связке «Шаламов - Оксман » - мы познакомились с М.С. Райзманом , и он прислал мне целиком свои выписки с основными официальными документами, переписанными им полностью. Что это, как не чудо великодушия, неслыханное в наше время! В ответ на мои пылкие слова благодарности этот скромнейший человек написал: «Пожалуйста, не переоценивайте мой поступок. По-моему, это естественно - искать и находить по мере возможности правду о людях, которых уже нет. Тут дело не в том, кто нашел и опубликовал, а том, о ком эти материалы. Ю. Г. Оксман вызывает глубочайшее уважение...»

Пока привожу самый важный документ - о реабилитации Оксмана .

Президиум Ленинградского городского суда в составе Председательствующего Соловьева, членов Исаковой, Позднякова, Румянцева и Дмитриева с участием прокурора Горбенко по протесту Прокурора города Ленинграда уголовное дело по обвинению Оксмана Ю.Г. (архивно-следственное дело № 166971), заслушав доклад члена Ленгорсуда т. Демидова и заключение прокурора Горбенко, поддержавшего протест.

Президиум установил:

Постановлением Особого Совещания при НКВД СССР от 9 июня 1937 г. Оксман Юлиан Григорьевич, 1895 г. рождения, уроженец гор. Вознесенск, Одесской обл., из мещан, служащий, русский, беспартийный, с высшим образованием, ранее несудимый, работавший старшим научным специалистом института русской литературы Академии наук СССР, - осужден к 5 годам лишения свободы.

По обвинительному заключению Оксман признан виновным в том, что он «являлся участником контрреволюционной организации, ориентировавшейся в своей контрреволюционной деятельности на “правых” и ставившей себе задачу восстановления в СССР буржуазного строя, и что он поддерживал связи с другими лицами, позднее также осужденными за контрреволюционную деятельность».

Действия осужденного квалифицированы по ст. 58-10 и 58-11 УК РСФСР.

Протест внесен на предмет реабилитации осужденного и подлежит удовлетворению по следующим основаниям:

Никаких других доказательств вины осужденного в материалах дела нет.

Лица, которых Оксман называл как других участников этой организации, к уголовной ответственности не привлекались вообще и по данному делу не опрашивались.

Лица, в преступной связи с которыми Оксман обвинялся, в данное время реабилитированы за отсутствием в их действиях состава преступлениях.

Произведенной в данное время проверкой по линии органов госбезопасности обоснованность обвинения Оксмана не подтвердилась.

В связи с изложенным, руководствуясь Указом Президиума Верховного Суда Союза ССР от 19 августа 1955 года, Президиум Ленинградского городского суда

ПОСТАНОВИЛ:

Протест прокурора города Ленинграда удовлетворить.

Постановление Особого Совещания при НКВД СССР от 9 июня 1937 г. по делу Оксмана Юлиана Григорьевича отменить, а дело за отсутствием в действиях осужденного состава преступления дальнейшим производством в уголовном порядке прекратить.

Дополнить все это можно фрагментом еще одного документа - заключения спецкомиссии управления КГБ Ленинградской области от 12 августа 1958 г., проверявшей дело Оксмана на предмет его законности:

...Наряду с этим установлено, что проводивший расследование по делу Оксмана - Драницын Н. С. 10 июня 1939 г. Военным Трибуналом войск НКВД СССР Ленинград-ского округа был осужден по ст. 193-17 п. «а» УК РСФСР на 9 лет ИТЛ 6 .

Следствием по делу Драницына было установлено, что он, работая в УГБ УНКВД Ленинградской области, применял вражеские методы в следственной работе, выражавшиеся в фальсификации следственных материалов, корректировал протоколы допросов, составленные подчиненными ему работниками, давал распоряжения о незаконных арестах, а также о применении мер физического воздействия в отношении арестованных.

Сомнений быть не может: Оксмана на допросах самым жесточайшим образом избивали, пытали! И ясно, что следователь Драницын - не какой-то самодеятельный изобретатель «вражеских методов», а исполнитель высшей воли. Даже не Л.М. Заковского , мрачно знаменитого начальника Ленинградского УНКВД, расстрелянного в том же 1939 г., а - воли самого Сталина. Не все знают, что Заковский в 1928 г. обеспечивал охрану Сталина во время его поездки в Сибирь, отсюда и началась его карьера лютейшего сатрапа. Сталин лично направил Заковского на расследование убийства Кирова в декабре 1934 г., дав команду - «любыми средствами найти и разоблачить врагов». Именно тогда энкавэдэшникам была дана негласная санкция на применение пресловутого «метода № 3» («физического воздействия»), который получил раскрытое ныне историками официальное подтверждение со стороны Сталина летом 1937 г. (а тогда был списан на «ежовщину »).

Становится понятно, почему у Оксмана однажды, в одном из писем 1963 г., опубликованных позднее на Западе, прорвались яростные слова не только о «колымских лагерях смерти», но и о «пыточных камерах», о «фашистском зверье в обличье сержантов, капитанов и полковников МГБ и НКВД», с откровенно личным признанием: «Я не думал, что мне удастся выйти живым из этих застенков». Но нигде больше об этом - о испытанных на себе пытках - он никогда не писал и не говорил. Все ученики помнят доброжелательную улыбку, шутки и лишь иногда внезапно суровевшее лицо этого человека с огромным лбом, похожего на быка. (Он оправдывал свою фамилию: «окс » по-немецки «бык». Единственное, что у него не было «бычьим», - здоровье: диабет, сердце, а под конец жизни подступила слепота.)

Всю тайную подоплеку сфабрикованного против него дела 1936 г. он, видимо, так и не узнал. Но, несомненно, осознавал, что истинной причиной неожиданной опалы, пыток и каторги стали не доносы каких-то мелких сошек и не попытка «срыва Пушкинского юбилея», а бывшие у всех на виду его постоянные и тесные контакты с Л.Б. Каменевым. Ведь Каменев («умеренный большевик», как его теперь характеризуют историки) после всех кар, обрушенных на него Сталиным еще после смерти Ленина, в 1933 г. работал директором издательства «Academia » 7 . Именно через него проходили издания Пушкина, ответственными за которые являлся Оксман , заместитель председателя Всесоюзной Пушкинской комиссии (председателем ее был М. Горький, скоропостижно умерший летом 1936 г., что тоже положило тень на встречавшегося с ним Оксмана ). Но самая важная деталь: в 1934 г. Л.Б. Каменев недолгое время работал директором Пушкинского Дома, а Оксман являлся его заместителем, и, естественно, общались они гораздо чаще и накоротке. Известно, что в 1960-е годы Юлиан Григорьевич собирался написать воспоминания о Каменеве, в том числе о совместной поездке с ним в Михайловское, но мемуар , увы, не состоялся. (Вероятно, не только потому, что Каменев оставался крайне одиозной фигурой в сознании всей послесталинской эпохи - он был реабилитирован лишь в 1988 году. Оксману просто недоставало документов о несчастнейшей судьбе этого последнего «тонкокожего» большевика, которым Сталин со сладострастием помыкал, заставляя беспрерывно каяться. Это только недавно выяснилось, что кроме унизительных речей во славу вождя Каменев в те же годы в узком кругу проговаривал дерзкий и предельно точный афоризм: «Марксизм есть теперь то, что угодно Сталину»...).

Можно лишь догадываться, какую бурю чувств испытывал Оксман в августе 1936 г., во время большого московского процесса, где Л.Б. Каменев стал одним из главных обвиняемых. Расстрел его, признавшего на суде по неразгаданным до сих пор причинам, кроме прочего, свою «вину» в убийстве Кирова (!), автоматически обрекал тех, с кем он тесно общался и кому жал руку. Причем нависшую над ним угрозу Оксман мог ощутить еще до начала процесса, а именно 17 августа (процесс начался 19-го), когда в ленинградской квартире ученого был произведен первый обыск - с участием того же следователя, лейтенанта НКВД Н. Драницына , который, как можно понять, тогда только начинал особо важное дело, которое ему же и предстояло завершить 8 .

Между прочим, Шаламов писал: «С первой тюремной минуты мне было ясно, что никаких ошибок в арестах нет, что идет планомерное истребление целой «социальной» группы - всех, - кто запомнил из русской истории последних лет не то, что в ней следовало запомнить». Оксман по своему кругу разнообразных знакомств - он был и членом Президиума Ленсовета , регулярно ходил в Смольный - знал слишком много из сталинской политической «кухни». И потому его приговорили к Колыме, которая означала: возврата нет. Это ему можно было почувствовать уже в эшелоне - его отравление могло быть отнюдь и не пищевым 9 .

В эшелоне, как положено, был спецвагон с папками личных дел заключенных. Этих личных дел, фиксировавших потом все перемещения каждого в системе Севвост-лага , в магаданском архиве сегодня, увы, не найти. Безмерно красноречивые (кричащие!) документы были сожжены по приказу из Москвы в начале 1960-х годов. Шаламов и многие другие получали тогда на свои запросы стандартный ответ: «Сведения о характере работы, выполнявшейся в заключении, не сохранились». Можно понять, почему так яростно негодовал писатель, получив такую бумажку (она есть в его архиве), и почему он так же яростно стремился довести достоверность своих рассказов до степени «протокола» (его слова), оставляя за собой свободу художника и право быть судьей времени.

Однако уцелели - как об этом свидетельствует и пример Шаламова, и пример Оксмана (со «случаем Райзмана », назовем это так) - судебно-следственные дела по политическим обвинениям. Это другая категория дел, подлежавших во все времена, и в сталинское тоже, особому учету и долговременному (если не вечному) хранению. Исключение здесь составляют лишь эпохи революций, когда эти секретные фонды подвергались умышленному, с ясными целями, уничтожению. Так было в России в 1917 г., когда жандармское ведомство успело устроить «пожары» в части архивов, так было в России и в 1989-1991 гг., когда в спецхранилищах КГБ, с санкции Политбюро ЦК КПСС, канула в небытие основная часть огромных дел, касавшихся, например, А. Солженицына и А. Сахарова (см. Бакатин В. Избавление от КГБ. М., 1992).

Судебно-следственное дело Ю.Г. Оксмана 1936 г., как мы теперь знаем, сохранилось. Место хранения называть не буду, чтобы не вызвать ненужного ажиотажа - дело требует чрезвычайно внимательного и всестороннего изучения. А вот почему на него не могли «выйти» ни академические институты - ни ИМЛИ в Москве, ни ИРЛИ (Пушкинский Дом) в С.-Петербурге, обладающие полным юридическим правом официального затребования дела их бывшего сотрудника, выдающегося ученого, почему не проявили никакой инициативы многие авторитетные деятели литературоведения, занимавшиеся Оксманом , почему оказались столь инертны правозащитные организации (более всех знающие толк, где и что должно храниться по истории сталинских репрессий)? «Мы ленивы и нелюбопытны» - пушкинское клеймо припечатано навеки? Провалы памяти, суета, занятость, увлечение иными, более злободневными проблемами? Судить не берусь. Мне кажется, действовали и действуют иные «факторы», о которых нельзя не сказать.

Весьма странно, что материалы из личного архива Ю.Г. Оксмана , переданные им и его женой Антониной Петровной в РГАЛИ, начали разбираться и публиковаться лишь в последние годы. Почти два десятилетия их практически никто не касался! Но и теперь происходит нечто малопонятное. Например, в 2010 г. в «НГ-Ex Libris » (от 16 сентября) опубликовано письмо Оксмана на имя Сталина, написанное 13 марта 1939 г. в Магадане. Письмо - потрясающий человеческий и исторический документ. Из него явствует, что ученый - и это очень похоже на него - отчаянно боролся за восстановление своей поруганной и растоптанной чести. Не жизни, а именно чести. Формулировки письма замечательны прежде всего бесстрашием и огромным - поистине пушкинским! - благородным достоинством:

«В течение двух лет я терпеливо ждал, что на мое “дело”, на вопиющую историю моего бессмысленного ареста и бессудного осуждения будет, наконец, обращено внимание Верховной прокуратурой. Надежды эти не оправдались, но больше молчать я уже не в состоянии. Всякое дальнейшее промедление для меня в буквальном смысле смерти подобно, и хотя физическое уничтожение после всего того, что мне пришлось пережить за последние годы, не заключает в себе ничего страшного, но для людей моего склада вопрос об извращении их биографии представляется далеко не безразличным делом даже в посмертном плане».

То, что говорится в заключение письма - «Обращение же мое лично к Вам, Иосиф Виссарионович, диктуется не только глубокой верой в Вашу мудрость, чуткость и подлинную заботу о человеке, но и тем обстоятельством, что лишь Вы один, не взирая на лица, можете обеспечить беспристрастный пересмотр дела» - представляет, с очевидностью, не только неизбежную ритуальную форму обращения к вождю, а вполне искреннюю (и вполне объяснимую) веру Оксмана той поры в Сталина. Аналогия возникает сразу: точно такой же верой, как у Оксмана , были преисполнены и обращения, и стихи Пушкина, адресованные царю Николаю!

Весьма прискорбно, что такая аналогия даже не пришла в голову публикатору письма научному сотруднику ИМЛИ, молодому литературоведу М. Фролову. И прямо-таки больно читать его хладнокровно-высокомерное резюме к письму Оксмана : «Его содержание, его интонация и, если угодно, логика рассуждения его автора еще раз подтверждают, что он был, как, впрочем, и многие другие люди его круга и его эпохи, “правоверным” коммунистом и убежденным поборником марксистско-ленинской линии в науке. Только такой человек, наделенный гениальными научными и организаторскими способностями, прекрасно разбиравшийся в людях, но свято преданный “идеалам” тоталитарного государства, смог бы в письме к главе этого государства указывать на бессмысленность и абсурдность своего положения, искренне полагая, что причиной этому послужила судебная ошибка или провокационные действия врагов народа, засевших в НКВД».

Абсурд какой-то! Отчего вдруг такая пренебрежительность - «как многие, впрочем». Почему Юлиан Григорьевич, никогда не состоявший ни в ВКП(б), ни в КПСС, вдруг объявляется «правоверным» (даже в кавычках) коммунистом. Наверное, и Пушкина при такой логике можно было бы объявить правоверным сторонником самодержавия, приписать ему «святую веру в идеалы монархического государства» - хотя даже детям сегодня известно, что Пушкин верил в просвещенную монархию (можно добавить: ограниченную конституцией). Почему бы и Оксману не верить, что то государство, в котором он жил, над просвещением которого неустанно работал с 1917 года до самой смерти, достигнет когда-нибудь иных ступеней и степеней в этом бесконечном процессе?! Почему, в конце концов, не посмотреть на все это и на судьбу Оксмана в целом как на драму, как на трагедию заблуждения и прозрения? (Хотя и в таком взгляде есть упрощение: Оксман - как и Шаламов - никогда не считал Сталина и сталинизм квинтэссенцией Октябрьской революции. Конечно, эта тема требует особого разговора, но все же стоит задуматься, почему оба колымских каторжника никогда не опускались до проклятий на всю эпоху Советской власти? И почему, скажем, Н.Я. Мандельштам на склоне лет говорила о Брежневе: «Пусть живет подольше»? Только ли потому, что он, по ее словам, «первый не кровавый»?..).

Но к публикатору есть и более узкие профессиональные вопросы. Как выясняется при знакомстве с тем делом, откуда взято письмо Оксмана , оно грубо вырвано из контекста - крайне важного, объясняющего и причины его написания, и его форму. Письмо к Сталину является на самом деле лишь приложением к официальному заявлению, написанному Оксманом на имя наркома внутренних дел Л.П. Берия, в преамбуле которого прямо говорится: «Гражданин Народный комиссар, прилагая при сем свое письмо на имя И.В. Сталина, прошу вас лично ознакомиться с его содержанием и, если признаете целесообразным, передать по назначению вместе с вашим заключением 10 ». Следовательно, ни о каком «личном», а тем более просительно-унизительном характере письма Оксмана Сталину речи не может быть - оно было написано в полном соответствии с формальными требованиями и, конечно, вряд ли даже предполагало дохождение до адресата. Надо напомнить, что «на высочайшее имя» во все времена подавались лишь прошения о помиловании (что мы знаем из новейшего прецедента), однако в случае с Оксманом это было исключено.

Не говорю уже о том, что публикатор ни слова не обронил об обстоятельствах жизни своего героя, об огромных перенесенных им страданиях (что можно было понять и без знакомства с делом Оксмана 1936 г., а только по его переписке). Не смог пояснить в комментарии, что адрес письма к Сталину, указанный в конце, - «Производственный комбинат. Командировка № 1» - это лагерное подразделение за колючей проволокой. Обойдена не гипотетическая, а, несомненно, реальная связь между этим отчаянным заявлением и последующим переводом Оксмана из «теплого» Магадана на далекую Индигирку, к полюсу холода. Это была кара с того же самого «верха» (как минимум от Л.П. Берия) - кара за сопротивление: стереть окончательно в лагерную пыль! И второй срок, добавленный военным трибуналом НКВД 18 марта 1942 г. (не в 1941-м) - 5 лет - тоже кара. Кстати, этот суд по второму сроку проходил там же, на Индигирке, в Адыгалахе, знакомом Шаламову. И по истории суда над Шаламовым (рассказ «Мой процесс») можно восстановить абсурдную картину «процесса» над Оксманом .

Все эти детали относятся к науке комментирования документов и литературных произведений - науке, в которой сам Юлиан Григорьевич был абсолютным корифеем. В этом может убедиться каждый, найдя его подробнейшие статейные комментарии к томам Пушкина, изданным «Academia » в 1930-е годы. Крайне жаль, что молодой исследователь пока не усвоил эту науку. (Лишь узнав, что М. Фролов «всего-то» 1985 года рождения, что он написал и защитил глубокую и талантливую кандидатскую диссертацию по теме «Оксман-текстолог », могу сделать некоторое снисхождение. Но напомню, что его герой никогда не был снисходителен к своим ученикам и коллегам. Не умел прощать ошибок даже близких людей и Шаламов...).

«Горестные заметы» в связи с судьбой выдающегося ученого этим далеко не исчерпываются. Поразительно, но факт: ни одной книги, ни одной работы Ю.Г. Оксмана после его смерти - включая и двадцатилетие после второй русской революции 1991 года - не переиздано. Конечно, публикация эпистолярия (в которой следует особо выделить переписку Оксмана с М.К. Азадовским и К.И. Чуковским), как и воспоминаний и документов (главным образом в Саратове, силами учеников Окс-мана ) - огромной важности дело, но ученого ведь надо ценить по плодам его научной мысли. Увы, ни академические институты, где он работал, ни издательства «Наука» и «Просвещение», ни самое мобильное и прогрессивное «НЛО» (ни поборники литературоведческого традиционализма, ни поборники новейших интеллектуальных мод, скажем в целом) не проявили и не проявляют к трудам Оксмана никакого интереса. Причина, как можно понять, - «неактуальность», «нерыночность » его работ. Ведь многие из них были посвящены В. Белинскому, Н. Добролюбову, А. Герцену, К. Рылееву и другим деятелям литературы XIX века, что ныне оказались отнюдь не в фаворе, якобы «устарели».

Россия, увы, уже переживала однажды период сбрасывания «устаревших ценностей» с «корабля современности». Чем он кончился - известно. Тысячу раз подтверждены слова про грабли , на которые нельзя наступать дважды, как и слова про то, что «мы существуем, чтобы преподать великий урок миру» - и вот, тот же итог. При этом - почти всеобщая аллергия на саму мысль о поиске какого-либо иного - не манихейски-нигилистического , а спокойно-взвешенного, «диалектического» разрешения противоречий. Понятно, что слово «диалектика» исчезло из употребления из-за набившего оскомину диамата, но ведь гегелевскую триаду «тезис - антитезис - синтез» не отменишь указами. И коль скоро мы так надолго зависли на очередном историческом Антитезисе, не пора ли подумать о поисках Большого Синтеза - хотя бы в литературоведческой науке?..

Наверное, нелишне напомнить, что смена культурных или, вернее, идеологиче-ских вех в России конца ХХ века произошла точнехонько по рецепту (и даже по списку!) «Вех». Того самого сборника, который провозгласил единственно верным для России духовно-религиозное направление в литературе в противовес «бездуховно-атеистическому» и «утилитарному» направлению. Посему, скажем, Белинский в его письме к Гоголю ныне признается «неправым», а Гоголь - «правым». А может, спор этот не окончен, и работа Ю.Г. Оксмана «Письмо Белинского к Гоголю как исторический документ», изданная в 1952 г. в Саратове, поможет как-то развеять новую волну ладана, окутавшую головы многих литераторов и читателей? И заодно с проблемой «христианского смирения» (кому и когда оно выгодно) еще раз разобраться? (Тут может подать свой веский голос из колымской глубины - истинно De profundis ! - Шаламов: «Разве из человеческих трагедий выход только религиозный?»)

Но кроме меняющихся мировоззрений и идеологий есть и научная методология, есть историзм, которому следовал Оксман , употребляя всю свою феноменальную эрудицию и фактологическую дотошность. Касательно того же письма Белинского к Гоголю - кто из литературоведов вспоминает сейчас цитату: «Много я ездил по России: имя Белинского известно каждому сколько-нибудь мыслящему юноше, всякому жаждущему свежего воздуха среди вонючего болота провинциальной жизни. Нет ни одного учителя гимназии в губернских городах, которые бы не знали наизусть письма Белинского к Гоголю. “Мы Белинскому обязаны своим спасением”, - говорят мне везде молодые честные люди в провинциях». Так в 1856 г. писал молодой славянофил И.С. Аксаков, и первым его слова в научный оборот ввел Ю.Г. Оксман .

А Пушкин? Не станем пускаться в дискуссию о мере его религиозности. Лучше обратиться к самой широко цитируемой фразе последних российских десятилетий (контент-анализ это подтвердит): «Не приведи Бог видеть русский бунт - бессмысленный и беспощадный». Обычно говорят и пишут: «Так сказал Пушкин». Но это слова Гринева из «Капитанской дочки». Ю.Г. Оксман всегда - и совершенно справедливо, методологически строго - подчеркивал: «Можно ли, однако, ставить знак равенства между суждениями автора “Капитанской дочки” и его героя?» (Оксману позднее вторил Ю.М. Лотман: «Из того, что осуждение “русского бунта” принадлежит Гриневу, не вытекает автоматически никаких выводов о позиции Пушкина. Ее нельзя вывести простым толкованием отдельных сентенций. Следует определить значение всего замысла в его единстве»). А Оксман делал, как всегда, предельно точный исторический комментарий к этой фразе:

«В тот самый день, когда закончена была переписка “Капитанской дочки”, т.е. 19 октября 1836 г., Пушкин, отвечая Чаадаеву на его “Философическое письмо”, заявлял: «Нужно сознаться, что наша общественная жизнь - грустная вещь. Это отсутствие общественного мнения, это равнодушие ко всякому долгу, справедливо-сти и истине, это циничное презрение к человеческой мысли и достоинству - поистине могут привести в отчаяние. Вы хорошо сделали, что сказали это громко».

«Мы выписываем полностью эти строки, - писал Оксман в книге, изданной в 1959 г. в саратовской «глуши», - так как они являются едва ли не самым значительным свидетельством бескомпромиссно отрицательного отношения Пушкина к верхам дворянской общественности 1830-х гг., с их “равнодушием ко всякому долгу, справедливости и истине”, с их “циничным презрением к человеческой мысли и достоинству”. Приходя в отчаяние от духовного одичания правящего класса, Пушкин, разумеется, не мог в это же самое время простодушно “дивиться” вместе с Гриневым “быстрым успехам просвещения и распространению правил человеколюбия”».

Разве не торчат здесь «уши юродивого» - советского пушкиниста, воспринимавшего Пушкина и все его наследие как самое живое и вечно современное для России? «Нужно сознаться, что наша общественная жизнь - грустная вещь» - это ведь явно не только о времени правления Николая I? И аллюзия «духовного одичания правящего класса» разве не по-пушкински дерзка в послесталинскую эпоху? 11

В заключение вернемся к эшелону, в котором следовали на восток Оксман и Шаламов. Невольно может возникнуть мысль, будто в эшелоне, среди двух тысяч людей, достойны внимания и сочувствия только двое. Это совсем не так - просто мы не знаем судеб остальных, среди которых наверняка было немало талантливых людей. И главная печаль в том, что многие из них, судя по всему, не выжили...

Установить судьбу каждого можно было бы, опубликовав полный список всего этапа. Аналогичный опыт есть с «мандельштамовским » эшелоном. Составлен свод, в который вошло 719 человек с указанием фамилии, имени и отчества каждого, года рождения, статьи обвинения и профессии (если имелись данные). Этот документ, тщательно выверенный и прокомментированный, был напечатан не только в книге П. Нерлера «Слово и «дело» О. Мандельштама», но и во владивостокском альманахе «Рубеж», размещен на сайте международного Мандельштамовского общества.

Казалось бы, в силу своей обжигающей эмоциональности - по нему ведь можно установить сотни безвестных судеб! - он должен был вызвать взрыв общественного интереса - не меньший и гораздо более важный, чем вызывают, скажем, некоторые сюжеты телешоу «Жди меня». Но этого не произошло - откликов от родственников и других людей оказалось очень немного. Из писателей откликнулся, пожалуй, один А. Битов - в эссе «Колина страничка», посвященном памяти Н. Поболя .

Не ждет ли та же участь общественного молчания и нелюбопытства и список «шаламовско-оксмановского » эшелона? И неужели все-таки прав автор «Колым-ских рассказов» со своей печальной сентенцией: «Искусство жить, если таковое имеется - по существу есть искусство забывать»?

__________________

1 Основные диалоги пьесы «Вечерние беседы» опубликованы в недавно вышедшем 7-м, дополнительном томе сочинений В.Т. Шаламова (М.: Терра - Книжный клуб - Книговек , 2013). Главными героями пьесы (названной автором «фантастической») являются русские лауреаты Нобелевской премии - И. Бунин, Б. Пастернак, М. Шолохов и А. Сол-женицын, с которыми Шаламов ведет спор.

2 В архиве Шаламова сохранилось письмо Храбровицкого , свидетельствующее о разрыве их отношений в 1970 г. Можно предполагать, что главным поводом здесь стало продолжавшееся сотрудничество Храбровицкого с А.И. Солженицыным, с которым Шаламов порвал раньше. Ср. запись из его дневника 1968 г: «Через Храбровицкого сообщил Солженицыну, что я не разрешаю использовать ни один факт из моих работ для его работ» (впервые: Знамя, 1995, № 6). Как показывают современные публикации, слухи о сотрудничестве Храбровицкого с КГБ возникли в 1969 г. (См: А. Шикман . К истории одной клеветы // Новое литературное обозрение, 2012, № 118). В недавней дискуссии о получивших скандальную известность мемуарах Храбровицкого (Вопросы литературы, 2014, № 1) отмечаются некоторые болезненные черты характера их автора, но подозрение в доносительстве отвергается. Пользуясь случаем, стоит заметить, что мемуары Храбровицкого в части, касающейся В. Шаламова, крайне поверхностны и предвзяты.

3 В первые: Реабилитирован в 2000. Публ . И. Сиротинской и С. Поцелуева // Знамя, 2001, № 6.

4 РГВА, ф. 18444, оп. 2, д. 119, л. 383.

5 РГАЛИ, ф. 2567, оп. 1, д. 1083, л. 17.

6 Данная статья и пункт по Уголовному кодексу РСФСР 1926 г. в части воинских преступлений означали «злоупотребление властью, превышение власти, если деяния эти совершались систематически, либо из корыстных соображений или иной личной заинтересованности».

7 Книги издательства «Academia », изданные при Л.Б. Каменеве, давно стали редкостью, и стоит напомнить об одной из них, отчасти связанной с Ю.Г. Оксманом . Речь идет об издании «И.Г. Прыжов . Очерки. Статьи. Письма», подготовленном в 1933 г. М.С. Альтманом (издано в 1934 г.), где есть ссылка на архивную помощь Оксмана в разыскании одной из рукописей Прыжова . Между прочим, на это издание, «книжку Альтмана», ссылался в свое время Ю. Трифонов в повести «Долгое прощание». Автор не мог не отметить эти знаменательные факты в своей недавней книге о И.Г. Прыжове (См: Есипов В., «Житие великого грешника». М.: Русская панорама, 2012). М.С. Альтман, дважды подвергавшийся репрессиям (первый раз - за связь с Каменевым), дружил и в 1950-1960-е годы переписывался с Оксманом . Автор имел счастье встречаться с Альтманом незадолго до его кончины (он умер в 1986 г.) и рад, что все эти «странные сближенья» и реальные соприкосновения в конце концов нашли воплощение в данной публикации.

8 Хранящийся в фонде Оксмана в РГАЛИ акт этого обыска ввиду его чрезвычайной ценности - он насчитывает 16 пунктов перечня материалов, изъятых из коллекции ученого: от писем Пушкина, Некрасова, Чехова, Аксакова до корректуры «Истории Пугачевского бунта» - давно заслуживал бы отдельной публикации и исследования. Известно, что в момент обыска Ю.Г. Оксман отсутствовал (находился в Москве). Нет сомнения в том, что он, будучи до 5 ноября 1936 г. на свободе и располагая достаточным статусом, принял все меры к обеспечению сохранности этих уникальных материалов и передаче их из Ленинградского УНКВД (куда они были увезены) в Пушкинский Дом, либо в Государственный литературный музей. Однако исполнено ли было это требование и в полной ли мере - на этот вопрос необходим документированный, не оставляющий никаких недомолвок ответ.

9 Дабы не быть заподозренным в навязчивой тяге к конспирологии заказных убийств сталинской эпохи (а такая конспирология имеет, как известно, реальную почву), автор не стал бы допускать возможность подобной версии в случае с Оксманом , если бы она не имела некоторых весомых, как представляется, оснований. Напомним, что острое отравление, из-за которого Ю.Г. Оксман был списан в Омске, имело «затянувшийся характер», и связывать его с недоброкачественной пищей, как мы предположили выше, было бы слишком просто: ученый имел аристократические привычки и был весьма разборчив в еде - предпочел бы скорее голодать, нежели употреблять что-либо сомнительное (так поступал на этапе и на пересылке, по известным свидетельствам, О.Э. Мандель-штам, - боясь именно отравления. См. указ. к нигу П. Нерлера ). Оксман , судя по всему, рефлексировал в том же ключе, задумываясь о причинах неожиданных острых болей в желудке вскоре после отправления эшелона из Москвы, приведших его к бессознательному состоянию. Причем рефлексировал он по этому поводу и много лет спустя. На этот счет немало может сказать лаконичная запись на одной из карточек, сохранившихся в архиве Оксмана , сделанная, очевидно, в 1960-е годы: «Марк Павлович Шнейдерман , майор госбезопасности, работал в Москве. В 1937-1938 гг. участвовал, по его словам, в операции по отравлению какого-то национального героя Монголии. Его, несмотря на бешеное сопротивление, отравили в вагоне, не доезжая Иркутска. Я познакомился с Ш. в Магадане в 1944-1945 г.» (РГАЛИ, ф. 2567, оп. 3, д. 12, л. 16. Подобных карточек с заветными мыслями и наблюдениями выдающегося ученого, его эпиграммами и афоризмами сохранилось 25, и странно, что они до сих пор не опубликованы и не прокомментированы. Стоит привести хотя бы еще две, очень характерные: «Страшный человек этот Бакунин, - писал о нем в 1840 г. Грановский. - Умен , как немногие, с глубоким интересом к науке - и без тени всяких нравственных убеждений. В первый раз встречаю такое чудовищное создание. Для него нет субъектов, а все объекты». «Очень похоже на Сталина!» - добавлено ниже Оксманом - там же, л. 18; «В случаях, когда исключаются дискуссии, начинаются репрессии» - там же, л. 11).

Факт о насильственном отравлении в вагоне неизвестного монгольского героя (что было, несомненно, связано с «чистками» маршала Х. Чойбалсана и управлявшего его действиями НКВД) Оксман мог записать и в качестве иллюстрации смертельной вакханалии 1937-1938 годов, и в качестве проекции собственного опыта. Вероятно, этот опыт не буквально совпадал с приведенным случаем, и отрава могла быть «подсыпана» Оксману еще в Бутырской тюрьме. Такая версия имеет основания еще и потому, что выдающийся пушкинист являлся важным и крупным «объектом»- свидетелем, заслуживающим, по логике Сталина, устранения после расстрела Л.Б. Каменева и загадочной смерти М. Горького (версия отравления которого не подтверждена, но и не опровергнута). Необходимо добавить - для иллюстрации строгой приверженности Оксмана-историка реальным фактам: Марк Павлович Шнейдерман (1899-1948, по другим данным - 1949) - крупный военный разведчик, работавший в Европе, Японии, Китае, США. По возвращении домой дважды арестовывался и отбывал срок в Бутырской тюрьме (ноябрь 1937 - сентябрь 1938) и на Магадане (1939-1947). Оба раза был освобожден за отсутствием данных о виновности. Реабилитирован 22.12.1956 (Алексеев М.А., Колпакиди А.И., Кочик В.Я. Энциклопедия военной разведки. 1918-1945 гг. М., 2012).

Стоит заметить, что Шаламов на Колыме тоже имел случаи встречаться с з /к - бывшими сотрудниками госбезопасности, стремясь узнать о их роли в событиях 1937-1938 гг. В своих заметках «Что я видел и понял» он отмечал: «Узнал правду о подготовке таинственных процессов от мастеров сих дел». Один из подобных героев запечатлен в его рассказе «Букинист» (1956 г.) - его прототип В.А. Кундуш , бывший следователь НКВД в Ленинграде времен Л.М. Заковского , учившийся вместе с Шаламовым на лагерных фельдшерских курсах. От него писатель услышал рассказ об использовании фармакологических (психотропных) средств дл я подавления воли подсудимых на судебных процессах периода «Большого террора». Имело ли место в действительно-сти применение некоей «сыворотки» в подобных случаях, - к сожалению, до сих пор не выяснено. Наличие же в системе НКВД секретной токсикологической лаборатории подтверждено в книгах генерала П.А. Судоплатова и в современных исследованиях (См: Петров Н.В. Палачи. Они выполняли заказы Сталина. М.: Новая газета, 2011).

10 РГАЛИ, ф. 2567, оп. 1, д. 1083, л. 6. В этом заявлении виден еще раз смелый и несгибаемый характер Оксмана , а также выясняются некоторые важные подробности его тогдашнего колымского положения. Ср: «...За приписанную мне без всяких оснований “контрреволюционную деятельность” я и в бытовом отношении оказался приравненным в лагерях к самым тяжким преступникам, особо изолированным даже в пределах лагеря, не имеющим право на зачеты рабочих дней и подлежащим использованию только на общих работах и лишь в случае болезни на подсобных работах в цехах. Невольно является вопрос, неужели ученый специалист, квалификацию которого во всем СССР имеют не более 2-х или 3-х исследователей, даже на Колыме может быть полезен только в качестве чернорабочего, - и это при острой дефицитности здесь не то, что квалифицированных, а просто дельных и элементарно честных людей. Горько сознавать, что даже силою случайных обстоятельств оказавшись на одной из грандиознейших советских строек, на руководимом вами и вашими славными соратниками строительстве Дальнего Севера, я не мог дать и тысячной доли того, что было бы в моих силах...». (Особенно хороши здесь «славные соратники»! - В.Е.)

11 Н ельзя не согласиться с А. Эткиндом, высказавшим недавно аналогичную мысль - о том, что труды Ю.Г. Оксмана о Белинском представляли собой форму актуального отклика на проблемы своей эпохи (см: А. Эткинд. Железный август, или Память двойного назначения // Новое литературное обозрение, 2012, № 116). К примеру работ о Белинском можно присоединить, с очевидностью, и работы Оксмана того же периода о Пушкине. Однако, в данном случае более уместным представляется вместо используемого исследователем термина «культурный продукт двойного назначения» применять все же традиционное понятие «эзопова языка». Уникальность Оксмана в том, что для выражения своего отношения к современности он использовал в качестве «эзопова» не художественный, а профессиональный научный язык - как правило, те кондовые формулы сталинского литературоведения, которые применялись для характеристик царского режима, а также революционную терминологию. Этот смелый пародийный прием ученый часто пускал в действие и в своих докладах и устных выступлениях. Характерный случай произошел на Пушкинской конференции в ИРЛИ в 1955 г.: ученый говорил о том, что ода «Вольность» и послание «К Чаадаеву» «по сути своей являются политическими прокламациями». Еще более выразительна реплика на это со стороны постоянного оппонента Оксмана Б.В. Томашевского: «Видно, у Вас большой опыт в распространении прокламаций...» (Коробова Е., Ю.Г. Оксман в Саратове. 1947-1957 // Корни травы. Сборник статей молодых историков. М., 1996. Электронный ресурс: http://www.memo.ru/library/books/KORNI/CHAPTER12.HTMhttp://www.memo.ru/library/books/KORNI/CHAPTER12.HTM)

Юлиан Григорьевич Оксман – ученый, литературовед, архивед, коллекционер, общественный деятель.

Родился в г. Вознесенске 12 января 1895 года. Отец Григорий Эммануилович – врач-фармацевт, владелец аптеки, мать Мария Яковлевна – фармацевт-лаборант. Кроме Юлиана в семье росли младшие сыновья Николай и Эммануил, дочь Тамара.

В семье любили литературу, искусство, в домашней библиотеке были книги по разным отраслям знаний, отечественная и зарубежная литературная классика. Юлиан с гимназических лет интересовался историей, литературой, искусством, причем очень серьезно и глубоко. По окончании гимназии он поехал в Германию, где изучал историю и философию в университетах Гейдельберга и Бонна, но понял, что вне русской культуры для него творческая жизнь невозможна.

Возвратившись домой, он продолжает образование в Петроградском университете, где посещает семинар профессора С.А. Венгерова, слушает лекции историка академика С.Ф. Платонова, который привлекает его к работе по реорганизации архивного дела в России.

Нужно было организовать государственную систему архивов России (тогда существовали только Императорский и ведомственные), одновременно разрабатывая научные основы определения принадлежности, исторической значимости, разборки и хранения огромного количества накопившихся за века документов.

Работая в архиве Министерства просвещения, Юлиан Григорьевич по материалам разысканий пишет и публикует научные статьи, выступает с научными докладами и т.п. Еще в студенческие годы по рекомендации академика Платонова он назначается научным сотрудником, а потом помощником начальника архива министерства (согласно “Табеля о рангах” эта должность соответствовала воинскому званию подполковника).

В 1917 году окончившего курс обучения Ю.Г. Оксмана оставляют при университете для подготовки к профессорскому званию.

После революции он продолжает работать в университете, архивах, занимается научно-исследовательской и общественной деятельностью, как член губернского и городского Советов рабочих, крестьянских и солдатских депутатов (1918 – 1920 годы).

В январе 1920 г. по приглашению профессора Р.М. Волкова, ректора ИНО (“Институт народного образования” – вместо прежнего названия “Новороссийский университет”) Оксман с молодой женой Антониной Петровной, урожденной Семеновой, с которой они в Вознесенске росли по соседству, приезжает в Одессу на должность профессора. С этого времени начинается его “Одесский период”, недолгий, но плодотворный.

В свои двадцать пять лет он уже известный пушкинист, архивист, хороший организатор и сразу разворачивает активную деятельность.

В ИНО Юлиан Григорьевич организует постоянно действующий семинар, куда для работы привлекает видных ученых и талантливых студентов (например секретарем семинара назначает студента Г.П. Сербского).

С первых дней по приезде в Одессу Юлиан Григорьевич начинает работу по организации губернского архива. В Одессе только недавно установилась советская власть. В различных местах, на чердаках и подвалах среди всякого хлама валялись документы, архивы разных организаций, воинских формирований, семейные архивы, брошенные их хозяевами в спешке при оставлении города. Их нужно было разыскивать, собирать, разбирать, определять их принадлежность и значимость, место и правила хранения.

Юлиан Григорьевич возглавил губернский архив и руководил этой работой. С небольшим коллективом сотрудников, в который входили: профессор Трефильев, его жена Антонина Петровна и студенты ИНО, в числе которых был его младший брат Эммануил, будущий пушкинист Г.П. Сербский, будущий историк профессор С.Я. Боровой и в будущем известный доктор искусствоведения и коллекционер И.С. Зильберштейн. Была проделана огромная работа, были собраны и обработаны сотни тысяч документов, Одесский губернский архив был создан.

Фактически все сотрудники были волонтерами, поскольку сначала зарплата была мизерной, потом она вовсе не выплачивалась, а продуктовый паек давался обычно лавровым листом.

Еще одной стороной деятельности Юлиана Григорьевича Оксмана в одесские 1920-1923 годы явилось создание и руководство Археологическим институтом.

Идея создания такого института еще ранее выдвигалась одесскими учеными С.С. Дложевским, Б.В. Варнеке и др., она предопределялась богатой с самых древних времен историей Северного Причерноморья, имеющимися уже научными наработками ее изучения и необходимостью дальнейшего развития науки, для чего надо было готовить специалистов-археологов, этнографов, музееведов, архиведов и др.

Юлиан Григорьевич взялся за организацию института, возглавил его и уже осенью 1921 г. в нем начались занятия. Юлиан Григорьевич читал в нем архивоведение. Очень удачно подобрался профессорско-преподавательский состав и студенческий коллектив с хорошей общеобразовательной подготовкой, но надежды на выпуск нужных специалистов в ближайшие годы рухнули – из-за экономических трудностей институт был расформирован, а его программы частично были переданы в ИНО, где постепенно “растаяли”.

Юлиан Григорьевич был очень огорчен ликвидацией института. Появились неприятности в архивной работе, причем с такими организациями как ЧК и ГПУ. Работники этих органов, имея свободный доступ к документам, обращались с ними неаккуратно, не возвращали взятые, при том не скрывали своего недовольства требованиями Юлиана Григорьевича соблюдать порядок. В сентябре 1923 г. Ю.Г. Оксман возвращается в Петроград, его избирают профессором университета. На этом “одесский период” для него заканчивается.

В Петрограде Юлиан Григорьевич со свойственной ему энергией разворачивает кроме научно-исследовательской и преподавательской работы широкую организационную, административную и общественную деятельность.

В ночь на 6 ноября 1936 года Юлиан Григорьевич был арестован. Предъявленные ему обвинения – задержка академического издания сочинений А.С. Пушкина и приобретение по его указанию архива “пресловутого генерала М.И. Кутузова” для Пушкинского Дома он не признал. В суд дело не отправлялось, а особое совещание осудило Юлиана Григорьевича на 5 лет ИТЛ.

Далее – Колыма, Магадан, лесоповал, работа на стройке, грузчик, сторож, кладовщик, заведующий баней, прачечной. Срок истекал в ноябре 1941 года, шла война. По совету начальника лагеря Ю.Г. Оксман согласился на то, чтобы лагерная “тройка” добавила ему еще 5 лет – “за клевету на советский суд, он ведь говорил, что сидит ни за что!” В то время ему, освобожденному из ИТЛ, на воле опаснее, чем в “своем” лагере.

В 1946 г. по обращению академиков С.И. Вавилова, Б.Д. Грекова, И.И. Мещанинова, писателей Н.С. Тихонова и Л.М. Леонова в Совет Министров СССР Ю.Г. Оксману было разрешено после освобождения жить в городах, где можно заниматься научной и преподавательской деятельностью, в том числе в Москве и Ленинграде. Юлиан Григорьевич выбирает Саратов, где ему предлагают должность профессора СГУ и предоставляют жилье.

О саратовской литературной школе Оксмана потом еще долго вспоминали – она дала многих настоящих ученых в том числе зарубежных.


И.Л. Андроников, И.С. Зильберштейн, Ю.Г. Оксман. Ленинград. 1956 г.

Юлиан Григорьевич обладал феноменальной работоспособностью. Его научно-исследовательские работы отличались особой тщательностью, всегда были документально обоснованы, обобщены в контексте темы. Он не допускал вольной трактовки научных фактов и текстов, ратовал за то, чтобы текстология была доведена до уровня точных наук, а научный поиск приводил к истине. У него не было много последователей, но были недоброжелатели и враги, даже именитые, работы которых он критиковал или, как редактор, возвращал на доработку.

В Саратове у него возникают неприятности, трудности с публикацией своих трудов.

В 1957 году Юлиан Григорьевич переезжает в Москву. Работает старшим научным сотрудником в институте мировой литературы им. Горького (ИМЛИ), заведует Герценовской группой, публикует ранее подготовленную книгу “Труды и дни В.Г. Белинского” (удостоена Большой премии и золотой медали АН СССР).

Возвращение в науку Ю.Г. Оксмана вызывает к нему большой интерес со стороны зарубежных коллег, западных славистов – Глеба Струве и других. Хрущевская “оттепель” и прорыв “железного занавеса” позволяют им приезжать для профессионального общения с ним. Юлиан Григорьевич помогает им, например, в издании произведений русских поэтов “серебряного века”, даже передает им несколько текстов неизданных стихов Н. Гумилева, А. Ахматовой, О. Мандельштама.


Ю.Г. Оксман у К.И. Чуковского. Переделкино. 1958 г.

А “бдительные органы” следят за Ю.Г. Оксманом. Его телефон прослушивается, приходящие к нему люди “просматриваются”. Проверяется его авторство статей в зарубежных публикациях под псевдонимами, но хотя эти подозрения не подтверждаются, в августе 1963 года у него в доме был произведен обыск. Были изъяты рабочие рукописи, в том числе воспоминания об А. Ахматовой, часть личной переписки, книги “самиздата” и “тамиздата”.

Следствие продолжалось до конца года, дело было прекращено, а материалы о контактах Юлиана Григорьевича с иностранными учеными и писателями, в том числе эмигрантами, были переданы в Союз писателей и в ИМЛН для принятия “мер общественного воздействия”.

Оксмана исключают из Союза писателей, вынуждают уйти на пенсию, в газете “Правда” упоминают в числе диссидентов и “рекомендуют” не упоминать его имени ни в одном из печатных, ни в устных выступлениях.


Но уже пожилой, больной Юлиан Григорьевич полон творческой энергии, продолжает начатые работы, строит планы новых, общается с друзьями и коллегами.

С 1966 г. он начинает передавать материалы своего творческого наследия (рукописи, документы, коллекции) в созданный когда-то при его участии Центральный архив литературы и искусства России. После его кончины передачу материалов продолжила его жена Антонина Петровна Оксман.

Умер Юлиан Григорьевич Оксман 15 сентября 1970 года. Смерть наступила мгновенно, улыбка не успела сойти с его лица…

Похоронен на Востряковском кладбище в Москве.

Как написала в своем очерке о Ю.Г. Оксмане Наталия Яблокова-Белинкова – жена его ученика Аркадия Белинкова: “Вклад Ю.Г. Оксмана в отечественную науку огромен и еще не измерен”.

В архивном фонде Ю.Г. Оксмана № 2567 содержится 2.107 (!) папок с разобранными, упорядоченными материалами, документами. Они ждут своих исследователей.

Ольга Оксман, племянница

Юлиан Григорьевич Оксман был арестован в Ленинграде 4 ноября 1936 года по доносу одной из сослуживиц - сотрудниц Пушкинского Дома. Вскоре эта сотрудница была привлечена к суду за клевету на кого-то, но на судьбе Юлиана Григорьевича это никак не отразилось. Его приговорили к пяти годам заключения в лагере. В частности, как он мне рассказывал, ему еще инкриминировалось и приобретение для Пушкинского Дома за 5000 рублей архива «пресловутого генерала Кутузова». Когда началась Великая Отечественная война, в лагерь приехала «тройка» и прибавила ему еще пять лет за «клевету на советский суд». Клевета эта заключалась в его утверждении, что он ни в чем не виноват.

5 ноября 1946 года, ровно через десять лет после ареста, пробыв в лагерях на Колыме, как говорили там, «от звонка до звонка», Юлиан Григорьевич был освобожден. Протащившись в товарном составе, постоянно стоявшем на запасных путях, более месяца, он приехал в Москву 30 декабря. На перроне его ждала жена Антонина Петровна, которая весь месяц приходила на вокзал в надежде его встретить.

Три месяца промелькнули в свиданиях с родными, друзьями, коллегами, на вечерах у пушкиниста М. А. Цявловского, в Литературном музее, в редакции «Литературного наслед

- 441 -

ства». Но бездействие скоро начало тяготить Оксмана. Он стал искать себе место за пределами Москвы. При помощи ленинградского литературоведа Г. А. Гуковского, бывшего во время войны в эвакуации в Саратове, он получил должность профессора в Государственном Саратовском университете. 8 апреля 1947 года Юлиан Григорьевич уехал в Саратов, где ему довелось проработать более десяти лет.

В жизни Ю. Г. Оксмана переписка занимала очень значительное место, в особенности в годы его пребывания в Саратове. Писал он и с Колымы, где работал лесорубом, сапожником, бондарем, банщиком, сторожем. Сохранилось более 60 писем его оттуда к жене и к матери. Мы публикуем фрагменты из них. Находясь в тяжелых условиях, оторванный от любимого дела, ученый никогда не падал духом, не жаловался на свои невзгоды, старался внушить надежду на лучшее своим близким, может быть, не всегда искренно, а чтобы успокоить их. О действительных условиях его жизни там можно судить по записи 1960-х годов, найденной мною после его смерти в его бумагах: «Никак не забыть зимних дней в Адыгалахе. Когда термометр показывал 50 градусов и больше («актировались» только дни, когда температура была больше 52 градусов), я ощущал легкий шелест замерзающего пара - это было мое дыхание (воздух, который выдыхали мои легкие, шелестел). Холода я не чувствовал, так как ветра не было, одет я был хорошо, но сердце замирало. Мне вдруг начинало казаться, что я не дойду до лесоповала, я считал шаги, вот-вот упаду!»

Ксения Богаевская

ПИСЬМА К ЖЕНЕ И МАТЕРИ

«Лета в этом году почти не было, т.е. настоящих летних дней было не больше 10 - 15. Сейчас уже отошла первая декада августа, от 11 до 2-х чудесно, но холодный ветер с Ледовитого океана дает себя знать сразу же после обеда (а обедаем мы здесь рано, перерыв с 12 до 2-х). Впрочем, я на климат здешний, несмотря на все его каверзы, жаловаться не могу: чувствую себя хорошо, зимою даже лучше, чем весною и летом, когда очень уж грустно становится».

«Сентябрь у нас стоит великолепный, да и вообще осень на Колыме <...> гораздо лучше лета, короткого, неопределенно изменчивого, сырого, с ветрами, действующими на нервы и т. п. <...>

- 442 -

«...с удовольствием выбегаю к 7 утра на работу, с удовольствием еще большим возвращаюсь в 6 часов вечера в палатку, быстро приготовляю себе что-нибудь или подогреваю, кипячу чай или какао с твоими сухариками (очень, очень вкусными, и не только потому, что прислала их ты, хотя и это, конечно, значит для меня немало), читаю что-нибудь. Последнее время вечером редко выхожу на работу в цех и ложусь поэтому рано. В новых журналах интересного крайне мало, но все больше и больше уделяется места в них материалам о Маяковском. Я слежу за этой литературой очень внимательно, и не только потому, что много в ней просто любопытного (особенно интересны воспоминания Лили Брик и Риты Райт, менее удачны заметки Наташи Брюханенко, которой надо было бы писать попроще и посердечнее, а не делать «интеллигентное лицо» там, где этим ничего не возьмешь и только наведешь скуку). Маяковский оказался и большим человеком и человеком, кровно связанным со своей эпохой, тысячами нитей закрепленным в каждом году первого двадцатипятилетия ХХ века. Поэтому к нему так же, как и к Пушкину, очень оказалось удобным пристраивать и исторические, и литературные, и бытовые материалы об огромном по своей значимости отрезке времени - с 1905 по 1930 год. К писателям кабинетного стиля таких дорог не проложить, ибо от них самих никуда не уйти. Дело не в масштабах таланта, а в широте исторического дыхания...»

«Вчера забежал утром ко мне в сушилку горностай - и так весело было наблюдать, как он присматривается к необычной обстановке и как жадно ищет выхода из тюрьмы, в которой неожиданно оказался...»

В лагерь приехала комиссия, во главе которой стоял какой-то деятель, знавший Ю. Г. по Ленинграду. Он отнесся с сочувствием к заключенному «профессору», перевел его на лучшее место - в прачечную, где Ю. Г. получил крошечную собственную комнатку. «Такое было блаженство, свой угол».

К тому же этот человек оставил Ю. Г. несколько книг, в том числе, помню, стихотворения А. К. Толстого.

В прачечной приходилось гладить белье местного начальства.

«Однажды я по неопытности прожег чьи-то брюки. Представляете мое отчаяние?»

- 443 -

К счастью, Ю. Г. сообразил, что в поселке живет знакомый портной, побежал к нему, и тот выручил, незаметно починив пострадавшее место.

«Не представляю, уцелела ли наша ленинградская квартира, сохранились ли мои коллекции и рукописи, но даже если ничего этого уже и нет - не очень огорчаюсь. Наши страдания разделяются всей страной и будут отплачены гитлеровцам сторицей».

«...чем реже приходится писать, тем труднее найти нужные слова, тем стеснительнее и неувереннее выражение самого главного, особенно когда грусть и нежность, беспомощность и неизвестность парализуют и мысль, и чувства, и волю. <...> Мои дорогие беженцы, душа болит за всех вас, с нетерпением жду, когда отбросят фашистов из-под Ленинграда <...>, но пока - пока приходится, стиснув зубы и сжав нервы, ждать, ждать и ждать. <...> О себе мне говорить трудно - я здоров, живу в сносных (хотя в прежних) условиях, стараюсь быть бодрым, не терять своего лица, много работаю, но не очень устаю, имею возможность даже следить за новой литературой и перечитывать старое. <...> Досадно, что погибли ваши письма, адресованные Магденко, когда я странствовал за тысячу километров отсюда, затем заболел, затем даже умирал, но каким-то чудом («вторично» в третий или четвертый раз) остался жив, чтобы еще дождаться встречи с тобой, моя радость. Да, «чему бы жизнь нас ни учила, а сердце верит в чудеса». Чудо выручало меня уже не раз, невольно станешь оптимистом даже при самой неутешительной конъюнктуре!»

«Перечитываю в последнее время классиков, а из русских хороших прозаиков, Лескова. Новых книг давно не видел, самая интересная из них «Тысячи падут» Габе - много аналогий, в общем, очень похоже. <...> Из новых фильмов видел только «Сталинград» да «Киноконцерты». Последние очень расстроили, вызвав поток воспоминаний, очень доволен тем, что слышал».

«Вспоминаю тайгу и бесконечную зимнюю многомесячную ночь (точнее, сумерки) у Индигирки, куда меня забросила судьба в 1941 - 1942 г. Мороз 60 градусов, костер, я у костра, всю ночь напряженно всматриваюсь в прошлое («настоящего» тогда для меня не

- 444 -

было, «будущее» было более чем проблематично). <...>

…У костра я не только вспоминал, но иногда писал мысленно целые книги, главу за главой, ярче и легче, чем, бывало, за письменным столом в Ленинграде».

Письмо к двоюродной племяннице, И. М. Альтер, несколько грустное, но кончается на мажорной ноте.

«Дорогая Ирочка, вот уже и «сентябрь на дворе» - коротенькое колымское лето пролетело так незаметно, как прошла и вся почти жизнь. На днях уехал Мика, и с его отъездом оборвались, кажется, последние якоря. Как это ни странно, но до сих пор я не ощущал одиночество как большое лишение. В тайге ведь в свое время целыми месяцами слова не с кем было перекинуть, а еще раньше были многие месяцы абсолютной изоляции от всего живого, но меня все это трогало очень мало. Я жил или воспоминаниями, или бу

- 445 -

дущими книгами, которые мысленно писал главу за главой, страницу за страницей. Сейчас не то - я чувствую себя бесконечно уставшим от бесперспективности личного быта на ближайшее время, от всего груза последних лет. Даже книги не отвлекают, как обычно. Правда, и читать приходится сейчас не так много, как раньше. Очень огорчает меня и отсутствие писем. От мамы их нет уже два месяца. Тосенька пишет еще реже и скупее. Представляю хорошо их невеселую жизнь, но от этого еще тягостнее. Недавно мне попался чей-то перевод замечательных стихов Киплинга. Посылаю его тебе вместо скучной концовки унылого письма.

Умей поставить в радостной надежде

На карту все, что накопил с трудом,

Все проиграть, и нищим стать, как прежде,

И никогда не пожалеть о том.

Умей принудить сердце, нервы, тело

Тебе служить, когда в твоей груди

Уже давно все пусто, все сгорело,

И только воля говорит: «Иди!»

«...пишу <...> на Аптекарский остров. Ах, как много воспоминаний связано с этим островом в нашей ленинградской жизни 23 - 25-го года, <...> сотни раз наши прогулки приурочивали к району гренадерских казарм и к набережной у старых министерских дач, где так замечательно пахло в летние вечера русской провинцией и петербургскими рабочими окраинами в восприятии Блока и даже Достоевского. Из-за таких воспоминаний и тянет иногда до безумия в Ленинград, хотя в здравом уме уже все, кажется, голосует против этого возвращения».

«Письмо осталось неоконченным, моя радость, из-за объявления войны... События меня бесконечно бодрят, и я даже помолодел от их темпов. Фашизм во всех его разветвлениях будет уничтожен и выкорчеван с корнем не только на Западе!»

«...я тебя не поздравил до сих пор с окончанием мировой войны. Для нас на Колыме это двойной праздник во всех отношениях - ведь Япония от нас очень близко, и это накладывало на весь стиль нашей жизни особый отпечаток...»

- 446 -

«Вчера удалось мне почти целый день провести в библиотеке для просмотра газет и журналов этого года. С особым интересом прочел все 18 номеров «Войны и рабочего класса» и «Литературу и искусство» за год. Узнал о книге Федина, которая меня очень заинтриговала, о неудачах Зощенко, посмотрел фотографии наших писателей на фронтах, подивился скудости информации о смерти Юрия Николаевича. Сейчас как-то притупилась у меня острота этой потери, но просто оттого, что не могу об этом думать. А как вспомню - так страшно становится от безвоздушного пространства вокруг нас...»

Как видим, последний год в Магадане Ю. Г. жил почти на свободном положении, ходил по городу, в библиотеку и, кажется, даже в частные дома людей, с которыми он там познакомился. В Магадане он много читал и частично восстановил свои пробелы в литературе тех лет.

«Ты, я надеюсь, учитываешь все своеобразие географических широт и долгот и границу между Дальним Востоком и прочими частями нашей родины. То, что у вас закончилось, у нас заставляет быть в полной боевой готовности, работать по-фронтовому и не рассчитывать на передышку».

«...никаких перемен в нашем быту нет; живу все-таки гораздо нервнее, чем прежде, когда ничего не знал и будущее рисовалось только в отвлеченных тонах. <...> Что делать и на что ориентироваться? Оставаться ли мне здесь после освобождения, чтобы оформить лучше свои юридические и бытовые дела, или ехать на Большую землю при первой физической возможности, которая может представиться до конца декабря. <...> Ясно я себе представляю только колымский вариант, т.е. самый простой, поскольку здесь я легко могу устроиться, не являюсь белой вороной, никого не пугаю и не смущаю, а наоборот, считаюсь очень полезным, как дефицитный специалист. <...> Оставаться здесь больше, чем на год, значит, крест на всяких надеждах реставрации.

Я понимаю, что очень огорчаю тебя своей неуверенностью, своей растерянностью перед завтрашним днем, но, право, нет уже сил на искусственную зарядку - они все растрачены

- 447 -

за эти годы, даже странно, как их хватало до сих пор. С каждым месяцем я чувствую себя слабее - не физически, а морально. Голова работает неплохо, даже, пожалуй, совсем хорошо, лучше, чем на Большой земле в последние годы, когда разменивался очень уж много на ненужные дела и заботы, но от этого не легче. Недавно стал работать над «Наукой логики» Гегеля - очень удачно, пробовал писать - тоже получается интересно, думаю о прочитанном - тоже не совсем тривиально. Острота и глубина понимания лучше, чем были прежде, когда боялся широких разворотов мысли, загонял себя в углы комментариев. Так обидно, что себя суживал всю жизнь, впрочем - так уж само собою складывалось все, никто не виноват в этом».

«...очень уж переломный период дает себя знать. Физически все обстоит благополучно <...>, но психически нет ни прежней устойчивости, ни уверенности, ни даже понимания иногда, что можно и чего нельзя, что хорошо и что плохо. <...> Я очень соскучился и по тебе и по настоящей работе. Сейчас перечитываю «Вопросы истории» за полтора последних года (принес один знакомый на несколько дней) - вижу, что не только не устарел я, а наоборот, мог бы с успехом быть в самых передовых рядах и на историческом, и на литературном фронте. Я писал тебе, что хотел бы написать «Историю изучения Пушкина». Набросал уже большую главу о пушкинистах ХХ века, сейчас застрял на Лернере. Выходит очень остро и интересно - беда, что нет даже элементарных справочников и основных изданий. <...>

Август у нас в этом году дождливый, но не холодный. Боюсь, что осени хорошей не будет, как не было и лета. Настроение не поднимается, может быть, из-за унылых пасмурных дней. <...> Недавно пересмотрел комплекты центральных газет за полгода, поражен убылью в академических рядах и отсутствием кадров, особенно в области гуманитарных наук. Подумал и о том, что в 1949 году новый большой пушкинский юбилей - 150 лет со дня рождения, а в 1950 году - 125-летие «14 декабря». И для одного, и для другого юбилея у меня очень много почти законченного, требующего только нескольких месяцев технического оформления, без всяких архивных и библиографических справок и выписок. Впрочем - я, может быть, не прав, надеясь, что все эти бумаги сохранились».

- 448 -

«Понимаю очень хорошо твое обращение к вознесенским дням нашей юности, такой бесконечно далекой и в то же время как будто бы более близкой, чем 1936 год! <...> Неужели мы уже становимся старыми? Я никак не хочу и не могу с этим примириться. Чувствую я себя даже сейчас на 10 лет моложе, а не старше, чем это было 10 лет назад».

Здесь уместно добавить несколько цитат из писем Юлиана Григорьевича ко мне.

«В Саратове 26-го числа бушевал ураган. <...> Очень тяжело все это отразилось на сердце: я шел из университета домой точно в таком состоянии, как когда-то в шестидесятиградусный мороз возвращался на Колыме с работы в палатку, т.е. с полной уверенностью, что не дойду».

«Рад, что вы так довольны своим новым бытом. Это ведь самое главное, лучше ничего ведь не бывает после трудового дня. Я помню колымскую каторгу и блаженное ощущение хорошей палатки!»

Ю. Г. Оксман

Когда историк литературы XIX века встречался в своей работе с загадкой - биографической, библиографической, исторической, текстологической - или просто с бессмыслицей, противоречившей здравому смыслу, как правило, он слышал совет: «Обратитесь к Юлиану Григорьевичу, он знает». И это относилось не только к молодым филологам, но и к опытным, талантливым, пожилым, оставившим заметный след в науке. Случалось, что и Ю. Н. Тынянов говорил мне: «Надо будет спросить об этом у Юлиана».

Бывает эрудиция - самоцель, эрудиция холодная, которая стремится только пополнить себя и дать полезную информацию, без которой не обойтись в исторической работе.

И бывает эрудиция живая, смелая, вмешивающаяся в догадку, подтверждающая или опровергающая ее, основанная на изобретательном уме, исполненная неожиданными ассоциациями. Именно такова была эрудиция Ю. Г. Оксмана. Она была беспредельна и вполне соответствовала его характеру - смелому, оригинальному, решительному и точному. Он не терпел компромиссов - может быть, это отчасти усложнило ему жизнь. В расцвете его деятельности он был арестован, отправлен в лагерь и провел почти одиннадцать лет в крайне тяжелых обстоятельствах, работая в сапожной мастерской, банщиком и - это был самый тяжелый период его жизни - на лесоповале. Его спасла случайность.

Он много переписывался с друзьями и всегда, к моему удивлению, был в курсе того, что происходило в те годы - 1937–1947 - в нашей литературе. Он сообщил мне, что уголовники совершенно уверены, что мой юношеский роман «Конец хазы» написан «одним из наших». Он называл фамилии тех, кто, воспользовавшись его долгим и, казалось, безнадежным отсутствием, подписывались под его работами. Он с хладнокровной и острой иронией оценивал деятельность этих мародеров и с восхищением писал о тех, кто с новой точки зрения рассматривал литературные явления, принадлежавшие к истинному, а не к картонно-подхалимскому направлению.

Я знал его с 1925 года, он был близким другом Ю. Н. Тынянова, любил его, но был далек от его теоретических воззрений. Глубокий ученый, он принимал самое деятельное участие в знаменитой серии «Литературные памятники», и примером этой работы может служить опубликование «Анны Карениной», с дополнениями и приложениями, представляющими исчерпывающим образом историю написания романа. Здесь и текстологические пояснения, и история зарубежных изданий романа, и библиография его переводов на иностранные языки, и трудные для современного понимания слова и выражения. Ю. Г. Оксман был ответственным редактором этого уникального издания и подарил его нам - жене и мне - с надписью: «Дорогим Лидочке и Вене - очень любящий их редактор. „И вот - слышнее стали звуки, не умолкавшие во мне…“» (Тютчев).

Когда я писал свою книгу «Барон Брамбеус. История Осипа Сенковского, редактора „Библиотеки для чтения“», я невольно отчитывался перед Оксманом, не имевшим к моей работе ни малейшего отношения. Он даже пытался отделаться от роли учителя, но я все-таки продолжал приставать к нему с вопросами и предположениями. Конечно, он бесконечно глубже, чем я, знал бешеную борьбу, разыгравшуюся между литераторами тридцатых годов, в которой участвовал Пушкин и которая породила легенду о «журнальном триумвирате», состоявшем из Сенковского, Булгарина и Греча.

Легенду, мне кажется, удалось опровергнуть, но перед некоторыми загадками, которыми была полна жизнь Барона Брамбеуса, я остановился, не в силах их разрешить. Почему в январе 1834 года Сенковский был вынужден не только отказаться от «Библиотеки для чтения», но и напечатать в «Северной пчеле», что он снимает с себя обязанности редактора? Я обратился с этим вопросом к Юлиану Григорьевичу, и он не задумываясь привел три возможные причины, которые я должен был исследовать и сравнить. Одной из них было опубликование под псевдонимом стихотворений сосланных декабристов, другой - переписка с Лелевелем - одним из духовных вождей польского восстания. Не помню третьей, потому что было довольно и этих причин.

На защите моей диссертации «Барон Брамбеус» самым требовательным оппонентом оказался Ю. Г. Оксман, справедливо указавший, что я не воспользовался делами Третьего отделения, связанными с журналом Сенковского «Библиотека для чтения», его произведениями, его личностью и т. д. К этой памятной защите (диссертация была издана) относится и мое письмо К. И. Чуковскому, который высоко оценил мою книгу.

26/VI-1929

Дорогой Корней Иванович.

Спасибо Вам за письмо и за доброе мнение о книжке. Разумеется, Вы правы насчет «навряд» и профессорского тона. Что делать! Если бы мне не мешали и не торопили меня, быть может и вся книжка была бы лучше. С одной стороны - в ней есть заваленные документами и непродуманные места; с другой - Оксман на защите справедливо упрекнул меня за то, что цензурные материалы не были в достаточной мере использованы мною для истории «Библиотеки для чтения». Быть может, прав и Шкловский, который писал, что нельзя смотреть на Сенковского как на неудачного беллетриста. Но это он сам и выдумал. Я так вовсе и не смотрел.

Спасибо Вам еще и за то, что Вы не ругаете меня за беллетристичность книжки. Вы - единственный (да еще Бор. Мих., который все считает исторически неизбежным и мудро отказывается судить младое поколение). Милый и бессовестный Шкловский, который сам есть (в какой-то мере) Сенковский нашего времени (лишенный его католицизма), первый упрекнул меня за то, что я делаю из науки литературу. Не ему бы, не правда ли?

Благодарю Вас за приглашение в Сестрорецк. Я что-то прихворнул и, поставив монумент на грандиозных летних планах, еду в Ессентуки - пить воду и лежать с грязью на животе.

Ваш В. Каверин

Ни об одном писателе (включая Пушкина) нет книги, в которой его личность и деятельность были бы представлены со всеохватывающей полнотой. Исключение представляет собой книга Оксмана «Жизнь и деятельность Белинского». В наши дни В. Порудоминский и Н. Эйдельман издали книгу, посвященную «Болдинской осени» Пушкина. Они раскрыли ее день за днем, поместив вслед за письмом к невесте «Египетские ночи», а за деловой бумагой - «Моцарта и Сальери». Почти три месяца жизни поэта были как бы помещены под увеличительное стекло. Выстроилась длинная очередь, состоящая из великого и примкнувшего к нему ничтожного. Из ежедневного, обыденного - к вечному, из бытовой мелочи - к жизненной задаче.

Представьте же себе, что под таким увеличительным стеклом лежат не два или три месяца, а вся жизнь великого человека. Каждая, даже незначительная деталь подтверждена документально. Любой факт, даже отдаленно связанный с Белинским, освещен ярко, исчерпывающе емко. Освещен и оценен со всеми сопровождающими его обстоятельствами - историческими, политическими, бытовыми. Привлечен необъятный материал, архивный и личный, исправлены десятки ошибок тех, кто прежде писал о Белинском, избран наиболее достоверный список «Письма Белинского к Гоголю» - из сотен сохранившихся, полусохранившихся, искаженных. Фигура Белинского представлена объемно - на социальном, бытовом, семейном фоне.

В книге почти семьсот страниц большого формата. Мимо нее не может и не должен пройти ни один исследователь истории русской литературы девятнадцатого века.

К этому труду примыкает своеобразная по своему жанру статья Ю. Г. Оксмана «Письмо Белинского к Гоголю как исторический документ». Он изучил историю этого письма от времени его написания до наших дней. Исходной точкой опоры, подсказавшей эту статью, была мысль о том, что на всех этапах истории литературы (в том числе - и в наши дни) письмо Белинского участвовало и продолжает участвовать в большинстве дискуссий, вопреки их кажущемуся несходству. И в наши дни это не требует доказательств.

Что сказать, например, о нашей склонности к выражениям, не принятым ни в классической литературе, ни в разговорном языке, - о всех этих диалектизмах, изысканных оборотах, о распространенном стремлении непременно писать иначе, чем мы говорим. Не об этом ли писал Белинский, упрекая современных ему писателей в кокетстве, в стремлении щеголять «старой пиитикой», которая позволяет изображать что угодно, но только предписывает при этом «изображаемый предмет так украсить, чтобы не было никакой возможности узнать, что вы хотели изобразить». В двадцатых годах мы называли это орнаментальной прозой, в наше время еще совсем недавно этими стилистическими загадками блистала так называемая деревенская проза.

Но эта сторона письма Белинского не имеет существенного значения. Важнее и интереснее для нас страницы, посвященные целям искусства. «Без всякого сомнения, - пишет он, - искусство прежде всего должно быть искусством, а потом оно может быть выражением духа и направления эпохи». Он считает, что чистое искусство есть «дурная крайность искусства дидактического, поучительного, холодного, сухого, мертвого, которого произведения не что иное, как риторическое упражнение на заданные темы».

О чистом искусстве у нас перестали говорить еще в двадцатых годах, но дидактика, поучительность, господствовавшая в литературе сороковых и пятидесятых годов, заметны подчас и теперь. «Писатель не может руководствоваться ни чуждой ему волей и даже собственным произволом: ибо искусство имеет свои законы, без уважения которых нельзя хорошо писать», - как отмечал Белинский. Забвение этих законов ведет к забвению и авторов этих бесчисленных дидактических романов, поэм, повестей и рассказов. Бесконечно важно, что в наше время утверждается более тонкий подход к литературным явлениям, но и элементарная дидактика то и дело дает себя знать. К ней, кстати сказать, тесно примыкает понятие темы, далеко не исчерпывающее произведение искусства и тем не менее являющееся стержнем и современной редакторской практики и новой программы преподавания русской литературы в школе, - программы, с моей точки зрения, неудовлетворительной во всех отношениях…

Но я далеко ушел от Ю. Г. Оксмана, который, будь он жив, без сомнения, присоединился бы к этим размышлениям.

Мы переписывались всю жизнь, когда бывали в разлуке. Но я привожу здесь только письма, относящиеся к тому времени, когда после долгого отсутствия он занял кафедру профессора Саратовского университета.

Ю. Г. Оксману

<начало 1951 г.>

Дорогие друзья,

меня очень порадовало письмо Юлиана Григорьевича, главным образом - известием о «Литературном наследстве». Лиха беда начало, как говорится! Теперь все будет превосходно, я в этом не сомневаюсь. Вашу работу об «Обществе Соединенных Славян» я помню и даже пытался рассказывать Коле ее содержание, но факты мне представлялись почти фантастическими, а объяснения их я забыл. Уверен, что это будет интереснейшая статья. Вы пишете ее тоже для «Лит. наследства»? Я давно оторвался от всех литературоведческих дел, а Степа рассказывает о них скучновато. Кстати сказать, он всегда относился к Вам очень сердечно, и я не замечал с его стороны того «раздражения и недоумения», о которых Вы пишете, дорогой Юлиан Григорьевич. Он примирился на малом в науке - его дело! - но человек он прекрасный, отзывчивый.

Я все еще вожусь с романом, но берег уже виден. Осталось примерно на полгода работы. Пишу я его шестой год и сам удивляюсь тому, что ничуть не остыл - напротив! Дни, когда я не работаю над ним, кажутся мне потерянными, и это даже немного раздражает друзей и знакомых. Сижу в Переделкине и - единственное развлечение - хожу на лыжах. Существование благополучное, но нелегкое. Помните Пастернака: «С кем протекли его боренья? С самим собой. С самим собой…» В самом деле, первое чувство, с которым подходишь к столу, - бежать от него! А я сижу за ним часами и часами. И то сказать - мне нужно теперь «показать товар», как говорится. Впрочем, эта мысль отступает перед горячим, все время возбуждающим меня желанием работать.

Надеюсь вскоре увидеть Вас и Антонину Петровну. Сердечные приветы.

Ваш В. Каверин

Меня и Лидию Николаевну глубоко расстроило известие о Николае Ивановиче Мордовченко. Это уж совсем без очереди! Я всегда глубоко уважал его и знал, как он любит Вас. Это был честнейший и талантливый человек.

Комментарий:

О Николае Леонидовиче Степанове, известном литературоведе, который был редактором единственного собрания сочинений Хлебникова (т. 1–5. Л., 1928–1933), я писал, что «в науке он довольствовался малым». Это значит, что ранние его работы - о Хлебникове, о Мандельштаме - были гораздо глубже в теоретическом отношении, чем более поздние, относящиеся к 60-70-м годам.

Роман - трилогию «Открытая книга» - я писал восемь лет. Первая книга трилогии была встречена резко отрицательно критикой. На этот раз мне было очень трудно выполнить завет Горького: «Ругают вас или хвалят - это должно быть безразлично для вас». Но я продолжал работать. Потом она вышла в двух книгах, а третью я написал через несколько лет, и она была напечатана в альманахе «Литературная Москва» (1956).

<1952>

Дорогой Юлиан Григорьевич!

Спасибо за подарки! Я сразу же принялся за чтение Ваших статей и прочел в два вечера с наслаждением. Признаться, в последние годы я совершенно отвык от историко-литературных работ по той причине, что читать их - тяжелый труд, на который у меня не хватает энергии. Будучи по природе эгоистом - как Вам хорошо известно, - я читал их неизменно с одной мыслью: «А молодец я все-таки, что не пошел по этой части!» Совершенно другое почувствовал я, когда взялся за Ваши статьи. Давно забытое чувство «историко-литературного» азарта, живого интереса, даже зависти зашевелилось во мне, и я со вздохом подумал, что ведь и мне, может быть, удалось бы когда-нибудь написать нечто в этом роде. Впрочем, едва ли!

Особенно обрадовала меня Ваша статья о «Письме Белинского к Гоголю». Это, разумеется, не статья, а книга, и Вы непременно должны издать ее как книгу. Самый замысел - оригинален. Ведь никто до сих пор не писал, по-моему, подобной монографии о документе! Материала, пожалуй, слишком много, ему тесно в рамках статьи, одно интересное и новое находит на другое. Как всегда у Вас, целые открытия спрятаны в примечаниях. Но все эти недостатки - от богатства, и это видно на каждой странице. И вторая статья хороша, читается с увлечением и в то же время поражает «взглядом со стороны», который заново освещает, казалось бы, давно известные, примелькавшиеся факты.

Словом, поздравляю Вас, дорогой Юлиан Григорьич!

Когда Вы приедете в Москву? Степа встретил какую-то саратовскую жительницу, которая сказала, что Вы собираетесь скоро приехать. Правда ли это? Если да, пожалуйста, не скрывайтесь, как это бывало иногда. Мы очень соскучились и будем очень рады, если Вы поживете у нас.

Я взял да и написал пьесу. То есть я написал ее еще осенью, а сейчас переписал - и сам не знаю, что получилось. Акимов заинтересовался ею и хочет ставить. Сюжет - современный, герои - археологи. Роман (обе части) выходит на днях.

Ваш В. Каверин

Комментарий:

Я заинтересовался берестяными грамотами и поехал в Новгород, где они были найдены. Мне хотелось ознакомиться с делом на месте. Поездка была необычайно интересной, а работа археологов - увлекательной и азартной. Моим спутником был известный ученый, знаток археологии Москвы Михаил Григорьевич Рабинович. В основе пьесы, которая называлась «Утро дней», лежал подлинный эпизод. Ею заинтересовались и в Ленинграде, и в Москве (Театр комедии Н. П. Акимова и МХАТ), но поставлена она была только в семидесятых годах, слегка переделанная для телевизионного экрана.

<1954>

Дорогой Юлиан Григорьевич,

большое Вам спасибо за советы. Я написал для «Литературки» как сумел, но боюсь, что не пойдет - слишком мемуарно, «лично». Ответа еще нет, но я почти не сомневаюсь в отрицательном. Тогда, возможно, будет чья-нибудь другая статья. В «Огоньке» будет портрет и маленькая статейка Антокольского.

Зато вечер будет, надеюсь, хороший. 19-го, в Доме литераторов. Председатель - Вс. Иванов, мое вступительное слово, потом Эренбург, Антокольский, Шкловский, Андроников, Бонди. И концерт будет хороший. Жаль, что все еще болен Журавлев.

Словом, делается все возможное. Но, конечно, если бы Вы, были в Москве - всему, что делается, было бы придано правильное направление - вновь поднять, прояснить, поставить на должное место имя Юрия Николаевича. Пьесу Ю. Н. я перепечатал и попробую сперва отдать в «Новый мир», а потом - в двухтомник.

Я напишу Вам, как пройдет вечер. Меня и Л. Н. очень огорчает Ваше нездоровье. Поправляйтесь поскорее, дорогой Юлиан Григорьевич, и приезжайте к нам.

Мои дела в общем хороши, хотя пьесы лежат. Может быть, и хорошо, что они лежат, я все придумываю для них новое и новое. Зато продвинул третью часть романа. Шло очень хорошо, теперь прервал для статьи о Ю. Н., стоившей мне много труда, а теперь собираюсь вернуться.

Двухтомником Ю. Н. начну заниматься после 19-го. Посоветуйте, кто может написать хорошее предисловие?…

Ваш В. Каверин

Комментарий:

В этом письме отражено начало хлопот о литературном наследии Ю. Н. Тынянова, которые продолжаются и в наши дни. Моя статья в «Литературной газете» была напечатана. Пьеса Ю. Н. Тынянова «14 декабря» была опубликована в вышедшем вместо двухтомника - однотомнике (М., 1956). О вечере, отметившем 60-летие Ю. Н. Тынянова, - в следующем письме.

<Конец 1954 г.>

Дорогой Юлиан Григорьевич,

как жаль, что Вы не могли быть на вечере памяти Ю. Н.! Это был превосходный вечер, еще раз подчеркнувший, что Ю. Н. любят, помнят и знают. Народу было очень много, все выступали хорошо, сердечно и интересно (только Ираклий сказал, что Ю. Н. «был в известной мере во власти ложной концепции»).

Впрочем, если бы он прочел в «Литературной газете» мою статью (искаженную до неузнаваемости, но все-таки определяющую позицию «Л. Г.» по отношению к Ю. Н.), он бы, вероятно, так не выступил. Надеюсь, что эта капля дегтя не подорвет двухтомник. Жаль, что Шкловский выступил слишком резко. Было бы лучше, если бы у него хватило спокойствия и иронии.

«Л. Г.» выбросила из моей статьи все, что относилось к научной деятельности Ю. Н. Но я не теряю надежды напечатать свое большое вступительное слово, в котором разобраны лучшие научные работы Ю. Н. И все-таки, лед, как говорится, сломан, и справедливость, мне кажется, должна восторжествовать.

У меня будет стенограмма вечера и фотографии, так что Вы все это сможете прочесть и посмотреть.

Как Ваше здоровье? Я много пишу - снова роман, третью и последнюю (наконец-то!) часть. Пьесы чуть-чуть копошатся.

С Новым годом! Здоровья и счастья!