Тургенев обломов читать. Читать книгу «Обломов» онлайн полностью — Иван Гончаров — MyBook

Это был человек лет тридцати двух-трех от роду, среднего роста, приятной наружности, с темно-серыми глазами, но с отсутствием всякой определенной идеи, всякой сосредоточенности в чертах лица. Мысль гуляла вольной птицей по лицу, порхала в глазах, садилась на полуотворенные губы, пряталась в складках лба, потом совсем пропадала, и тогда во всем лице теплился ровный свет беспечности. С лица беспечность переходила в позы всего тела, даже в складки шлафрока.

Иногда взгляд его помрачался выражением будто усталости или скуки; но ни усталость, ни скука не могли ни на минуту согнать с лица мягкость, которая была господствующим и основным выражением, не лица только, а всей души; а душа так открыто и ясно светилась в глазах, в улыбке, в каждом движении головы, руки. И поверхностно наблюдательный, холодный человек, взглянув мимоходом на Обломова, сказал бы: «Добряк должен быть, простота!» Человек поглубже и посимпатичнее, долго вглядываясь в лицо его, отошел бы в приятном раздумье, с улыбкой.

Цвет лица у Ильи Ильича не был ни румяный, ни смуглый, ни положительно бледный, а безразличный или казался таким, может быть, потому, что Обломов как-то обрюзг не по летам: от недостатка ли движения или воздуха, а может быть, того и другого. Вообще же тело его, судя по матовому, чересчур белому цвету шеи, маленьких пухлых рук, мягких плеч, казалось слишком изнеженным для мужчины.

Движения его, когда он был даже встревожен, сдерживались также мягкостью и не лишенною своего рода грации ленью. Если на лицо набегала из души туча заботы, взгляд туманился, на лбу являлись складки, начиналась игра сомнений, печали, испуга; но редко тревога эта застывала в форме определенной идеи, еще реже превращалась в намерение. Вся тревога разрешалась вздохом и замирала в апатии или в дремоте.

Как шел домашний костюм Обломова к покойным чертам лица его и к изнеженному телу! На нем был халат из персидской материи, настоящий восточный халат, без малейшего намека на Европу, без кистей, без бархата, без талии, весьма поместительный, так что и Обломов мог дважды завернуться в него. Рукава, по неизменной азиатской моде, шли от пальцев к плечу все шире и шире. Хотя халат этот и утратил свою первоначальную свежесть и местами заменил свой первобытный, естественный лоск другим, благоприобретенным, но все еще сохранял яркость восточной краски и прочность ткани.

Халат имел в глазах Обломова тьму неоцененных достоинств: он мягок, гибок; тело не чувствует его на себе; он, как послушный раб, покоряется самомалейшему движению тела.

Обломов всегда ходил дома без галстука и без жилета, потому что любил простор и приволье. Туфли на нем были длинные, мягкие и широкие; когда он, не глядя, опускал ноги с постели на пол, то непременно попадал в них сразу.

Лежанье у Ильи Ильича не было ни необходимостью, как у больного или как у человека, который хочет спать, ни случайностью, как у того, кто устал, ни наслаждением, как у лентяя: это было его нормальным состоянием. Когда он был дома - а он был почти всегда дома, - он все лежал, и все постоянно в одной комнате, где мы его нашли, служившей ему спальней, кабинетом и приемной. У него было еще три комнаты, но он редко туда заглядывал, утром разве, и то не всякий день, когда человек мел кабинет его, чего всякий день не делалось. В тех комнатах мебель закрыта была чехлами, шторы спущены.

Комната, где лежал Илья Ильич, с первого взгляда казалась прекрасно убранною. Там стояло бюро красного дерева, два дивана, обитые шелковою материею, красивые ширмы с вышитыми небывалыми в природе птицами и плодами. Были там шелковые занавесы, ковры, несколько картин, бронза, фарфор и множество красивых мелочей.

Но опытный глаз человека с чистым вкусом одним беглым взглядом на все, что тут было, прочел бы только желание кое-как соблюсти decorum неизбежных приличий, лишь бы отделаться от них. Обломов хлопотал, конечно, только об этом, когда убирал свой кабинет. Утонченный вкус не удовольствовался бы этими тяжелыми, неграциозными стульями красного дерева, шаткими этажерками. Задок у одного дивана оселся вниз, наклеенное дерево местами отстало.

Точно тот же характер носили на себе и картины, и вазы, и мелочи.

Сам хозяин, однако, смотрел на убранство своего кабинета так холодно и рассеянно, как будто спрашивал глазами: «Кто сюда натащил и наставил все это?» От такого холодного воззрения Обломова на свою собственность, а может быть, и еще от более холодного воззрения на тот же предмет слуги его, Захара, вид кабинета, если осмотреть там все повнимательнее, поражал господствующею в нем запущенностью и небрежностью.

В комнату вошел пожилой человек, в сером сюртуке, с прорехою под мышкой, откуда торчал клочок рубашки, в сером же жилете, с медными пуговицами, с голым, как колено, черепом и с необъятно широкими и густыми русыми с проседью бакенбардами, из которых каждой стало бы на три бороды.

Захар не старался изменить не только данного ему Богом образа, но и своего костюма, в котором ходил в деревне. Платье ему шилось по вывезенному им из деревни образцу. Серый сюртук и жилет нравились ему и потому, что в этой полуформенной одежде он видел слабое воспоминание ливреи, которую он носил некогда, провожая покойных господ в церковь или в гости; а ливрея в воспоминаниях его была единственною представительницею достоинства дома Обломовых.

Более ничто не напоминало старику барского широкого и покойного быта в глуши деревни. Старые господа умерли, фамильные портреты остались дома и, чай, валяются где-нибудь на чердаке; предания о старинном быте и важности фамилии всё глохнут или живут только в памяти немногих, оставшихся в деревне же стариков. Поэтому для Захара дорог был серый сюртук: в нем да еще в кое-каких признаках, сохранившихся в лице и манерах барина, напоминавших его родителей, и в его капризах, на которые хотя он и ворчал, и про себя и вслух, но которые между тем уважал внутренно, как проявление барской воли, господского права, видел он слабые намеки на отжившее величие.

Без этих капризов он как-то не чувствовал над собой барина; без них ничто не воскрешало молодости его, деревни, которую они покинули давно, и преданий об этом старинном доме, единственной хроники, веденной старыми слугами, няньками, мамками и передаваемой из рода в род.

Дом Обломовых был когда-то богат и знаменит в своей стороне, но потом, бог знает отчего, все беднел, мельчал и, наконец, незаметно потерялся между нестарыми дворянскими домами. Только поседевшие слуги дома хранили и передавали друг другу верную память о минувшем, дорожа ею, как святынею.

Вот отчего Захар так любил свой серый сюртук. Может быть, и бакенбардами своими он дорожил потому, что видел в детстве своем много старых слуг с этим старинным, аристократическим украшением.

Илья Ильич, погруженный в задумчивость, долго не замечал Захара. Захар стоял перед ним молча. Наконец он кашлянул.

Что ты? - спросил Илья Ильич.

Ведь вы звали?

Звал? Зачем же это я звал - не помню! - отвечал он, потягиваясь. - Поди пока к себе, а я вспомню.

Захар ушел, а Илья Ильич продолжал лежать и думать о проклятом письме.

Прошло с четверть часа.

Ну, полно лежать! - сказал он, - надо же встать... А впрочем, дай-ка я прочту еще раз со вниманием письмо старосты, а потом уж и встану. Захар!

Опять тот же прыжок и ворчанье сильнее. Захар вошел, а Обломов опять погрузился в задумчивость. Захар стоял минуты две, неблагосклонно, немного стороной посматривая на барина, и, наконец, пошел к дверям.

Куда же ты? - вдруг спросил Обломов.

Вы ничего не говорите, так что ж тут стоять-то даром? - захрипел Захар, за неимением другого голоса, который, по словам его, он потерял на охоте с собаками, когда ездил с старым барином и когда ему дунуло будто сильным ветром в горло.

Он стоял вполуоборот среди комнаты и глядел все стороной на Обломова.

А у тебя разве ноги отсохли, что ты не можешь постоять? Ты видишь, я озабочен - так и подожди! Не належался еще там? Сыщи письмо, что я вчера от старосты получил. Куда ты его дел?

Какое письмо? Я никакого письма не видал, - сказал Захар.

Ты же от почтальона принял его: грязное такое!

Куда ж его положили - почему мне знать? - говорил Захар, похлопывая рукой по бумагам и по разным вещам, лежавшим на столе.

Ты никогда ничего не знаешь. Там, в корзине, посмотри! Или не завалилось ли за диван? Вот спинка-то у дивана до сих пор не починена; что б тебе призвать столяра да починить? Ведь ты же изломал. Ни о чем не подумаешь!

Я не ломал, - отвечал Захар, - она сама изломалась; не век же ей быть: надо когда-нибудь изломаться.

Илья Ильич не счел за нужное доказывать противное.

Нашел, что ли? - спросил он только.

Вот какие-то письма.

Ну, так нет больше, - говорил Захар.

Ну хорошо, поди! - с нетерпением сказал Илья Ильич, - я встану, сам найду.

Захар пошел к себе, но только он уперся было руками о лежанку, чтоб прыгнуть на нее, как опять послышался торопливый крик: «Захар, Захар!»

Ах ты, господи! - ворчал Захар, отправляясь опять в кабинет. - Что это за мученье? Хоть бы смерть скорее пришла!

Чего вам? - сказал он, придерживаясь одной рукой за дверь кабинета и глядя на Обломова, в знак неблаговоления, до того стороной, что ему приходилось видеть барина вполглаза, а барину видна была только одна необъятная бакенбарда, из которой так и ждешь, что вылетят две-три птицы.

Носовой платок, скорей! Сам бы ты мог догадаться: не видишь! - строго заметил Илья Ильич.

Захар не обнаружил никакого особенного неудовольствия или удивления при этом приказании и упреке барина, находя, вероятно, с своей стороны и то и другое весьма естественным.

А кто его знает, где платок? - ворчал он, обходя вокруг комнату и ощупывая каждый стул, хотя и так можно было видеть, что на стульях ничего не лежит.

Все теряете! - заметил он, отворяя дверь в гостиную, чтоб посмотреть, нет ли там.

Куда? Здесь ищи! Я с третьего дня там не был. Да скорее же! - говорил Илья Ильич.

Где платок? Нету платка! - говорил Захар, разводя руками и озираясь во все углы. - Да вон он, - вдруг сердито захрипел он, - под вами! Вон конец торчит. Сами лежите на нем, а спрашиваете платка!

И, не дожидаясь ответа, Захар пошел было вон. Обломову стало немного неловко от собственного промаха. Он быстро нашел другой повод сделать Захара виноватым.

Какая у тебя чистота везде: пыли-то, грязи-то, боже мой! Вон, вон, погляди-ка в углах-то - ничего не делаешь!

Уж коли я ничего не делаю... - заговорил Захар обиженным голосом, - стараюсь, жизни не жалею! И пыль-то стираю, и мету-то почти каждый день...

Он указал на середину пола и на cтол, на котором Обломов обедал.

Вон, вон, - говорил он, - все подметено, прибрано, словно к свадьбе... Чего еще?

А это что? - прервал Илья Ильич, указывая на стены и на потолок. - А это? А это? - Он указал и на брошенное со вчерашнего дня полотенце, и на забытую на столе тарелку с ломтем хлеба.

Ну, это, пожалуй, уберу, - сказал Захар снисходительно, взяв тарелку.

Только это! А пыль по стенам, а паутина?.. - говорил Обломов, указывая на стены.

Это я к Святой неделе убираю: тогда образа чищу и паутину снимаю...

А книги, картины обмести?..

Книги и картины перед Рождеством: тогда с Анисьей все шкапы переберем. А теперь когда станешь убирать? Вы всё дома сидите.

Я иногда в театр хожу да в гости: вот бы...

Что за уборка ночью!

Обломов с упреком поглядел на него, покачал головой и вздохнул, а Захар равнодушно поглядел в окно и тоже вздохнул. Барин, кажется, думал: «Ну, брат, ты еще больше Обломов, нежели я сам», а Захар чуть ли не подумал: «Врешь! ты только мастер говорить мудреные да жалкие слова, а до пыли и до паутины тебе и дела нет».

Понимаешь ли ты, - сказал Илья Ильич, - что от пыли заводится моль? Я иногда даже вижу клопа на стене!

У меня и блохи есть! - равнодушно отозвался Захар.

Разве это хорошо? Ведь это гадость! - заметил Обломов.

Захар усмехнулся во все лицо, так что усмешка охватила даже брови и бакенбарды, которые от этого раздвинулись в стороны, и по всему лицу до самого лба расплылось красное пятно.

Чем же я виноват, что клопы на свете есть? - сказал он с наивным удивлением. - Разве я их выдумал?

Это от нечистоты, - перебил Обломов. - Что ты все врешь!

И нечистоту не я выдумал.

У тебя, вот, там, мыши бегают по ночам - я слышу.

И мышей не я выдумал. Этой твари, что мышей, что кошек, что клопов, везде много.

Как же у других не бывает ни моли, ни клопов?

На лице Захара выразилась недоверчивость, или, лучше сказать, покойная уверенность, что этого не бывает.

У меня всего много, - сказал он упрямо, - за всяким клопом не усмотришь, в щелку к нему не влезешь.

А сам, кажется, думал: «Да и что за спанье без клопа?»

Ты мети, выбирай сор из углов - и не будет ничего, - учил Обломов.

Уберешь, а завтра опять наберется, - говорил Захар.

Не наберется, - перебил барин, - не должно.

Наберется - я знаю, - твердил слуга.

А наберется, так опять вымети.

Как это? Всякий день перебирай все углы? - спросил Захар. - Да что ж это за жизнь? Лучше Бог по душу пошли!

Отчего ж у других чисто? - возразил Обломов. - Посмотри напротив, у настройщика: любо взглянуть, а всего одна девка...

А где немцы сору возьмут, - вдруг возразил Захар. - Вы поглядите-ко, как они живут! Вся семья целую неделю кость гложет. Сюртук с плеч отца переходит на сына, а с сына опять на отца. На жене и дочерях платьишки коротенькие: всё поджимают под себя ноги, как гусыни... Где им сору взять? У них нет этого вот, как у нас, чтоб в шкапах лежала по годам куча старого изношенного платья или набрался целый угол корок хлеба за зиму... У них и корка зря не валяется: наделают сухариков да с пивом и выпьют!

Захар даже сквозь зубы плюнул, рассуждая о таком скаредном житье.

Нечего разговаривать! - возразил Илья Ильич, - ты лучше убирай.

Иной раз и убрал бы, да вы же сами не даете, - сказал Захар.

Пошел свое! Все, видишь, я мешаю.

Конечно, вы; все дома сидите: как при вас станешь убирать? Уйдите на целый день, так и уберу.

Вот еще выдумал что - уйти! Поди-ка ты лучше к себе.

Да право! - настаивал Захар. - Вот хоть бы сегодня ушли, мы бы с Анисьей и убрали все. И то не управимся вдвоем-то: надо еще баб нанять, перемыть все.

Э! какие затеи - баб! Ступай себе, - говорил Илья Ильич.

Он уж был не рад, что вызвал Захара на этот разговор. Он все забывал, что чуть тронешь этот деликатный предмет, так и не оберешься хлопот.

Обломову и хотелось бы, чтоб было чисто, да он бы желал, чтоб это сделалось как-нибудь так, незаметно, само собой; а Захар всегда заводил тяжбу, лишь только начинали требовать от него сметания пыли, мытья полов и т. п. Он в таком случае станет доказывать необходимость громадной возни в доме, зная очень хорошо, что одна мысль об этом приводила барина его в ужас.

Захар ушел, а Обломов погрузился в размышления. Чрез несколько минут пробило еще полчаса.

Что это? - почти с ужасом сказал Илья Ильич. - Одиннадцать часов скоро, а я еще не встал, не умылся до сих пор? Захар, Захар!

Ах ты, боже мой! Ну! - послышалось из передней, и потом известный прыжок.

Умыться готово? - спросил Обломов.

Готово давно! - отвечал Захар, - чего вы не встаете?

Что ж ты не скажешь, что готово? Я бы уж и встал давно. Поди же, я сейчас иду вслед за тобою. Мне надо заниматься, я сяду писать.

Захар ушел, но чрез минуту воротился с исписанной и замасленной тетрадкой и клочками бумаги.

Вот, коли будете писать, так уж кстати извольте и счеты поверить: надо деньги заплатить.

Какие счеты? Какие деньги? - с неудовольствием спросил Илья Ильич.

Ну, мне пора! - сказал Волков. - За камелиями для букета Мише. Au revoir.

Приезжайте вечером чай пить, из балета: расскажете, как там что было, - приглашал Обломов.

Не могу, дал слово к Муссинским: их день сегодня. Поедемте и вы. Хотите, я вас представлю?

Нет, что там делать?

У Муссинских? Помилуйте, да там полгорода бывает. Как что делать? Это такой дом, где обо всем говорят...

Вот это-то и скучно, что обо всем, - сказал Обломов.

Ну, посещайте Мездровых, - перебил Волков, - там уж об одном говорят, об искусствах; только и слышишь: венецианская школа, Бетховен да Бах, Леонардо да Винчи...

Век об одном и том же - какая скука! Педанты, должно быть! - сказал, зевая, Обломов.

На вас не угодишь. Да мало ли домов! Теперь у всех дни: у Савиновых по четвергам обедают, у Маклашиных - пятницы, у Вязниковых - воскресенья, у князя Тюменева - середы. У меня все дни заняты! - с сияющими глазами заключил Волков.

И вам не лень мыкаться изо дня в день?

Вот, лень! Что за лень? Превесело! - беспечно говорил он. - Утро почитаешь, надо быть au courant всего, знать новости. Слава богу, у меня служба такая, что не нужно бывать в должности. Только два раза в неделю посижу да пообедаю у генерала, а потом поедешь с визитами, где давно не был; ну, а там... новая актриса, то на русском, то на французском театре. Вот опера будет, я абонируюсь. А теперь влюблен... Начинается лето; Мише обещали отпуск; поедем к ним в деревню на месяц, для разнообразия. Там охота. У них отличные соседи, дают bals champêtres. С Лидией будем в роще гулять, кататься в лодке, рвать цветы... Ах!.. - и он перевернулся от радости. - Однако пора... Прощайте, - говорил он, напрасно стараясь оглядеть себя спереди и сзади в запыленное зеркало.

Погодите, - удерживал Обломов, - я было хотел поговорить с вами о делах.

Это был господин в темно-зеленом фраке с гербовыми пуговицами, гладко выбритый, с темными, ровно окаймлявшими его лицо бакенбардами, с утружденным, но покойно-сознательным выражением в глазах, с сильно потертым лицом, с задумчивой улыбкой.

Здравствуй, Судьбинский! - весело поздоровался Обломов. - Насилу заглянул к старому сослуживцу! Не подходи, не подходи! Ты с холоду.

Здравствуй, Илья Ильич. Давно собирался к тебе, - говорил гость, - да ведь ты знаешь, какая у нас дьявольская служба! Вон, посмотри, целый чемодан везу к докладу; и теперь, если там спросят что-нибудь, велел курьеру скакать сюда. Ни минуты нельзя располагать собой.

Ты еще на службу? Что так поздно? - спросил Обломов. - Бывало, ты с десяти часов...

Бывало - да; а теперь другое дело: в двенадцать часов езжу. - Он сделал на последнем слове ударение.

А! догадываюсь! - сказал Обломов. - Начальник отделения! Давно ли?

Судьбинский значительно кивнул головой.

К Святой, - сказал он. - Но сколько дела - ужас! С восьми до двенадцати часов дома, с двенадцати до пяти в канцелярии, да вечером занимаюсь. От людей отвык совсем!

Гм! Начальник отделения - вот как! - сказал Обломов. - Поздравляю! Каков? А вместе канцелярскими чиновниками служили. Я думаю, на будущий год в статские махнешь.

Куда! Бог с тобой! Еще нынешний год корону надо получить; думал, за отличие представят, а теперь новую должность занял: нельзя два года сряду...

Приходи обедать, выпьем за повышение! - сказал Обломов.

Нет, сегодня у вице-директора обедаю. К четвергу надо приготовить доклад - адская работа! На представления из губерний положиться нельзя. Надо проверить самому списки. Фома Фомич такой мнительный: все хочет сам. Вот сегодня вместе после обеда и засядем.

Ужели и после обеда? - спросил Обломов недоверчиво.

А как ты думал? Еще хорошо, если пораньше отделаюсь да успею хоть в Екатерингоф прокатиться... Да, я заехал спросить: не поедешь ли ты на гулянье? Я бы заехал...

Нездоровится что-то, не могу! - сморщившись, сказал Обломов. - Да и дела много... нет, не могу!

Жаль! - сказал Судьбинский, - а день хорош. Только сегодня и надеюсь вздохнуть.

Ну, что нового у вас? - спросил Обломов.

Ничего пока; Свинкин дело потерял!

В самом деле? Что ж директор? - спросил Обломов дрожащим голосом. Ему, по старой памяти, страшно стало.

Велел задержать награду, пока не отыщется. Дело важное: «о взысканиях». Директор думает, - почти шепотом прибавил Судьбинский, - что он потерял его... нарочно.

Не может быть! - сказал Обломов.

Нет, нет! Это напрасно, - с важностью и покровительством подтвердил Судьбинский. - Свинкин ветреная голова. Иногда черт знает какие тебе итоги выведет, перепутает все справки. Я измучился с ним; а только нет, он не замечен ни в чем таком... Он не сделает, нет, нет! Завалялось дело где-нибудь; после отыщется.

Так вот как: всё в трудах! - говорил Обломов, - работаешь.

Ужас, ужас! Ну, конечно, с таким человеком, как Фома Фомич, приятно служить: без наград не оставляет; кто и ничего не делает, и тех не забудет. Как вышел срок - за отличие, так и представляет; кому не вышел срок к чину, к кресту, - деньги выхлопочет...

Ты сколько получаешь?

Фу! черт возьми! - сказал, вскочив с постели, Обломов. - Голос, что ли, у тебя хорош? Точно итальянский певец!

Что еще это? Вон Пересветов прибавочные получает, а дела-то меньше моего делает и не смыслит ничего. Ну, конечно, он не имеет такой репутации. Меня очень ценят, - скромно прибавил он, потупя глаза, - министр недавно выразился про меня, что я «украшение министерства».

Молодец! - сказал Обломов. - Вот только работать с восьми часов до двенадцати, с двенадцати до пяти, да дома еще - ой, ой!

Он покачал головой.

А что ж бы я стал делать, если б не служил? - спросил Судьбинский.

Мало ли что! Читал бы, писал... - сказал Обломов.

Я и теперь только и делаю, что читаю да пишу.

Да это не то; ты бы печатал...

Не всем же быть писателями. Вот и ты ведь не пишешь, - возразил Судьбинский.

Зато у меня имение на руках, - со вздохом сказал Обломов. - Я соображаю новый план; разные улучшения ввожу. Мучаюсь, мучаюсь... А ты ведь чужое делаешь, не свое.

Он добрый малый! - сказал Обломов.

Добрый, добрый; он стоит.

Очень добрый, характер мягкий, ровный, - говорил Обломов.

Такой обязательный, - прибавил Судьбинский, - и нет этого, знаешь, чтоб выслужиться, подгадить, подставить ногу, опередить... все делает, что может.

Прекрасный человек! Бывало, напутаешь в бумаге, не доглядишь, не то мнение или законы подведешь в записке, ничего: велит только другому переделать. Отличный человек! - заключил Обломов.

А вот наш Семен Семеныч так неисправим, - сказал Судьбинский, - только мастер пыль в глаза пускать. Недавно что он сделал: из губерний поступило представление о возведении при зданиях, принадлежащих нашему ведомству, собачьих конур для сбережения казенного имущества от расхищения; наш архитектор, человек дельный, знающий и честный, составил очень умеренную смету; вдруг показалась ему велика, и давай наводить справки, что может стоить постройка собачьей конуры? Нашел где-то тридцатью копейками меньше - сейчас докладную записку...

Раздался еще звонок.

Прощай, - сказал чиновник, - я заболтался, что-нибудь понадобится там...

Посиди еще, - удерживал Обломов. - Кстати, я посоветуюсь с тобой: у меня два несчастья...

Нет, нет, я лучше опять заеду на днях, - сказал он, уходя.

«Увяз, любезный друг, по уши увяз, - думал Обломов, провожая его глазами. - И слеп, и глух, и нем для всего остального в мире. А выйдет в люди, будет со временем ворочать делами и чинов нахватает... У нас это называется тоже карьерой! А как мало тут человека-то нужно: ума его, воли, чувства - зачем это? Роскошь! И проживет свой век, и не пошевелится в нем многое, многое... А между тем работает с двенадцати до пяти в канцелярии, с восьми до двенадцати дома - несчастный!»

Он испытал чувство мирной радости, что он с девяти до трех, с восьми до девяти может пробыть у себя на диване, и гордился, что не надо идти с докладом, писать бумаг, что есть простор его чувствам, воображению.

Много у вас дела? - спросил Обломов.

Да, довольно. Две статьи в газету каждую неделю, потом разборы беллетристов пишу, да вот написал рассказ...

О том, как в одном городе городничий бьет мещан по зубам...

Да, это в самом деле реальное направление, - сказал Обломов.

Не правда ли? - подтвердил обрадованный литератор. - Я провожу вот какую мысль и знаю, что она новая и смелая. Один проезжий был свидетелем этих побоев и при свидании с губернатором пожаловался ему. Тот приказал чиновнику, ехавшему туда на следствие, мимоходом удостовериться в этом и вообще собрать сведения о личности и поведении городничего. Чиновник созвал мещан, будто расспросить о торговле, а между тем давай разведывать и об этом. Что ж мещане? Кланяются да смеются и городничего превозносят похвалами. Чиновник стал узнавать стороной, и ему сказали, что мещане - мошенники страшные, торгуют гнилью, обвешивают, обмеривают даже казну, все безнравственны, так что побои эти - праведная кара...

Стало быть, побои городничего выступают в повести, как fatum древних трагиков? - сказал Обломов.

Именно, - подхватил Пенкин. - У вас много такта, Илья Ильич, вам бы писать! А между тем мне удалось показать и самоуправство городничего, и развращение нравов в простонародье; дурную организацию действий подчиненных чиновников и необходимость строгих, но законных мер... Не правда ли, эта мысль... довольно новая?

Да, в особенности для меня, - сказал Обломов, - я так мало читаю...

В самом деле не видать книг у вас! - сказал Пенкин. - Но, умоляю вас, прочтите одну вещь; готовится великолепная, можно сказать, поэма: «Любовь взяточника к падшей женщине». Я не могу вам сказать, кто

Что ж там такое?

Обнаружен весь механизм нашего общественного движения, и все в поэтических красках. Все пружины тронуты; все ступени общественной лестницы перебраны. Сюда, как на суд, созваны автором и слабый, но порочный вельможа, и целый рой обманывающих его взяточников; и все разряды падших женщин разобраны... француженки, немки, чухонки, и всё, всё... с поразительной, животрепещущей верностью... Я слышал отрывки - автор велик! в нем слышится то Дант, то Шекспир...

Вон куда хватили, - в изумлении сказал Обломов, привстав.

Пенкин вдруг смолк, видя, что действительно он далеко хватил.

Отчего ж? Это делает шум, об этом говорят...

Да пускай их! Некоторым ведь больше нечего и делать, как только говорить. Есть такое призвание.

Да хоть из любопытства прочтите.

Чего я там не видал? - говорил Обломов. - Зачем это они пишут: только себя тешат...

Как себя: верность-то, верность какая! До смеха похоже. Точно живые портреты. Как кого возьмут, купца ли, чиновника, офицера, будочника, - точно живьем и отпечатают.

Из чего же они бьются: из потехи, что ли, что вот кого-де ни возьмем, а верно и выйдет? А жизни-то и нет ни в чем: нет понимания ее и сочувствия, нет того, что там у вас называется гуманитетом. Одно самолюбие только. Изображают-то они воров, падших женщин, точно ловят их на улице да отводят в тюрьму. В их рассказе слышны не «невидимые слезы», а один только видимый, грубый смех, злость...

Что ж еще нужно? И прекрасно, вы сами высказались: это кипучая злость - желчное гонение на порок, смех презрения над падшим человеком... тут все!

Нет, не все! - вдруг воспламенившись, сказал Обломов, - изобрази вора, падшую женщину, надутого глупца, да и человека тут же не забудь. Где же человечность-то? Вы одной головой хотите писать! - почти шипел Обломов. - Вы думаете, что для мысли не надо сердца? Нет, она оплодотворяется любовью. Протяните руку падшему человеку, чтоб поднять его, или горько плачьте над ним, если он гибнет, а не глумитесь. Любите его, помните в нем самого себя и обращайтесь с ним, как с собой, - тогда я стану вас читать и склоню перед вами голову... - сказал он, улегшись опять покойно на диване. - Изображают они вора, падшую женщину, - говорил он, - а человека-то забывают или не умеют изобразить. Какое же тут искусство, какие поэтические краски нашли вы? Обличайте разврат, грязь, только, пожалуйста, без претензии на поэзию.

Что же, природу прикажете изображать: розы, соловья или морозное утро, между тем как все кипит, движется вокруг? Нам нужна одна голая физиология общества; не до песен нам теперь...

Человека, человека давайте мне! - говорил Обломов, - любите его...

Любить ростовщика, ханжу, ворующего или тупоумного чиновника - слышите? Что вы это? И видно, что вы не занимаетесь литературой! - горячился Пенкин. - Нет, их надо карать, извергнуть из гражданской среды, из общества...

Извергнуть из гражданской среды! - вдруг заговорил вдохновенно Обломов, встав перед Пенкиным. - Это значит забыть, что в этом негодном сосуде присутствовало высшее начало; что он испорченный человек, но все человек же, то есть вы сами. Извергнуть! А как вы извергнете его из круга человечества, из лона природы, из милосердия Божия? - почти крикнул он с пылающими глазами.

Вон куда хватили! - в свою очередь с изумлением сказал Пенкин.

Обломов увидел, что и он далеко хватил. Он вдруг смолк, постоял с минуту, зевнул и медленно лег на диван.

Оба погрузились в молчание.

Что ж вы читаете? - спросил Пенкин.

Я... да все путешествия больше.

Опять молчание.

Так прочтете поэму, когда выйдет? Я бы принес... - спросил Пенкин.

Обломов сделал отрицательный знак головой.

Ну, я вам свой рассказ пришлю?

Обломов кивнул в знак согласия...

Однако мне пора в типографию! - сказал Пенкин. - Я, знаете, зачем пришел к вам? Я хотел предложить вам ехать в Екатерингоф; у меня коляска. Мне завтра надо статью писать о гулянье: вместе бы наблюдать стали, чего бы не заметил я, вы бы сообщили мне; веселее бы было. Поедемте...

Нет, нездоровится, - сказал Обломов, морщась и прикрываясь одеялом, - сырости боюсь, теперь еще не высохло. А вот вы бы сегодня обедать пришли: мы бы поговорили... У меня два несчастья...

Нет, наша редакция вся у Сен-Жоржа сегодня, оттуда и поедем на гулянье. А ночью писать и чем свет в типографию отсылать. До свидания.

До свиданья, Пенкин.

«Ночью писать, - думал Обломов, - когда же спать-то? А поди, тысяч пять в год заработает! Это хлеб! Да писать-то все, тратить мысль, душу свою на мелочи, менять убеждения, торговать умом и воображением, насиловать свою натуру, волноваться, кипеть, гореть, не знать покоя и все куда-то двигаться... И все писать, все писать, как колесо, как машина: пиши завтра, послезавтра; праздник придет, лето настанет - а он все пиши? Когда же остановиться и отдохнуть? Несчастный!»

Он повернул голову к столу, где все было гладко, и чернила засохли, и пера не видать, и радовался, что лежит он, беззаботен, как новорожденный младенец, что не разбрасывается, не продает ничего...

«А письмо старосты, а квартира?» - вдруг вспомнил он и задумался.

Отец его, провинциальный подьячий старого времени, назначал было сыну в наследство искусство и опытность хождения по чужим делам и свое ловко пройденное поприще служения в присутственном месте; но судьба распорядилась иначе. Отец, учившийся сам когда-то по-русски на медные деньги, не хотел, чтоб сын его отставал от времени, и пожелал поучить чему-нибудь, кроме мудреной науки хождения по делам. Он года три посылал его к священнику учиться по-латыни.

Способный от природы мальчик в три года прошел латынскую грамматику и синтаксис и начал было разбирать Корнелия Непота, но отец решил, что довольно и того, что он знал, что уж и эти познания дают ему огромное преимущество над старым поколением и что, наконец, дальнейшие занятия могут, пожалуй, повредить службе в присутственных местах.

Шестнадцатилетний Михей, не зная, что делать с своей латынью, стал в доме родителей забывать ее, но зато, в ожидании чести присутствовать в земском или уездном суде, присутствовал пока на всех пирушках отца, и в этой-то школе, среди откровенных бесед, до тонкости развился ум молодого человека.

Он с юношескою впечатлительностью вслушивался в рассказы отца и товарищей его о разных гражданских и уголовных делах, о любопытных случаях, которые проходили через руки всех этих подьячих старого времени.

Но все это ни к чему не повело. Из Михея не выработался делец и крючкотворец, хотя все старания отца и клонились к этому и, конечно, увенчались бы успехом, если б судьба не разрушила замыслов старика. Михей действительно усвоил себе всю теорию отцовских бесед, оставалось только применить ее к делу, но за смертью отца он не успел поступить в суд и был увезен в Петербург каким-то благодетелем, который нашел ему место писца в одном департаменте, да потом и забыл о нем.

Так Тарантьев и остался только теоретиком на всю жизнь. В петербургской службе ему нечего было делать с своею латынью и с тонкой теорией вершить по своему произволу правые и неправые дела; а между тем он носил и сознавал в себе дремлющую силу, запертую в нем враждебными обстоятельствами навсегда, без надежды на проявление, как бывали запираемы, по сказкам, в тесных заколдованных стенах духи зла, лишенные силы вредить. Может быть, от этого сознания бесполезной силы в себе Тарантьев был груб в обращении, недоброжелателен, постоянно сердит и бранчив.

Он с горечью и презрением смотрел на свои настоящие занятия: на переписыванье бумаг, на подшиванье дел и т. п. Ему вдали улыбалась только одна последняя надежда: перейти служить по винным откупам.[ На этой дороге он видел единственную выгодную замену поприща, завещанного ему отцом и не достигнутого. А в ожидании этого готовая и созданная ему отцом теория деятельности и жизни, теория взяток и лукавства, миновав главное и достойное ее поприще в провинции, применилась ко всем мелочам его ничтожного существования в Петербурге, вкралась во все его приятельские отношения за недостатком официальных.

Он был взяточник в душе, по теории, ухитрялся брать взятки, за неимением дел и просителей, с сослуживцев, с приятелей, бог знает как и за что - заставлял, где и кого только мог, то хитростью, то назойливостью, угощать себя, требовал от всех незаслуженного уважения, был придирчив. Его никогда не смущал стыд за поношенное платье, но он не чужд был тревоги, если в перспективе дня не было у него громадного обеда, с приличным количеством вина и водки.

От этого он в кругу своих знакомых играл роль большой сторожевой собаки, которая лает на всех, не дает никому пошевелиться, но которая в то же время непременно схватит на лету кусок мяса, откуда и куда бы он ни летел.

Таковы были два самые усердные посетителя Обломова.

Зачем эти два русские пролетария ходили к нему? Они очень хорошо знали зачем: пить, есть, курить хорошие сигары. Они находили теплый, покойный приют и всегда одинаково если не радушный, то равнодушный прием.

Но зачем пускал их к себе Обломов - в этом он едва ли отдавал себе отчет. А кажется, затем, зачем еще о сю пору в наших отдаленных Обломовках, в каждом зажиточном доме толпится рой подобных лиц обоего пола, без хлеба, без ремесла, без рук для производительности и только с желудком для потребления, но почти всегда с чином и званием.

Есть еще сибариты, которым необходимы такие дополнения в жизни: им скучно без лишнего на свете. Кто подаст куда-то запропастившуюся табакерку или поднимет упавший на пол платок? Кому можно пожаловаться на головную боль с правом на участие, рассказать дурной сон и потребовать истолкования? Кто почитает книжку на сон грядущий и поможет заснуть? А иногда такой пролетарий посылается в ближайший город за покупкой, поможет по хозяйству - не самим же мыкаться!

Тарантьев делал много шума, выводил Обломова из неподвижности и скуки. Он кричал, спорил и составлял род какого-то спектакля, избавляя ленивого барина самого от необходимости говорить и делать. В комнату, где царствовал сон и покой, Тарантьев приносил жизнь, движение, а иногда и вести извне. Обломов мог слушать, смотреть, не шевеля пальцем, на что-то бойкое, движущееся и говорящее перед ним. Кроме того, он еще имел простодушие верить, что Тарантьев в самом деле способен посоветовать ему что-нибудь путное.

Посещения Алексеева Обломов терпел по другой, не менее важной причине. Если он хотел жить по-своему, то есть лежать молча, дремать или ходить по комнате, Алексеева как будто не было тут: он тоже молчал, дремал или смотрел в книгу, разглядывал с ленивой зевотой до слез картинки и вещицы. Он мог так пробыть хоть трои сутки. Если же Обломову наскучивало быть одному и он чувствовал потребность выразиться, говорить, читать, рассуждать, проявить волнение, - тут был всегда покорный и готовый слушатель и участник, разделявший одинаково согласно и его молчание, и его разговор, и волнение, и образ мыслей, каков бы он ни был.

Другие гости заходили нечасто, на минуту, как первые три гостя; с ними со всеми все более и более порывались живые связи. Обломов иногда интересовался какой-нибудь новостью, пятиминутным разговором, потом, удовлетворенный этим, молчал. Им надо было платить взаимностью, принимать участие в том, что их интересовало. Они купались в людской толпе; всякий понимал жизнь по-своему, как не хотел понимать ее Обломов, а они путали в нее и его; все это не нравилось ему, отталкивало его, было ему не по душе.

Был ему по сердцу один человек: тот тоже не давал ему покоя; он любил и новости, и свет, и науку, и всю жизнь, но как-то глубже, искреннее - и Обломов хотя был ласков со всеми, но любил искренно его одного, верил ему одному, может быть потому, что рос, учился и жил с ним вместе. Это Андрей Иванович Штольц.

Он был в отлучке, но Обломов ждал его с часу на час.

В Гороховой улице в одном из больших домов живет Илья Ильич Обломов.

«Это был человек лет тридцати двух-трех от роду, среднего роста, приятной наружности, с темно-серыми глазами, но с отсутствием всякой определенной идеи, всякой сосредоточенности в чертах лица. Мысль гуляла вольной птицей по лицу, порхала в глазах, садилась на полуотворенные губы, пряталась в складках лба, потом совсем пропадала, и тогда во всем лице теплился ровный свет беспечности... На нем был халат из персидской материи, настоящий восточный халат, без малейшего намека на Европу, без кистей, без бархата, без талии, весьма поместительный, так что и Обломов мог дважды завернуться в него...

Лежанье у Ильи Ильича не было ни необходимостью, как у больного или как у человека, который хочет спать, ни случайностью, как у того, кто устал, ни наслаждением, как у лентяя: это было его нормальным состоянием... Комната, где лежал Илья Ильич, с первого взгляда казалась прекрасно убранною... Но опытный глаз человека с чистым вкусом одним беглым взглядом на все, что тут было, прочел бы желание только кое-как соблюсти decorum неизбежных приличий, лишь бы отделаться от них... По стенам, около картин, лепилась в виде фестонов паутина, напитанная пылью; зеркала вместо того чтоб отражать предметы, могли бы служить скорее скрижалями для записывания на них, по пыли, каких-нибудь заметок на память... Ковры были в пятнах. На диване лежало забытое полотенце; на столе редкое утро не стояла не убранная от вчерашнего ужина тарелка с солонкой и с обглоданной косточкой да не валялись хлебные крошки».

Обломов находится в дурном расположении духа, так как получил из деревни от старосты письмо, который жалуется на засуху, неурожаи и в связи с этим сокращает объем денег, отсылаемых барину. Обломоз тяготится, что теперь придется думать еще и об зтом. Получив несколько лет назад подобное письмо, он начал было придумывать план всевозможных усовершенствований и улучшений в своем псместьи. Так это с тех пор и тянется. Обломсз думает встать и умыться, но потом решает сделать это пспозжэ. Зовет Захара. Захар - слуга Обломова - крайне консервативен, носит такой же костюм, что носил и в деревне - серый сюртук. «Дом Обломовых был когда-то богат и знаменит в своей стороне, но потом, бог знает отчего, все беднел, мельчал и, наконец, незаметно потерялся между нестарыми дворянскими домами. Только поседевшие слуги дома хранили и передавали друг другу верную память о минувшем, дорожа ею, как святынею».

Обломов упрекает Захара за неряшливость и лень, за то, что он не убирает пыли и грязи. Захар возражает, что «чего ее убирать, если она снова наберется» и что клопов и тараканов не он выдумал, они у всех есть. Захар плутоват, присваивает сдачу с покупок, но только медные деньги, так как «потребности свои измерял медью». Он постоянно препирается с барином из-за всякой мелочи, прекрасно зная, что тот не выдержит и махнет на все рукой. «Слуга старого времени удерживал, бывало, барина от расточительности и невоздержания, а Захар сам любил выпить с приятелями на барский счет; прежний слуга был целомудрен, как евнух, а этот все бегал к куме подозрительного свойства. Тот крепче всякого сундука сбережет барские деньги, а Захар норовит усчитать у барина при какой-нибудь издержке гривенник и непременно присвоит себе лежащую на столе медную гривну или пятак». Несмотря на все это, он был глубоко преданный своему барину слуга. «Он бы не задумался сгореть или утонуть за него, не считая этого подвигом, достойным удивления или каких-нибудь наград». Они давно знали друг друга и давно жили вдвоем. Захар нянчил маленького Обломова на руках, а Обломов помнит его «молодым, проворным, прожорливым и лукавым парнем». «Как Илья Ильич не умел ни встать, ни лечь спать, ни быть причесанным и обутым, ни отобедать без помощи Захара, так Захар не умел представить себе другого барина, кроме Ильи Ильича, другого существования, как одевать, кормить его, грубить ему, лукавить, лгать и в то же время внутренне благоговеть перед ним».

К Обломову приходят посетители, рассказывают о своей жизни, о новостях, зовут Обломова на первомайские гулянья в Екатерингоф. Тот отнекивается, ссылаясь то на дождь, то на ветер, то на дела. Первый из посетителей - Волков, «молодой человек лет двадцати пяти, блещущий здоровьем, с смеющимися щеками, губами и глазами». Он рассказывает о визитах, о новом фраке, о том, что влюблен, что ездит в разные дома на «среды», «пятницы» и «четверги», хвастает новыми перчатками и т. д.

Следующим приходит Судьбинский, с которым Обломов служил канцелярским чиновником. Судьбинский сделал карьеру, получает большое жалованье, весь в делах, скоро будет представлен к ордену, собирается жениться на дочери статского советника, в приданое берет 10 тыс., казенную квартиру в 12 комнат и т. д.

Следующим приходит «худощавый, черненький господин, заросший весь бакенбардами, усами и эспаньолкой. Он был одет с умышленной небрежностью». Фамилия его - Пенкин, он сочинитель. Пенкин интересуется, не читал ли Обломов его статью «о торговле, об эмансипации женщин, о прекрасных апрельских днях, о вновь изобретенном составе против пожаров». Пенкин ратует за «реальное направление в литературе», написал рассказ о том, «как в одном городе городничий бьет мещан по зубам», советует прочесть «великолепную вещь», в которой «слышится то Дант, то Шекспир» и автор которой бесспорно велик - «Любовь взяточника к падшей женщине». Обломов относится к его словам скептически и говорит, что не станет читать. На вопрос Пенкина, что он читает, Обломов отвечает, что «больше все путешествия».

Входит следующий гость - Алексеев, «человек неопределенных лет, с неопределенной физиономией... Его многие называли Иваном Иванычем, другие - Иваном Васильевичем, третьи - Иваном Михайловичем... Присутствие его ничего не придаст обществу, так же как отсутствие ничего не отнимет от него... Если при таком человеке подадут другие нищему милостыню - и он бросит ему свой грош, а если обругают, или прогонят, или посмеются - так и он обругает и посмеется с другими... В службе у него нет особенного постоянного занятия, потому что никак не могли заметить сослуживцы и начальники, что он делает хуже, что лучше, так, чтоб можно было определить, к чему именно он способен... Встретится ему знакомый на улице. «Куда? - спросит. «Да вот иду на службу, или в магазин, или проведать кого-нибудь». «Пойдем лучше со мной, - скажет тот, - на почту, или зайдем к портному, или прогуляемся», - и он идет с ним, заходит и к портному, и на почту, и прогуливается в противоположную сторону от той, куда шел».

Всем гостям Обломов пытается пожаловаться на свои «две беды» - на деревенского старосту и на то, что его заставляют под предлогом ремонта съезжать с квартиры. Но никто не хочет слушать, все заняты своими делами.

Приходит следующий посетитель - Тарантьев - «человек ума бойкого и хитрого; никто лучше его не рассудит какого-нибудь общего житейского вопроса или юридического запутанного дела: он сейчас построит теорию действий в том или другом случае и очень тонко подведет доказательства, а в заключение еще почти всегда нагрубит тому, кто с ним о чем-нибудь посоветуется. Между тем сам, как двадцать пять лет назад определился в какую-то канцелярию писцом, так в этой должности и дожил до седых волос. Ни ему самому и никому другому и в голову на приходило, чтобы он пошел выше. Дело в том, что Тарантьев был мастер только говорить...»

Двое последних гостей ходили к Обломову «пить, есть, курить хорошие сигары». Однако из всех своих знакомых Обломов больше всего ценил Андрея Ивановича Штольца. Обломов сетует, что Штольц сейчас в отъезде, иначе он бы все его «беды» очень быстро рассудил.

Тарантьев ругает Обломова, что он «дрянь курит», что у него нет к приходу гостей мадеры, что он все лежит. Взяв у Обломова денег якобы для покупки мадеры, тотчас про это забывает. На жалобы Обломова-о старосте говорит, что староста мошенник, чтобы Обломов поезжал в деревню и сам навел порядок. На известие о том, что Обломову нужно съезжать с квартиры, предлагает переехать к своей куме, тогда «я каждый день буду к тебе заглядывать». О Штольце Тарантьев отзывается злобно, ругает «немцем проклятым», «шельмой продувной». «Вдруг из отцозсклх сорока сделал тысяч триста капиталу, и в службе за надворного перевалился, и ученый... теперь вон еще путешествует!.. Разве настоящий-то русский человек станет все это делать? Русский человек выберет что-нибудь одно, да и то еще нб спеша, потихоньку да полегоньку, кое-как, а то на-ко, поди!».

Гости уходят, Обломов погружается в задумчивость.

Обломов безвыездно живет двенадцатый год в Петербурге. Раньше он был «еще молод, и если нельзя сказать, чтоб он был жив, то, по крайней мере, живее, чем теперь; еще он был полон разных стремлений, все чего-то надеялся, ждал многого и от судьбы, и от самого себя; все готовился к поприщу, к роли - прежде всего, разумеется, в службе, что и было целью его приезда в Петербург. Потом он думал и о роли в обществе; наконец, в отдаленной перспективе, на повороте юности к зрелым летам, воображению его мелькало и улыбалось семейное счастье. Но дни пил за днями... а он ни на шаг не продвинулся ни на каком поприще и все еще стоял у порога своей арены, там же, где был десять лет назад. Но он все сбирался и все готовился начать жизнь, все рисовал в уме узор своей будущности; яо с каждым мелькавшим над головой его годом должен был что-нибудь изменять и отбрасывать в этом узоре. Жизнь в его глазах разделялась на две половины: одна состояла из труда и скуки - это у него были синонимы; другая - из покоя и мирного веселья... Будущая служба представлялась ему в виде какого-то семейного занятия, вроде, например, ленивого записывания в тетрадку прихода и расхода, как делывал его отец. Он полагал, что чиновники одного места составляли между собою дружную, тесную семью, неусыпно пекущуюся о взаимном спокойствии и удовольствиях, что посещение присутственного места отнюдь не есть обязательная привычка, которой надо придерживаться ежедневно, и что слякоть, жара или просто нерасположение всегда будут служить достаточными и законными предлогами к нехож-дению в должность. Но как огорчился он, когда увидел, что надобно быть, по крайней мере, землетрясению, чтоб не прийти здоровому чиновнику на службу... Все это навело на него страх и скуку великую. «Когда же жить? Когда жить?» - твердил он».

Обломов прослужил кое-как два года, потом отправил депешу вместо Астрахани в Архангельск. Боясь ответственности, Обломов ушел домой и прислал медицинское свидетельство о болезни. Понимая, что рано или поздно придется «выздороветь», подает в отставку.

С женщинами Обломов не общается, так как это влечет за собой хлопоты. Он ограничивается «поклонением издали, на почтительном расстоянии». «Его почти ничто не влекло из дома, и он с каждым днем все крепче и постояннее водворялся в своей квартире. Сначала ему тяжело стало пробыть целый день одетым, потом он ленился обедать в гостях, кроме коротко знакомых, больше холостых домов, где можно снять галстук, расстегнуть жилет и где можно даже «поваляться» или соснуть часок. Вскоре и вечера надоели ему: надо надевать фрак, каждый день бриться... Несмотря на все эти причуды, другу его, Штольцу, удавалось вытаскивать его в люди; но Штольц часто отлучался из Петербурга в Москву, в Нижний, в Крым, а потом и за границу - и без него Обломов опять ввергался весь по уши в свое одиночество и уединение, из которого его могло вывести только что-нибудь необыкновенное». «Он не привык к движению, к жизни, к многолюдству и суете. В тесной толпе ему было душно; в лодку он садился с неверною надеждой добраться благополучно до другого берега, в карете ехал, ожидая, что лошади понесут и разобьют».

Учился Илюша, как и другие, до пятнадцати чет в пансионе. «Он по необходимости сидел в классе прямо, слушал, что говорили учителя, потому что ничего другого делать было нельзя, и с трудом, с потом, со вздохами выучивал задаваемые ему уроки... Серьезное чтение утомляло его». Мыслителей Обломов не воспринимает, только поэтам удалось расшевелить его душу. Книги ему дает Штольц. «Оба волновались, плакали, давали друг другу торжественные обещания идти разумною и светлою дорогою». Но тем не менее, во время чтения «как ни интересно было место, на котором он (Обломов) останавливался, но если на этом месте заставал его час обеда или сна, он клал книгу переплетом вверх и шел обедать или гасил свечу и ложился спать». В результате.голова его представляла сложный архив мертвых дел, лиц, эпох, цифр, религий, ничем не связанных политико-экономических, математических или других истин, задач, положений и т. п. Это была как будто библиотека, состоящая из одних разрозненных томов по разным частям знаний».

«Случается и то, что он исполнится презрения к людскому пороку, ко лжи, к клевете, к разлитому в мире злу и разгорится желанием указать человеку на его язвы, и вдруг загораются в нем мысли, ходят и гуляют в голове, как волны в море, потом вырастают в намерения, зажгут всю кровь в нем... Но, смотришь, промелькнет утро, день уже клонится к вечеру, а с ним клонятся к покою и утомленные силы Обломова».

К Обломову приходит доктор, осматривает и говорит, что от лежанья и жирной пищи его года через два-три хватит удар, советует ехать за границу. Обломов в ужасе. Доктор уходит, Обломов остается думать о своих «несчастьях». Засыпает, ему снится сон, в котором перед ним проходят все этапы его жизненного пути.

Вначале Илье Ильичу снится пора, когда ему всего семь лет. Он просыпается в своей постельке. Няня одевает его, ведет к чаю. Весь «штат и свита» дома Обломовых тут же подхватывают его, начинают осыпать ласками и похвалами. После этого начиналось кормление его булочками, сухариками и сливочками. Потом мать, приласкав его еще, «отпускала гулять в сад, по двору, на луг, с строгим подтверждением няньке не оставлять ребенка одного, не допускать к лошадям, к собакам, к козлу, не уходить далеко от дома, а главное, не пускать его в овраг, как самое страшное место в околотке, пользовавшееся дурною репутацией». День в Обломовке проходит бессмысленно, в мелочных заботах и разговорах. «Сам Обломов - старик тоже не без занятий. Он целое утро сидит у окна и неукоснительно наблюдает за всем, что делается на дворе... И жена его сильно занята: она часа три толкует с Аверкой, портным, как из мужниной фуфайки перешить Илюше курточку, сама рисует мелом и наблюдает, чтобы Аверка не украл сукна; потом перейдет в девичью, задаст каждой девке, сколько сплести в день кружев; потом позовет с собой Настасью Ивановну, или Степаниду Агаповну, или другую из своей свиты погулять по саду с практической целью: посмотреть, как наливается яблоко, не упало ли вчерашнее, которое уж созрело... Но главною заботою была кухня и обед. Об обеде совещались целым домом». После обеда все спят. Кучер спит ка конюшне, садовник - под кустом в саду, кое-кто из свиты - на сеновале и т. д.

Следующая пора, которая снится Обломову, - он немного старше, и няня рассказывает ему сказки. «Взрослый Илья Ильич хотя после и узнает, что нет медовых и молочных рек, нет добрых волшебниц, хотя и шутит он с улыбкой над сказаниями няни, но улыбка эта неискренняя, она сопровождается тайным вздохом: сказка у него смешалась с жизнью, и он бессильно грустит подчас, зачем сказка не жизнь, а жизнь не сказка... Его все тянет в ту сторону, где только и знают, что гуляют, где нет забот и печалей; у него навсегда остается расположение полежать на печи, походить в готовом, незаработанном платье и поесть на счет доброй волшебницы».

Жизнь в Обломовке вялая, крайне консервативная. Илюшу лелеют, «как экзотический цветок в теплице». «Ищущие проявления силы обращались внутрь и никли, увядая». Родители «мечтали о шитом мундире для него, воображали его советником в палате, а мать даже и губернатором; но всего этого хотелось бы им достигнуть как-нибудь подешевле, с разными хитростями обойти тайком разбросанные по пути просвещения и честей камни и преграды, не трудясь перескакивать через них, то есть, например, учиться слегка, не до изнурения души и тела, не до утраты благословенной, в детстве приобретенной полноты, а так, чтоб только соблюсти предписанную форму и добыть как-нибудь аттестат, в котором бы сказано было, что Илюша прошел все науки и искусства».

Захар будит Обломова. Приехал Штольц.

Роман в четырех частях

Часть первая

I

В Гороховой улице, в одном из больших домов, народонаселения которого стало бы на целый уездный город, лежал утром в постели, на своей квартире, Илья Ильич Обломов. Это был человек лет тридцати двух-трех от роду, среднего роста, приятной наружности, с темно-серыми глазами, но с отсутствием всякой определенной идеи, всякой сосредоточенности в чертах лица. Мысль гуляла вольной птицей по лицу, порхала в глазах, садилась на полуотворенные губы, пряталась в складках лба, потом совсем пропадала, и тогда во всем лице теплился ровный свет беспечности. С лица беспечность переходила в позы всего тела, даже в складки шлафрока. Иногда взгляд его помрачался выражением будто усталости или скуки; но ни усталость, ни скука не могли ни на минуту согнать с лица мягкость, которая была господствующим и основным выражением, не лица только, а всей души; а душа так открыто и ясно светилась в глазах, в улыбке, в каждом движении головы, руки. И поверхностно наблюдательный, холодный человек, взглянув мимоходом на Обломова, сказал бы: «Добряк должен быть, простота!» Человек поглубже и посимпатичнее, долго вглядываясь в лицо его, отошел бы в приятном раздумье, с улыбкой. Цвет лица у Ильи Ильича не был ни румяный, ни смуглый, ни положительно бледный, а безразличный или казался таким, может быть, потому, что Обломов как-то обрюзг не по летам: от недостатка ли движения или воздуха, а может быть, того и другого. Вообще же тело его, судя по матовому, чересчур белому свету шеи, маленьких пухлых рук, мягких плеч, казалось слишком изнеженным для мужчины. Движения его, когда он был даже встревожен, сдерживались также мягкостью и не лишенною своего рода грации ленью. Если на лицо набегала из души туча заботы, взгляд туманился, на лбу являлись складки, начиналась игра сомнений, печали, испуга; но редко тревога эта застывала в форме определенной идеи, еще реже превращалась в намерение. Вся тревога разрешалась вздохом и замирала в апатии или в дремоте. Как шел домашний костюм Обломова к покойным чертам лица его и к изнеженному телу! На нем был халат из персидской материи, настоящий восточный халат, без малейшего намека на Европу, без кистей, без бархата, без талии, весьма поместительный, так что и Обломов мог дважды завернуться в него. Рукава, по неизменной азиатской моде, шли от пальцев к плечу все шире и шире. Хотя халат этот и утратил свою первоначальную свежесть и местами заменил свой первобытный, естественный лоск другим, благоприобретенным, но все еще сохранял яркость восточной краски и прочность ткани. Халат имел в глазах Обломова тьму неоцененных достоинств: он мягок, гибок; тело не чувствует его на себе; он, как послушный раб, покоряется самомалейшему движению тела. Обломов всегда ходил дома без галстука и без жилета, потому что любил простор и приволье. Туфли на нем были длинные, мягкие и широкие; когда он, не глядя, опускал ноги с постели на пол, то непременно попадал в них сразу. Лежанье у Ильи Ильича не было ни необходимостью, как у больного или как у человека, который хочет спать, ни случайностью, как у того, кто устал, ни наслаждением, как у лентяя: это было его нормальным состоянием. Когда он был дома — а он был почти всегда дома, — он все лежал, и все постоянно в одной комнате, где мы его нашли, служившей ему спальней, кабинетом и приемной. У него было еще три комнаты, но он редко туда заглядывал, утром разве, и то не всякий день, когда человек мёл кабинет его, чего всякий день не делалось. В тех комнатах мебель закрыта была чехлами, шторы спущены. Комната, где лежал Илья Ильич, с первого взгляда казалась прекрасно убранною. Там стояло бюро красного дерева, два дивана, обитые шелковою материею, красивые ширмы с вышитыми небывалыми в природе птицами и плодами. Были там шелковые занавесы, ковры, несколько картин, бронза, фарфор и множество красивых мелочей. Но опытный глаз человека с чистым вкусом одним беглым взглядом на все, что тут было, прочел бы только желание кое-как соблюсти decorum неизбежных приличий, лишь бы отделаться от них. Обломов хлопотал, конечно, только об этом, когда убирал свой кабинет. Утонченный вкус не удовольствовался бы этими тяжелыми, неграциозными стульями красного дерева, шаткими этажерками. Задок у одного дивана оселся вниз, наклеенное дерево местами отстало. Точно тот же характер носили на себе и картины, и вазы, и мелочи. Сам хозяин, однако, смотрел на убранство своего кабинета так холодно и рассеянно, как будто спрашивал глазами: «Кто сюда натащил и наставил все это?» От такого холодного воззрения Обломова на свою собственность, а может быть, и еще от более холодного воззрения на тот же предмет слуги его, Захара, вид кабинета, если осмотреть там все повнимательнее, поражал господствующею в нем запущенностью и небрежностью. По стенам, около картин, лепилась в виде фестонов паутина, напитанная пылью; зеркала, вместо того чтоб отражать предметы, могли бы служить скорее скрижалями для записывания на них по пыли каких-нибудь заметок на память. Ковры были в пятнах. На диване лежало забытое полотенце; на столе редкое утро не стояла не убранная от вчерашнего ужина тарелка с солонкой и с обглоданной косточкой да не валялись хлебные крошки. Если б не эта тарелка, да не прислоненная к постели только что выкуренная трубка, или не сам хозяин, лежащий на ней, то можно было бы подумать, что тут никто не живет — так все запылилось, полиняло и вообще лишено было живых следов человеческого присутствия. На этажерках, правда, лежали две-три развернутые книги, валялась газета, на бюро стояла и чернильница с перьями; но страницы, на которых развернуты были книги, покрылись пылью и пожелтели; видно, что их бросили давно; нумер газеты был прошлогодний, а из чернильницы, если обмакнуть в нее перо, вырвалась бы разве только с жужжаньем испуганная муха. Илья Ильич проснулся, против обыкновения, очень рано, часов в восемь. Он чем-то сильно озабочен. На лице у него попеременно выступал не то страх, не то тоска и досада. Видно было, что его одолевала внутренняя борьба, а ум еще не являлся на помощь. Дело в том, что Обломов накануне получил из деревни, от своего старосты, письмо неприятного содержания. Известно, о каких неприятностях может писать староста: неурожай, недоимки, уменьшение дохода и т. п. Хотя староста и в прошлом и в третьем году писал к своему барину точно такие же письма, но и это последнее письмо подействовало так же сильно, как всякий неприятный сюрприз. Легко ли? Предстояло думать о средствах к принятию каких-нибудь мер. Впрочем, надо отдать справедливость заботливости Ильи Ильича о своих делах. Он по первому неприятному письму старосты, полученному несколько лет назад, уже стал создавать в уме план разных перемен и улучшений в порядке управления своим имением. По этому плану предполагалось ввести разные новые экономические, полицейские и другие меры. Но план был еще далеко не весь обдуман, а неприятные письма старосты ежегодно повторялись, побуждали его к деятельности и, следовательно, нарушали покой. Обломов сознавал необходимость до окончания плана предпринять что-нибудь решительное. Он, как только проснулся, тотчас же вознамерился встать, умыться и, напившись чаю, подумать хорошенько, кое-что сообразить, записать и вообще заняться этим делом как следует. С полчаса он все лежал, мучась этим намерением, но потом рассудил, что успеет еще сделать это и после чаю, а чай можно пить, по обыкновению, в постели, тем более, что ничто не мешает думать и лежа. Так и сделал. После чаю он уже приподнялся с своего ложа и чуть было не встал; поглядывая на туфли, он даже начал спускать к ним одну ногу с постели, но тотчас же опять подобрал ее. Пробило половина десятого, Илья Ильич встрепенулся. — Что ж это я в самом деле? — сказал он вслух с досадой. — Надо совесть знать: пора за дело! Дай только волю себе, так и... — Захар! — закричал он. В комнате, которая отделялась только небольшим коридором от кабинета Ильи Ильича, послышалось сначала точно ворчанье цепной собаки, потом стук спрыгнувших откуда-то ног. Это Захар спрыгнул с лежанки, на которой обыкновенно проводил время, сидя погруженный в дремоту. В комнату вошел пожилой человек, в сером сюртуке, с прорехою под мышкой, откуда торчал клочок рубашки, в сером же жилете, с медными пуговицами, с голым, как колено, черепом и с необъятно широкими и густыми русыми с проседью бакенбардами, из которых каждой стало бы на три бороды. Захар не старался изменить не только данного ему богом образа, но и своего костюма, в котором ходил в деревне. Платье ему шилось по вывезенному им из деревни образцу. Серый сюртук и жилет нравились ему и потому, что в этой полуформенной одежде он видел слабое воспоминание ливреи, которую он носил некогда, провожая покойных господ в церковь или в гости; а ливрея в воспоминаниях его была единственною представительницею достоинства дома Обломовых. Более ничто не напоминало старику барского широкого и покойного быта в глуши деревни. Старые господа умерли, фамильные портреты остались дома и, чай, валяются где-нибудь на чердаке; предания о старинном быте и важности фамилии всё глохнут или живут только в памяти немногих, оставшихся в деревне же стариков. Поэтому для Захара дорог был серый сюртук: в нем да еще в кое-каких признаках, сохранившихся в лице и манерах барина, напоминавших его родителей, и в его капризах, на которые хотя он и ворчал, и про себя и вслух, но которые между тем уважал внутренне, как проявление барской воли, господского права, видел он слабые намеки на отжившее величие. Без этих капризов он как-то не чувствовал над собой барина; без них ничто не воскрешало молодости его, деревни, которую они покинули давно, и преданий об этом старинном доме, единственной хроники, веденной старыми слугами, няньками, мамками и передаваемой из рода в род. Дом Обломовых был когда-то богат и знаменит в своей стороне, но потом, бог знает отчего, все беднел, мельчал и наконец незаметно потерялся между не старыми дворянскими домами. Только поседевшие слуги дома хранили и передавали друг другу верную память о минувшем, дорожа ею, как святынею. Вот отчего Захар так любил свой серый сюртук. Может быть, и бакенбардами своими он дорожил потому, что видел в детстве своем много старых слуг с этим старинным, аристократическим украшением. Илья Ильич, погруженный в задумчивость, долго не замечал Захара. Захар стоял перед ним молча. Наконец он кашлянул. — Что ты? — спросил Илья Ильич. — Ведь вы звали? — Звал? Зачем же это я звал — не помню! — отвечал он потягиваясь. — Поди пока к себе, а я вспомню. Захар ушел, а Илья Ильич продолжал лежать и думать о проклятом письме. Прошло с четверть часа. — Ну, полно лежать! — сказал он, — надо же встать... А впрочем, дай-ка я прочту еще раз со вниманием письмо старосты, а потом уж и встану. — Захар! Опять тот же прыжок и ворчанье сильнее. Захар вошел, а Обломов опять погрузился в задумчивость. Захар стоял минуты две, неблагосклонно, немного стороной посматривая на барина, и наконец пошел к дверям. — Куда же ты? — вдруг спросил Обломов. — Вы ничего не говорите, так что ж тут стоять-то даром? — захрипел Захар, за неимением другого голоса, который, по словам его, он потерял на охоте с собаками, когда ездил с старым барином и когда ему дунуло будто сильным ветром в горло. Он стоял вполуоборот среди комнаты и глядел все стороной на Обломова. — А у тебя разве ноги отсохли, что ты не можешь постоять? Ты видишь, я озабочен — так и подожди! Не залежался еще там? Сыщи письмо, что я вчера от старосты получил. Куда ты его дел? — Какое письмо? Я никакого письма не видал, — сказал Захар. — Ты же от почтальона принял его: грязное такое! — Куда ж его положили — почему мне знать? — говорил Захар, похлопывая рукой по бумагам и по разным вещам, лежавшим на столе. — Ты никогда ничего не знаешь. Там, в корзине, посмотри! Или не завалилось ли за диван? Вот спинка-то у дивана до сих пор не починена; что б тебе призвать столяра да починить? Ведь ты же изломал. Ни о чем не подумаешь! — Я не ломал, — отвечал Захар, — она сама изломалась; не век же ей быть: надо когда-нибудь изломаться. Илья Ильич не счел за нужное доказывать противное. — Нашел, что ли? — спросил он только. — Вот какие-то письма. — Не те. — Ну, так нет больше, — говорил Захар. — Ну хорошо, поди! — с нетерпением сказал Илья Ильич. — Я встану, сам найду. Захар пошел к себе, но только он уперся было руками о лежанку, чтоб прыгнуть на нее, как опять послышался торопливый крик: «Захар, Захар!» — Ах ты, господи! — ворчал Захар, отправляясь опять в кабинет. — Что это за мученье? Хоть бы смерть скорее пришла! — Чего вам? — сказал он, придерживаясь одной рукой за дверь кабинета и глядя на Обломова, в знак неблаговоления, до того стороной, что ему приходилось видеть барина вполглаза, а барину видна была только одна необъятная бакенбарда, из которой, так и ждешь, что вылетят две-три птицы. — Носовой платок, скорей! Сам бы ты мог догадаться: не видишь! — строго заметил Илья Ильич. Захар не обнаружил никакого особенного неудовольствия, или удивления при этом приказании и упреке барина, находя, вероятно, с своей стороны и то и другое весьма естественным. — А кто его знает, где платок? — ворчал он, обходя вокруг комнату и ощупывая каждый стул, хотя и так можно было видеть, что на стульях ничего не лежит. — Всё теряете! — заметил он, отворяя дверь в гостиную, чтоб посмотреть, нет ли там. — Куда? Здесь ищи! Я с третьего дня там не был. Да скорее же! — говорил Илья Ильич. — Где платок? Нету платка! — говорил Захар, разводя руками и озираясь во все углы. — Да вон он, — вдруг сердито захрипел он, — под вами! Вон конец торчит. Сами лежите на нем, а спрашиваете платка! И, не дожидаясь ответа, Захар пошел было вон. Обломову стало немного неловко от собственного промаха. Он быстро нашел другой повод сделать Захара виноватым. — Какая у тебя чистота везде: пыли-то, грязи-то, боже мой! Вон, вон, погляди-ка в углах-то — ничего не делаешь! — Уж коли я ничего не делаю... — заговорил Захар обиженным голосом, — стараюсь, жизни не жалею! И пыль-то стираю и мету-то почти каждый день... Он указал на середину пола и на стол, на котором Обломов обедал. — Вон, вон, — говорил он, — все подметено, прибрано, словно к свадьбе... Чего еще? — А это что? — прервал Илья Ильич, указывая на стены и на потолок. — А это? А это? — Он указал и на брошенное со вчерашнего дня полотенце и на забытую, на столе тарелку с ломтем хлеба. — Ну, это, пожалуй, уберу, — сказал Захар снисходительно, взяв тарелку. — Только это! А пыль по стенам, а паутина?.. — говорил Обломов, указывая на стены. — Это я к святой неделе убираю: тогда образа чищу и паутину снимаю... — А книги, картины обмести?.. — Книги и картины перед рождеством: тогда с Анисьей все шкафы переберем. А теперь когда станешь убирать? Вы все дома сидите. — Я иногда в театр хожу да в гости: вот бы... — Что за уборка ночью! Обломов с упреком поглядел на него, покачал головой и вздохнул, а Захар равнодушно поглядел в окно и тоже вздохнул. Барин, кажется, думал: «Ну, брат, ты еще больше Обломов, нежели я сам», а Захар чуть ли не подумал: «Врешь! ты только мастер говорить мудреные да жалкие слова, а до пыли и до паутины тебе и дела нет». — Понимаешь ли ты, — сказал Илья Ильич, — что от пыли заводится моль? Я иногда даже вижу клопа на стене! — У меня и блохи есть! — равнодушно отозвался Захар. — Разве это хорошо? Ведь это гадость! — заметил Обломов. Захар усмехнулся во все лицо, так что усмешка охватила даже брови и бакенбарды, которые от этого раздвинулись в стороны, и по всему лицу до самого лба расплылось красное пятно. — Чем же я виноват, что клопы на свете есть? — сказал он с наивным удивлением. — Разве я их выдумал? — Это от нечистоты, — перебил Обломов. — Что ты все врешь! — И нечистоту не я выдумал. — У тебя вот там мыши бегают по ночам — я слышу. — И мышей не я выдумал. Этой твари, что мышей, что кошек, что клопов, везде много. — Как же у других не бывает ни моли, ни клопов? На лице Захара выразилась недоверчивость, или, лучше сказать, покойная уверенность, что этого не бывает. — У меня всего много, — сказал он упрямо, — за всяким клопом не усмотришь, в щелку к нему не влезешь. А сам, кажется, думал: «Да и что за спанье без клопа?» — Ты мети, выбирай сор из углов — и не будет ничего, — учил Обломов. — Уберешь, а завтра опять наберется, — говорил Захар. — Не наберется, — перебил барин, — не должно. — Наберется — я знаю, — твердил слуга. — А наберется, так опять вымети. — Как это? Всякий день перебирай все углы? — спросил Захар. — Да что ж это за жизнь? Лучше бог по душу пошли! — Отчего ж у других чисто? — возразил Обломов. — Посмотри напротив, у настройщика: любо взглянуть, а всего одна девка... — А где немцы сору возьмут, — вдруг возразил Захар. — Вы поглядите-ко, как они живут! Вся семья целую неделю кость гложет. Сюртук с плеч отца переходит на сына, а с сына опять на отца. На жене и дочерях платьишки коротенькие: все поджимают под себя ноги, как гусыни... Где им сору взять? У них нет этого вот, как у нас, чтоб в шкафах лежала по годам куча старого, изношенного платья или набрался целый угол корок хлеба за зиму... У них и корка зря не валяется: наделают сухариков, да с пивом и выпьют! Захар даже сквозь зубы плюнул, рассуждая о таком скаредном житье. — Нечего разговаривать! — возразил Илья Ильич, ты лучше убирай. — Иной раз и убрал бы, да вы же сами не даете, — сказал Захар. — Пошел свое! Все, видишь, я мешаю. — Конечно, вы; все дома сидите: как при вас станешь убирать? Уйдите на целый день, так и уберу. — Вот еще выдумал что — уйти! Поди-ка ты лучше к себе. — Да право! — настаивал Захар. — Вот, хоть бы сегодня ушли, мы бы с Анисьей и убрали все. И то не управимся вдвоем-то: надо еще баб нанять, перемыть все. — Э! какие затеи — баб! Ступай себе, — говорил Илья Ильич. Он уж был не рад, что вызвал Захара на этот разговор. Он все забывал, что чуть тронешь этот деликатный предмет, как и не оберешься хлопот. Обломову и хотелось бы, чтоб было чисто, да он бы желал, чтоб это сделалось как-нибудь так, незаметно, само собой; а Захар всегда заводил тяжбу, лишь только начинали требовать от него сметания пыли, мытья полов и т.п. Он в таком случае станет доказывать необходимость громадной возни в доме, зная очень хорошо, что одна мысль об этом приводила барина его в ужас. Захар ушел, а Обломов погрузился в размышления. Через несколько минут пробило еще полчаса. — Что это? — почти с ужасом сказал Илья Ильич. — Одиннадцать часов скоро, а я еще не встал, не умылся до сих пор? Захар, Захар! — Ах ты, боже мой! Ну! — послышалось из передней, и потом известный прыжок. — Умыться готово? — спросил Обломов. — Готово давно! — отвечал Захар. — Чего вы не встаете? — Что ж ты не скажешь, что готово? Я бы уж и встал давно. Поди же, я сейчас иду вслед за тобою. Мне надо заниматься, я сяду писать. Захар ушел, но чрез минуту воротился с исписанной и замасленной тетрадкой и клочками бумаги. — Вот, коли будете писать, так уж кстати извольте и счеты поверить: надо деньги заплатить. — Какие счеты? Какие деньги? — с неудовольствием спросил Илья Ильич. — От мясника, от зеленщика, от прачки, от хлебника: все денег просят. — Только о деньгах и забота! — ворчал Илья Ильич. — А ты что понемногу не подаешь счеты, а все вдруг? — Вы же ведь все прогоняли меня: завтра да завтра... — Ну, так и теперь разве нельзя до завтра? — Нет! Уж очень пристают: больше не дают в долг. Нынче первое число. — Ах! — с тоской сказал Обломов. — Новая забота! Ну, что стоишь? Положи на стол. Я сейчас встану, умоюсь и посмотрю, — сказал Илья Ильич. — Так умыться-то готово? — Готово! — сказал Захар. — Ну, теперь... Он начал было, кряхтя, приподниматься на постели, чтоб встать. — Я забыл вам сказать, — начал Захар, — давеча, как вы еще почивали, управляющий дворника прислал: говорит, что непременно надо съехать... квартира нужна. — Ну, что ж такое? Если нужна, так, разумеется, съедем. Что ты пристаешь ко мне? Уж ты третий раз говоришь мне об этом. — Ко мне пристают тоже. — Скажи, что съедем. — Они говорят: вы уж с месяц, говорят, обещали, а все не съезжаете; мы, говорят, полиции дадим знать. — Пусть дают знать! — сказал решительно Обломов. — Мы и сами переедем, как потеплее будет, недели через три. — Куда недели через три! Управляющий говорит, что чрез две недели рабочие придут: ломать все будут... «Съезжайте, говорит, завтра или послезавтра...» — Э-э-э! слишком проворно! Видишь, еще что! Не сейчас ли прикажете? А ты мне не смей и напоминать о квартире. Я уж тебе запретил раз; а ты опять. Смотри! — Что ж мне делать-то? — отозвался Захар. — Что ж делать? — вот он чем отделывается от меня! — отвечал Илья Ильич. — Он меня спрашивает! Мне что за дело? Ты не беспокой меня, а там как хочешь, так и распорядись, только чтоб не переезжать. Не может постараться для барина! — Да как же, батюшка, Илья Ильич, я распоряжусь? — начал мягким сипеньем Захар. — Дом-то не мой: как же из чужого дома не переезжать, коли гонят? Кабы мой дом был, так я бы с великим моим удовольствием... — Нельзя ли их уговорить как-нибудь. «Мы, дескать, живем давно, платим исправно». — Говорил, — сказал Захар. — Ну, что ж они? — Что! Наладили свое: «Переезжайте, говорят, нам нужно квартиру переделывать». Хотят из докторской и из этой одну большую квартиру сделать, к свадьбе хозяйского сына. — Ах ты, боже мой! — с досадой сказал Обломов. — Ведь есть же этакие ослы, что женятся! Он повернулся на спину. — Вы бы написали, сударь, к хозяину, — сказал Захар, — так, может быть, он бы вас не тронул, а велел бы сначала вон ту квартиру ломать. Захар при этом показал рукой куда-то направо. — Ну хорошо, как встану, напишу... Ты ступай к себе, а я подумаю. Ничего ты не умеешь сделать, — добавил он, — мне и об этой дряни надо самому хлопотать. Захар ушел, а Обломов стал думать. Но он был в затруднении, о чем думать: о письме ли старосты, о переезде ли на новую квартиру, приняться ли сводить счеты? Он терялся в приливе житейских забот и все лежал, ворочаясь с боку на бок. По временам только слышались отрывистые восклицания: «Ах, боже мой! Трогает жизнь, везде достает». Неизвестно, долго ли бы еще пробыл он в этой нерешительности, но в передней раздался звонок. — Уж кто-то и пришел! — сказал Обломов, кутаясь в халат. — А я еще не вставал — срам да и только! Кто бы это так рано? И он, лежа, с любопытством глядел на двери.

ИСТОРИЯ СОЗДАНИЯ

Как вспоминал сам И. Гончаров, замысел «Обломова» возник у него после того, как «Обыкновенная история» — первый роман писателя — был напечатан в 1847 году. В 1849 году в альманахе «Литературный сборник с иллюстрациями» при журнале «Современник» был напечатан «Сон Обломова. Эпизод из неоконченного романа». Глава появилась после поездки Гончарова в Симбирск, где хорошо сохранились патриархальный быт и традиции.

Обитатели города вдохновили писателя на создание образа Обломовки. Публикация «Сна Обломова» имела большой успех и при влекла к себе внимание. Однако на написание всего романа у автора ушло более десяти лет. Работа над романом шла непросто. Сам Гончаров отмечал, что произведение пишется медленно и тяжело. Путешествие писателя на фрегате «Паллада» и создание путевых очерков, которые вышли в свет в 1858 году, также замедлили работу над «Обломовым». Полностью роман был опубликован в четырёх номерах журнала «Отечественные записки» только в 1859 году и принёс автору широкую известность, став его главным произведением.

[свернуть]

ЖАНР И КОМПОЗИЦИЯ

Жанр. Социально-психологический роман. Композиция. Роман состоит из четырёх частей. Части делятся на главы. Первая часть посвящена одному дню Обломова, который он проводит, не вставая с дивана. Мимо этого дивана автор проводит людей, ничем не лучше Обломова, показывая ничтожность светской суеты. Это экспозиция романа — знакомство с героем, историей его детства, условиями, сформировавшими его.

Вторая часть рассказывает о любви Обломова и Ольги. Совершается попытка спасти героя от обломовщины. Обломову противопоставлен Штольц. Происходит развитие действия и кульминация — признание Обломова в любви.

Третья часть убеждает читателя в том, что Обломов не может пожертвовать покоем ради любви. Появляется другая героиня — Агафья Пшеницына. Четвёртая часть перекликается с первой — герой возвращается к привычному состоянию (обломовщина на Выборгской стороне). Происходит постепенное приближение к концу. Обломов снова погружается в спячку, а затем умирает. Композиция романа кольцевая: сон — пробуждение — сон.

[свернуть]

ИЛЬЯ ИЛЬИЧ ОБЛОМОВ

Портрет. Это молодой человек приятной внешности. Черты его лица спокойные, тело округлое, изнеженное, шея белая, руки пухлые и маленькие. «Сядет он, положит ногу на ногу, подопрёт голову рукой — всё это делает так вольно, покойно и красиво». Обломов симпатичен автору (его образ он во многом списывал с себя). Типичный русский барин. Происходит из дворянского рода, умён и образован. Живёт в своё удовольствие: ест, пьёт и спит. Его идеал — покой и безмятежность. Это для героя важнее, чем вечно беспокоиться о делах, как Судьбинский, волочиться за женщинами, как франт Волков, или писать обличительные статьи, как сочинитель Пенкин.

Обломова не привлекают ни светские развлечения, ни карьера — в них он не видит ничего, кроме суеты. А ради суеты не стоит подниматься с дивана и снимать уютный халат. Созерцатель и мечтатель никогда ничего не делает сам — для этого у него есть «Захар и ещё триста Захаров». Он лишь мечтает, как чудно всё устроит в своём имении. Типичный русский характер. Мягкий и добрый человек с чутким сердцем и «хрустальной душой». Непрактичен, нерационален, не приспособлен к жизни, беспомощен перед проблемами. Его используют и обманывают все, даже верный слуга Захар.

Сам Обломов строго судит себя за пассивность и сравнивает свою душу с кладом, заваленным мусором. Перед ним встаёт мучительный вопрос: «Отчего Я такой?» Ответ даётся в главе «Сон Обломова». Обобщённый национальный характер. Черты Обломова характерны не только для эпохи, которую отражает роман. Его образ — национальный русский характер. Лень, доброта, широта натуры, покладистость, наивность, чуткость, чистая душа — всё это исторически сложившиеся качества русского человека. В России не приживается деятельный рационалист Штольц, для неё более органичен Обломов.

Тургенев писал: « … пока останется хоть один русский, — до тех пор будут помнить Обломова». Обломовщина. Н. Добролюбов в статье «Что такое обломовщина?» назвал это явление болезнью русского общества, заключающуюся в праздности, непреодолимой лени и неспособности к общественной деятельности. Обломов- последний в ряду «лишних людей» (Онегина, Печорина, Рудина), не сумевших найти себе применения.

[свернуть]

СОН ОБЛОМОВА

История создания. Глава была написана в 1849 году и имела большой успех. Все ждали появления романа целиком, но он полностью был написан намного позже. Гончаров называл главу «увертюрой всего романа».

Художественный приём. Ностальгический сон о детстве Илюши является ключом к пониманию образа Обломова — раскрывает истоки и причины обломовщины, представляет среду, быт и нравы, сформировавшие героя.

Обломовка — идиллический край, где родился и вырос Обломов. Она представлена как обетованная земля, как островок счастья. Илюша рос на лоне прекрасной природы. География этого уголка земли не предполагает гор — только равнины, окружённые холмами. Здесь нет часов и минут. Время связано с понятием круга, с циклами природы (весна — рождение человека, лето — молодость, осень — старость, зима — смерть).

Душевный комфорт, покой и тишина — такова атмосфера этого «первобытного рая». Причины обломовщины, сладкое ничегонеделание погружает героя в спячку. Его прекрасные душевные качества погребены уже в Обломовке, они убиваются ленью и духовным застоем.

[свернуть]

РОЛЬ ДЕТАЛИ В РОМАНЕ

Халат Обломова. Это не просто художественная деталь — любимая одежда героя, по сути, является самостоятельным персонажем. Халат — символ обломовщины. Снять халат — значит круто переменить свою жизнь. Предмет описан подробно: «Как шёл домашний костюм Обломова к покойным чертам лица его и к изнеженному телу! На нём был халат из персидской материи, настоящий восточный халат, без малейшего намёка на Европу, без кистей, без бархата, без талии, весьма поместительный, так что и Обломов мог дважды завернуться в него». Уютный домашний халат отражает характер своего хозяина – это двойник Обломова.

Герой носит халат не только на теле — его ум и душа тоже словно укутаны в такой халат. В начале романа Обломов с любовью кутается в его широкие полы. Подчёркнуто, что халат он носит давно — так же давно он носит в своей душе лень и апатию. Благодаря любви к Ольге герой просыпается, оживает и забывает о халате. После разрыва с Ольгой он живёт в доме Агафьи Пшеницыной, которая не только достала халат, но и починила — заштопала, вывела пятна. До конца жизни Обломов не расстаётся с любимым халатом.

Ветка сирени. Ветка, сорванная Ольгой во время их с Обломовым свидания и поднятая героем, помогла влюблённым понять чувства друг друга. Она стала символом их любви и возможности изменения жизни к лучшему. Но так же, как отцветает сирень, проходит их любовь. Сирень появляется снова в конце романа — она цветёт на могиле Обломова. Интерьер.

В доме Обломова, на первый взгляд, всё красиво и богато: мебель красного дерева, уютные диваны, ширмы с небывалыми в природе птицами и плодами, шёлковые занавески, ковры, картины, бронза, фарфор. Но задок у дивана осел, по стенам «лепилась в виде фестонов паутина», на зеркалах можно делать записи, дорогие ковры в пятнах. Если бы не сам хозяин, лежащий на диване, можно было бы подумать, что тут никто не живёт — так всё полиняло, запылилось и лишено следов присутствия человека. Лежит прошлогодний номер газеты, а «из чернильницы, если обмакнуть в неё перо, вырвалась бы разве только с жужжаньем испуганная муха».

Это описание напоминает жилище гоголевского Плюшкина. Возможно, если бы не участие энергичного Штольца, не любовь Ольги, не забота Агафьи Пшеницыной, судьба Обломова была бы такой же жалкой.

[свернуть]

ОБЛОМОВ И ШТОЛЬЦ

Происхождение. Обломов происходит из старинного дворянского рода с патриархальными традициями. И деды и родители его ничего не делали. Штольц из небогатой семьи: отец – обрусевший немец, управляющий богатого имения, мать — обедневшая дворянка. Воспитание. Илюшу приучали к праздности и покою. Труд в Обломовке был наказанием. В семье был культ еды, а после еды — крепкий сон.

Андрюшу отец обучил всем практическим наукам, привил любовь к труду, усидчивость, аккуратность. Испытание любовью. Обломову необходима любовь материнская — такая, какую подарила ему Агафья Пшеницына. Штольцу нужна равная по силе и взглядам женщина. Его идеал — Ольга. Характеристика. Герои — полные антиподы. Штольц стремится вперёд, его не пугают проблемы и неудачи, он уверен, что всего добьётся. Вся его жизнь — упорный труд.

Смысл жизни Обломова — мечта. Однако друзья не только дополняют друг друга, но и нуждаются друг в друге. На фоне Андрея Илья пассивен и беспомощен, но рядом с ним сильный Штольц обретает душевное равновесие.

[свернуть]

ОЛЬГА ИЛЬИНСКАЯ И АГАФЬЯ ПШЕНИЦЫНА

Портрет. В Ольге нет «ни жеманства, ни кокетства, никакой лжи, никакой мишуры < … > если б её обратить в статую, она была бы статуя грации и гармонии». В Агафье отмечается истинно русская красота: «грудь и плечи сияли довольством и полнотой, в глазах светились кротость и только хозяйственная заботливость». Она добра и скромна, превосходная хозяйка, заботливая и чуткая.

Происхождение. Ольга из дворян, получила прекрасное образование, обладает незаурядным умом, стремится к новым познаниям. Агафья из народа, не отличается образованностью, очень проста. Роль в жизни Обломова. Любовь Ольги одухотворена, но эгоистична (она любит в Обломове свои усилия и старания). Его утомляет беспокойная натура Ольги, она не похожа на женщину его мечты.

Ольга заставила Обломова встать с дивана, снять халат, испытать романтическую любовь. Любовь же Агафьи самозабвенна и жертвенна. Она приняла Обломова таким, какой он есть, и не пыталась его изменить. В её доме сбылись все его мечты.

Помещик Илья Ильич Обломов. Главный герой — «человек лет тридцати двух-трёх от роду», живёт в Петербурге, на Гороховой улице, со своим слугой Захаром на средства, которые приносит имение Обломовка. Это человек, «приятной наружности, с тёмно-серыми глазами, но с отсутствием всякой сосредоточенности в чертах лица. Мысль гуляла вольной птицей по лицу, порхала в глазах, садилась на полуотворённые губы, пряталась в складках лба, потом совсем пропадала, и тогда во всём лице теплился ровный свет беспечности».

Илья Ильич добрый, но очень ленивый — предпочитает лежать на диване в любимом халате. Лежание у него «не было ни необходимостью, как у больного или как у человека, который хочет спать, ни случайностью, как у того, кто устал, ни наслаждением, как у лентяя: это было его нормальным состоянием»…

У Обломова неприятности. Он получил письмо от старосты из Обломовки, жаловавшегося на плохой урожай и уменьшение дохода, а хозяин квартиры, в которой живёт Обломов, просит освободить её. Герою надо бы ехать в Обломовку, решать вопрос с переездом на другую квартиру, но всё это для него
мука.

Посетители. К Обломову по очереди приходят Волков, Судьбинский, Пенкин, Алексеев. Они рассказывают о себе и зовут на первомайские гулянья в Екатерингоф. Обломов отнекивается, выдумывая разные причины. Блещущий здоровьем Волков в восторге от светской жизни, он рассказывает о новом фраке, о своей влюблённости, хвастается новыми перчатками.

Судьбинский, бывший сослуживец Обломова, сделал карьеру и собирается жениться на дочери статского советника с большим приданым. «И слеп, и глух, и нем для всего остального в мире. А выйдет в люди, будет со временем ворочать делами и чинов нахватает…» — думает о нём Обломов.

Сочинитель Пенкин интересуется, не читал ли Обломов его статью «о торговле, об эмансипации женщин, о прекрасных апрельских днях и о вновь изобретённом составе против пожаров». Следующий визитёр — Алексеев («безличный намёк на людскую массу»). Это человек «с неопределённой физиономией», «присутствие его ничего не придаст обществу, так же как отсутствие ничего не отнимет от него».

Всем гостям Илья Ильич рассказывает о своих проблемах, но никто посоветовать ему ничего не хочет — все заняты собственными делами.

Тарантьев. Пятым к Обломову приходит его земляк Тарантьев — мошенник и негодяй. Это был «человек ума бойкого и хитрого; никто лучше его не рассудит какого-нибудь общего житейского вопроса или юридического запутанного дела < … > Между тем сам как двадцать пять лет назад определился в какую-то канцелярию писцом, так в этой должности и дожил до седых волос. Ни ему самому и никому другому и в голову не приходило, чтобы он пошёл выше. Дело в том, что Тарантьев был мастер только говорить … ».

Алексеев и Тарантьев бывают у Обломова постоянно — ходят к нему «пить, есть, курить хорошие сигары». Но они вызывают у героя раздражение. Единственный близкий ему человек, о котором он всё время вспоминает, — Андрей Штольц. Тот должен скоро вернуться из путешествия. Он смог бы решить все проблемы Обломова.

Тарантьев ругает Обломова за то, что тот всё время лежит, заставляет ехать в имение, чтобы навести там порядок, а вопрос с поиском другой квартиры предлагает решить просто – переехать жить к его куме. Обломов не принимает советов Тарантьева. Гости уходят.

Жизнь Обломова в Петербурге. Сначала герой был полон стремлений и о многом мечтал: об успехах на службе, о роли в обществе, о создании семьи. Он всё готовился начать жить, но не продвинулся к своим мечтам ни на шаг.

Обломов, воспитанный в атмосфере любви и добра, воспринимал службу в качестве «какого-то семейного занятия, вроде, например, ленивого записыванья в тетрадку прихода и расхода, как делывал его отец».

Он считал, что чиновники представляли собой «дружную, тесную семью, неусыпно пекущуюся о взаимном спокойствии и удовольствиях, что посещение присутственного места отнюдь не есть обязательная привычка, которой надо придерживаться ежедневно, и что слякоть, жара или просто нерасположение всегда будут служить достаточными и законными предлогами к нехождению в должность». Но понял, что «надобно быть, по крайней мере, землетрясению, чтоб не прийти здоровому чиновнику на службу».

Всё это навело на него страх и скуку. Так Обломов прослужил два года. Однажды он отправил депешу вместо Астрахани в Архангельск. Испугавшись, ушёл домой — сказался больным, а потом и вовсе подал в отставку. С женщинами Илья Ильич ограничивался «поклонением издали».

Обломов «с каждым днём всё крепче и постояннее водворялся в своей квартире. Сначала ему тяжело стало пробыть целый день одетым; потом он ленился обедать в гостях, кроме коротко знакомых, больше холостых домов, где можно снять галстук, расстегнуть жилет и где можно даже «поваляться» или соснуть часок». Вскоре и это ему надоело.

Только Штольцу удавалось вытаскивать Обломова из дома, но Штольц часто отлучался.

До пятнадцати лет Илья Ильич учился в пансионе, «по необходимости сидел в классе прямо, слушал, что говорили учителя, потому что ничего другого делать было нельзя, и с трудом, с потом, со вздохами выучивал задаваемые ему уроки». Чтение утомляло его, только «поэты задели его за живое». Во время чтения, «как ни интересно было место, на котором он останавливался, но если на этом месте заставал его час обеда или сна, он клал книгу переплётом вверх и шёл обедать или гасил свечу и ложился спать». В результате его голова «была как будто библиотека, состоящая из одних разрозненных томов по разным частям знаний».

Захар. Слуге Обломова лет за пятьдесят. Он ворчлив, неопрятен и неловок. Весело наблюдать, как Захар препирается с хозяином из-за каждой мелочи, а тот постоянно упрекает слугу в неряшливости и лени. Захар груб и плутоват (присваивает сдачу с покупок), но предан барину.

«Он бы не задумался сгореть или утонуть за него, не считая этого подвигом, достойным уважения или каких-нибудь наград». Захар нянчил маленького Обломова. «Как Илья Ильич не умел ни встать, ни лечь спать, ни быть причёсанным и обутым, ни отобедать без помощи Захара, так Захар не умел представить себе другого барина, кроме Ильи Ильича, другого существования, как одевать, кормить его, грубить ему, лукавить, лгать и в то же время внутренне благоговеть перед ним».

Визит врача. Перепалка Ильи Ильича с Захаром прерывается приходом доктора, который, выслушав жалобы Обломова, предупреждает, что если тот не изменит образа жизни, то через пару лет у него случится удар.

Все проблемы, обрушившиеся на Обломова разом, повергают его в тревожные размышления. Он «болезненно чувствовал, что в нём зарыто, как в могиле, какое-то хорошее, светлое начало, как золото в недрах горы». Но этот клад «глубоко и тяжело завален дрянью, наносным сором». «Однако … любопытно бы знать … отчего я … такой?» — спрашивает себя герой. Горькие размышления расстроили Обломова, но «сон остановил медленный и ленивый поток его мыслей».

Сон Обломова. Герой видит во сне своё детство, родителей, беспечную жизнь в любимой Обломовке. Ему семь лет. Он просыпается в своей кроватке. Няня одевает его, ведёт к матери. Все домочадцы осыпают мальчика ласками и похвалами.

После этого начинается кормление его булочками, сухариками и сливочками. Потом мать отпускает Илюшу гулять со строгим наказом няньке не оставлять ребёнка одного и не пускать его в овраг — самое опасное место в околотке. День в Обломовке проходит неспешно. Отец сидит у окна и наблюдает за всем, что делается во дворе.

Мать три часа толкует с портным, как из мужниной фуфайки перешить Илюше курточку, потом идёт смотреть, как в саду наливаются яблоки.

Самая главная забота — обед, после которого все спят (кучер — на конюшне, садовник — под кустом в саду и т. д.), Няня рассказывает Илюше страшные сказки, в которых не храбрость героя, а помощь доброй волшебницы приводит к счастливому концу.

Выросший Илья Ильич понял, «что нет медовых и молочных рек, нет добрых волшебниц», но «сказка у него смешалась с жизнью, и он бессознательно грустит подчас, зачем сказка не жизнь, а жизнь не сказка». Обломова «тянет в ту сторону, где только и знают, что гуляют, где нет забот и печалей; у него навсегда остаётся расположение полежать на печи, походить в готовом, незаработанном платье и поесть на счёт доброй волшебницы».

Снится Илье и сосед-немец Штольц, к которому мальчик ездил учиться. С его сыном, Андрюшей, Илья неразлучен.

Приеэд Штольца. Пока барин спит, Захар судачит о нём с дворником, бабами и лакеями, затем пытается разбудить Обломова. Только что приехавший Андрей Штольц со смехом наблюдает сцену пререкания друга с Захаром.

Андрей Штольц — успешный и трудолюбивый человек. Он был немец «только вполовину, по отцу: мать его была русская; веру он исповедовал православную; природная речь его была русская». От отца он получил строгое немецкое воспитание, от матери унаследовал нежность и доброту.

Когда Штольц окончил университет, отец не позволил ему жить дома и отправил сына в Петербург. Ровесник Обломова, Штольц рос с ним вместе, потом служил, вышел в отставку, нажил дом и деньги. Участвует в компании, отправляющей товары за границу. «Он весь составлен из костей, мускулов и нервов, как кровная английская лошадь».

Штольц, человек с сильным характером, считал себя счастливым и упрямо шёл по избранной дороге. С Обломовым его связывало счастливое детство.

Штольц часто отрывался от дел и ехал к другу, чтобы «посидеть на широком диване и в ленивой беседе отвести и успокоить встревоженную или усталую душу». Штольцу свойственна постоянная деятельность, но лишних действий у него не было; «печалями и радостями он управлял, как движением рук, как шагами ног или как обращался с дурной и хорошей погодой».

Штольц пытается изменить жизнь Обломова. Андрей возмущён образом жизни друга и старается его расшевелить — вывозит в свет. Целую неделю они делают визиты. Обломов устаёт от непривычной суеты и говорит Штольцу, что такая жизнь ему не нравится.

А на вопрос, какая нравится, формулирует свой идеал, фактически пересказывая собственный сон. Ему хотелось бы жить в деревне с женой. Жить так, как жили его отцы и деды в Обломовке: мечтать, любоваться природой, вкусно обедать, а вечерами слушать в гостиной арию «Casta diva». Штольц не понимает такого идеала: «Какая-то … обломовщина».

Он собирается через две недели увезти друга с собой за границу, а пока обещает познакомить Обломова с Ольгой Ильинской, которая прекрасно исполняет его любимую арию.

Обломовский вопрос. Знакомство с Ольгой Ильинской. На следующий день Илья Ильич проснулся в тревоге. Его мучают слова друга об обломовщине; «он схватил перо, вытащил из угла книгу и в один час хотел прочесть, написать и передумать всё, чего не прочёл, не написал и не передумал в десять лет.

Что ему делать теперь? Идти вперёд или остаться?». Решить этот обломовский вопрос было для него важнее всего на свете. «Идти вперёд — это значит вдруг сбросить широкий халат не только с плеч, но и с души, с ума; вместе с пылью и паутиной со стен смести паутину с глаз и прозреть!» Он уже почти был готов на решительные действия, «приподнялся было с кресла, но не попал сразу ногой в туфлю и сел опять».

Познакомив Обломова с Ольгой Ильинской, Штольц уехал за границу, взяв с друга слово, что тот приедет к нему в Париж. Паспорт был готов и заказано
дорожное пальто, а знакомые — кто со смехом, кто с испугом — обсуждали отъезд Обломова. Но накануне его укусила муха — распухла губа, и это стало поводом отложить отъезд. Обломов не уехал ни через месяц, ни через три. На «неистовые письма» Штольца Обломов не отвечает. Теперь он живёт на даче, читает. «На лице ни сна, ни усталости, ни скуки.

На нём появились даже краски, в глазах блеск, что-то вроде отваги или, по крайней мере, самоуверенности. Халата не видать на нём». А причина всему — Ольга, к которой он почувствовал любовь.

Обломов и Ольга. Встреча в парке, объяснения, волнения и надежды — счастливые герои переполнены прекрасными чувствами.

Ольга живёт со своей тёткой. Это был дом, «где всё было немного чопорно, где не только не предложат соснуть после обеда, но где даже неудобно класть ногу на ногу, где надо быть свежеодетым, помнить, о чём говоришь, — словом, нельзя ни задремать, ни опуститься». Штольц думал, что если «внести в сонную жизнь Обломова присутствие молодой, симпатичной, умной, живой и отчасти насмешливой женщины – это всё равно, что внести в мрачную комнату лампу, от которой по всем тёмным углам разольётся ровный свет».

Но Штольц не предвидел, что это знакомство изменит жизнь героев. Ольга ощущает в себе перемены – благодаря вспыхнувшим чувствам к Обломову она иначе смотрит на жизнь. Илье Ильичу кажется, что Ольга холодна к нему и перестаёт у неё бывать.

Он хочет уехать в город и вернуться к прежнему образу жизни. Захар, случайно встретив Ольгу, простодушно сообщает ей о состоянии Обломова, о его желании уехать в город. Она через Захара назначает Илье свидание в парке и при встрече даёт понять Обломову о серьёзности своих чувств.
, , , XII

Развитие отношений Ольги и Обломова. Герои часто встречаются в парке. Ольга всеми силами борется с апатией Ильи Ильича — возит его на прогулки, не даёт спать, заставляет читать, бывать на концертах.

Обломов делает всё, чтобы угодить Ольге: «написал несколько писем в деревню, сменил старосту и вошёл в сношения с одним из соседей через посредство Штольца. Он бы даже поехал в деревню, если б считал возможным уехать от Ольги. Он не ужинал и вот уже две недели не знает, что значит прилечь днём». Они оба переживают глубокое чувство.

Однажды Обломов проснулся мрачным — он не верит, что Ольга может его любить, потому что, по его мнению, таких, как он, любить нельзя. Он пишет ей в письме, что разрывает с ней отношения. Ольга читает письмо и плачет, а Илья Ильич наблюдает это, спрятавшись. Он видит её слёзы и просит прощения — всё возвращается на свои места. Лето заканчивается. Влюблённые видятся каждый день. Обломов наслаждается счастьем и однажды делает Ольге предложение, которое она принимает.

Любовь и квартирный вопрос. К Обломову приезжает Тарантьев и требует, чтобы тот заплатил за квартиру, арендованную на Выборгской стороне. Илья Ильич вспоминает, что в день переезда на дачу он не глядя подписал контракт, который подсунул ему Тарантьев.

Влюблённый Обломов не хочет думать о делах — он идёт К Ольге, полный решимости объявить её тётке об официальном предложении. Но Ольга не пускает его, считая, что сначала он должен закончить дела и решить, где они будут жить после свадьбы.

Обломов едет на Выборгскую сторону, знакомится с хозяйкой квартиры — Агафьей Пшеницыной, кумой Тарантьева. «Ей было лет тридцать. Она была очень бела и полна в лице, так что румянец, кажется, не мог пробиться сквозь щёки».

Обломов безуспешно пытается объяснить хозяйке, что не нуждается в квартире. Агафья кажется ему недалёкой, но приятной женщиной («У ней простое, но приятное лицо < … > должно быть, добрая женщина!»). Уладить квартирный вопрос Обломову не удаётся, потому что делами занимается её брат Мухояров, который не хочет упустить выгоду.

Переезд Обломова на Выборгскую сторону. В конце августа Ольга переезжает с дачи в городскую квартиру, а Обломов вынужден поселиться на Выборгской стороне, в доме Агафьи Пшеницыной. Он уже успевает оценить пироги хозяйки, а Мухояров требует уплатить за квартиру всю сумму. Обломов хочет всем объявить о своём намерении жениться, но Ольга просит сначала уладить дела в Обломовке.

Обломов живёт у Пшеницыной, ездит к Ольге обедать. Их свидания становятся всё реже. Обломов сам уже не верит, что недавно хотел жениться.

Обломов и Ольга встречаются всё реже. Однажды Ольга присылает Обломову письмо, назначая свидание. Герои встречаются тайно: о них уже давно сплетничают, а официального предложения всё нет. Теперь уже Ольга убеждает Обломова поговорить об их отношениях с тётушкой, а тот просит отложить разговор до решения всех проблем.

Ольга зовёт Илью Ильича приехать к ним завтра на обед. Но герой боится сплетен. Он пишет Ольге, что простудился и не сможет прийти. Наступает зима, а Обломов до сих пор не был у Ольги.

Последняя попытка Ольги. Илья Ильич проводит время дома с Пшеницыной и её детьми — Машей и Ваней. Он так и не решается ехать к Ольге, сказываясь больным. Ольга, презрев светские приличия, сама приезжает к Обломову. Увидев её, герой воспрянул духом. Он снова счастлив.

Коварство Мухоярова. Обломов получает письмо из деревни от соседа, которому он хотел передать по доверенности управление своим имением. Сосед отказывается помогать (у него много своих дел) и предупреждает, что Обломова ждут большие убытки.

Герой расстроен: жениться невозможно, надо ехать в Обломовку самому. Занимать деньги он тоже не решается. Мухояров советует нанять управляющего, чтобы не ехать в деревню, и предлагает на эту должность господина Затёртого, своего сослуживца.

Обломову нравится это предложение. Мухояров благодарит Тарантьева за Обломова, которого так просто надуть. Затёртый теперь станет выкачивать деньги из Обломовки под видом честного управляющего. Мухояров в восторге от наивности и доверчивости своего жильца.

Разрыв отношений. Обломов рассказывает Ольге, что нашёл управляющего имением, и теперь им до свадьбы осталось подождать год, пока всё устроится. Ольга удивляется, как Обломов мог доверить дела незнакомому человеку. На душе у неё горечь, она разочарована тем, что он ничего не хочет делать сам, что он ленив и что изменить это невозможно.

В конце разговора ей становится дурно. Очнувшись, она говорит: «Камень ожил бы от того, что я сделала. Теперь не сделаю ничего, ни шагу, даже не пойду в Летний сад: всё бесполезно — ты умер! Я узнала недавно только, что я любила в тебе то, что я хотела, чтоб было в тебе, что указал мне Штольц, что мы выдумали с ним. Я любила будущего Обломова! Кто проклял тебя, Илья? Ты добр, умён, нежен, благороден … и … гибнешь! Что сгубило тебя? Нет имени этому злу … » Обломов отвечает: «Есть < … > Обломовщина!».

Герои разрывают отношения. Обломов приходит домой, от пережитого у него начинается горячка. Захар надевает на него халат, заштопанный Агафьей Пшеницыной, — тот самый, который он хотел выбросить, познакомившись с Ольгой.

Прошёл год после разрыва Обломова с Ольгой Ильинской. Илья Ильич пришёл в себя. К радости Агафьи Пшеницыной, «Обломов, видя участие хозяйки в его делах, предложил однажды ей, в виде шутки, взять все заботы о его продовольствии на себя и избавить его от всяких хлопот». Он сближается с Агафьей — с ней удобно и уютно.

Она же видит смысл своей жизни в том, чтобы доставлять ему покой и удобство, «это стало её наслаждением». Обломов уделяет внимание вдове и даже предлагает ехать вместе с ним в деревню. Затёртый прислал вырученные от продажи хлеба деньги, а оброка собрать не смог, о чём сообщил Обломову в письме. Но тот остался доволен присланной суммой.

Штольц у Обломова. Лето. Обломов празднует именины. К нему приезжает Штольц. Он сообщает другу, что Ольга после разрыва с ним уехала в Швейцарию. Она просила Штольца не оставлять Обломова — всячески его тормошить, чтобы тот «не умирал совсем, не погребался заживо». Штольц узнаёт, что доход Обломова с имения упал, понимает, что его обманывает управляющий. Он выгоняет его и берёт дела в свои руки.

Афера Мухоярова. На следующий день встречаются Тарантьев и Мухояров. Они расстроены тем, что Штольц раскрыл их аферу, уничтожил доверенность на ведение дел Затёртым и сам взял Обломовку в аренду. Они боятся, что он узнает о том, что оброк на самом деле был собран, а деньги Тарантьев, Мухояров и Затёртый поделили между собой.

У Мухоярова есть новый план: он хочет шантажировать Обломова его отношениями с Пшеницыной и потребовать у героя долговую расписку на десять тысяч на её имя. Мухояров хочет обвинить Обломова в непристойном поведении и вытянуть из него деньги.

Ольга и Штольц. В главе рассказывается о том, что произошло между Ольгой и Штольцем до появления Штольца у Обломова. Они случайно встретились в Париже, потом сблизились. Ольга рассказала Андрею историю любви её и Обломова. Штольц был рад тому, что возлюбленным Ольги был не кто-то другой, а именно Обломов. Он делает Ольге предложение.

Прошло полтора года. Штольц снова навещает Обломова. Илья Ильич обрюзг, начал пить, халат его ещё больше затёрся. Он обнищал. Брат Пшеницыной осуществил свой план — не оставил денег ни Обломову, ни сестре. Теперь Агафья, чтобы прокормить Обломова, начала закладывать свои вещи.

Андрей, видя жалкое положение друга, припирает его к стенке и узнаёт о заёмном письме, которое тот подписал. Штольц требует с Агафьи Матвеевны расписку в том, что Обломов ей ничего не должен. Та подписывает бумагу. Штольц собирается наказать афериста Мухоярова.

Он обращается к начальнику Мухоярова, и аферист лишается должности. Илья Ильич разрывает отношения с Тарантьевым. Штольц пытается увезти Обломова, но тот жалобно просит подождать только месяц.

Проходит несколько лет. Ольга и Штольц живут В Одессе, у них уже есть дети. Они удивляются своему счастью, не понимая, за что оно выпало на их долю. «Шли годы, а они не уставали жить». Штольц «глубоко счастлив своей наполненной, волнующейся жизнью, в которой цвела неувядаемая весна».

Вместе с Ольгой он часто вспоминает Обломова и собирается навестить друга в Петербурге.

Проходит несколько лет. Илья Ильич по-прежнему живёт у Агафьи Матвеевны. Он тоже осуществил свою мечту — всё теперь в его быту напоминает старую Обломовку. Он «кушал аппетитно и много, как в Обломовке, ходил и работал лениво и мало, тоже как в Обломовке.

Он, несмотря на нарастающие лета, беспечно пил вино, смородиновую водку и ещё беспечнее и подолгу спал после обеда». В доме Ильи Ильича порядок и изобилие. У него с Агафьей есть трёхлетний сын, названный в честь Штольца Андрюшей.

Однажды безмятежная жизнь Обломова была прервана апоплексическим ударом. Агафья его выходила, и в этот раз всё закончилось благополучно. Приехавший Штольц поражён, как безнадёжно увяз его друг в болоте апатии и лени. Он делает последнюю попытку увезти Илью Ильича. Но Обломов отказывается.

Штольц говорит, что в карете его ждёт Ольга, она хочет войти. Но Обломов просит Андрея не впускать её в дом и оставить его навсегда. Последняя его просьба, обращённая к Штольцу: «Не забудь моего Андрея!» Штольц возвращается к жене, та хочет войти в дом, но он не пускает её. «Да что такое там происходит?» — спрашивает Ольга. Штольц отвечает одним словом: «Обломовщина!»

Прошло ещё пять лет. Уже три года вдовеет Агафья — Обломов умер. Через год после встречи со Штольцем у Обломова случился второй апоплексический удар. Он пережил его, но ослаб, стал мало есть, сделался молчалив и задумчив. Никто не видел последних минут Обломова. Он скончался «без боли, без мучений, как будто остановились часы, которые забыли завести».

Агафья потеряла смысл жизни. Годы, прожитые с Обломовым, пролили тихий свет на всю её жизнь. Ей некуда было идти и нечего больше желать. Её сын от первого брака кончил курс наук и поступил на службу, дочка вышла замуж, Андрюшу выпросили на воспитание Штольцы.

Агафья часто навещает его, а сама живёт с семьёй брата. Мухояров при помощи всевозможных ухищрений поступил на прежнее место, и всё в доме стало, как до появления Обломова. Доход с Обломовки Агафья Пшеницына получать отказалась — сказала Штольцу, чтобы эти деньги он берёг для Андрюши «он барин, а я проживу и так».

Судьба Захара. Однажды Штольц с другом-литератором шёл мимо церкви. Кончилась обедня, народ повалил из храма, а впереди всех нищие. В одном нищем старике Штольц признал бывшего слугу Обломова — Захара. В доме Пшеницыной, где снова поселился её брат с семьёй, Захару не нашлось места. Он пытался устроиться к новым господам, но старого бестолкового лакея отовсюду быстро выгоняли. Так Захар стал нищим.

Штольц позвал Захара жить к себе в деревню, но Захар отказался — он не хочет уезжать от могилы своего барина. «Ехать-то неохота отсюда, от могилки-то! Этакого барина отнял господь! На радость людям жил, жить бы ему сто лет» — причитает Захар.

Литератор интересуется историей Захара и его барина. Штольц сожалеет о судьбе Обломова (был не глупее других, душа чиста и ясна, как стекло; благороден, нежен, и — пропал!»). И Штольц рассказывает литератору историю, о которой читатель уже знает из этого романа),

Текущая страница: 1 (всего у книги 8 страниц)

Иван Гончаров
Обломов

© ООО «Издательство «Вече», 2016

© ООО «Издательство «Вече», электронная версия, 2015

Сайт издательства www.veche.ru

Халат Обломова

В воображаемом музее литературных предметов, – где в читательской памяти хранятся три карты Германа и дуэльный пистолет Онегина, шинель Башмачкина и дорожная шкатулка Чичикова, топор Раскольникова и ланцет Базарова, полковое знамя Болконского и линзы Безухова, галоши Беликова и удочка Тригорина, набоковская коллекция бабочек и несгораемая рукопись булгаковского Мастера, – заслуженное место занимает и обломовский халат.

Удивительное дело: роман «Обломов» очень неровно написан, но это не имеет значения, потому что его автор попал, что называется, в жилу, в самый нерв проблемы. Повествование о русском лежебоке (вспомните Илью Муромца и Ивана-дурака на печи) захватывает, поскольку в книге Ивана Гончарова (1812–1891) говорится о мотивации и целях всякой деятельности вообще. Максимально упрощая: зачем трудиться и беспокоиться, если все в итоге стремятся к одному – к довольству и покою? Зачем война, а не мир? Мандельштам называл это великой и неистребимой «мечтой о прекращении Истории». Достаточно вспомнить Толстого и Фукуяму.

Книга начинается с того, как первомайским утром Обломова навещают и силятся оторвать от дивана – то есть вынуть из халата! – беспокойные посетители, целый парад шустрых представителей «ярмарки тщеславия». Всех своих визитеров Обломов в сердцах жалеет: несчастные, что же они так суетятся? «Когда же жить? Так проживут свой век, и даже не пошевелится в них столь многое…». Но вот на пороге появляется вдруг вернувшийся из-за границы друг детства Обломова и совершенный его антипод Штольц – и начинается действие романа.

Теперь это уже не поверхностное трение персонажей, а сцепление и конфликт. Обломов как может защищается от Штольца: «Ты посмотри, где центр, около которого вращается все это: нет его, нет ничего глубокого, задевающего за живое. Все это мертвецы, спящие люди, хуже меня…» Даже напористому Штольцу явно не под силу вытащить из халата и поднять с дивана своего единственного друга. Для чего-то такого необходима женщина, и благодаря Штольцу она появляется. Ольга Ильинская (то есть уже по самому звучанию фамилии «суженая» Ильи Обломова!) принимается лентяя, какого свет не видывал и мировая литература не знала, «обламывать».

Любовная история Обломова и Ольги – очень старомодная, несколько наивная и лучшая часть романа. Стоит отказаться на время от современных взглядов, представлений и эстетических пристрастий, чтобы ощутить всю прелесть, глубину и безысходный трагизм этой истории.

Проблема в том, что Обломов – эталонный барин и живое воплощение сибаритства как свойства. Он представитель особой породы или даже биологического вида, безуспешно искореняемого на протяжении всей истории человечества. Как существуют физическая красота, отшельничество, поэзия, музыка, так существует и эталон праздности, без доли которой счастье невозможно (так считал, в частности, пожизненный труженик Чехов). Она совершенно необходима, чтобы люди не перебесились от непрестанного преследования пользы и выгоды, и так же бесполезна, как Обломов – этот трагикомичный Дон Кихот служения идеалу покоя, неомраченного мира и недеяния (как зовется это свойство в восточной философии).

Совершенно не случайно Гончаров в одном месте сравнивает своего героя со «старцами пустынными», спавшими в гробу и копавшими себе при жизни могилу, а сам герой признается, что ему давно уже «совестно» жить на свете. При том что в романе почти совершенно отсутствует религиозно-церковная сторона русской жизни, сведенная здесь к одной максиме: «надо Богу молиться и ни о чем не думать».

Конечно же в периоды модернизации Обломов (а с ним заодно и целая вереница так называемых лишних людей) однозначно оценивался как социальное зло и тормоз социального развития. Соответственно «обломовщина» (термин Штольца/Гончарова, подхваченный социал-дарвинистами) воспринималась как болезнь (по выражению Добролюбова, результат «бездельничества, дармоедства и совершеннейшей ненужности на свете»).

Проблема усугублена тем еще, что у Обломова… женское сердце! Вот обо что обломались Ильинская со Штольцем. А поскольку встретились три… сироты – треугольник образовался тот еще.

Ильинская желала быть ведомой, а Обломов желал быть нянчимым. Поэтому после лета томительно бесплодной любви все закончилось болезненным для обоих фиаско. Обломов молит любимую о пощаде: «Разве любовь не служба?.. Возьми меня как я есть, люби во мне что есть хорошего…» Но Ольга беспощадна: это не любовь. «Я любила будущего Обломова! Ты кроток, честен, Илья; ты нежен… голубь; ты прячешь голову под крыло – и ничего не хочешь больше; ты готов всю жизнь проворковать под кровлей… да я не такая: мне мало этого, мне нужно чего-то еще, а чего – не знаю!.. Ты добр, умен, благороден… и гибнешь… Кто проклял тебя, Илья?..»

Посмотрим, что было нужно ей. Ольга с русским немцем Штольцем свое счастье заболтали, как в сочинениях какого-нибудь Чернышевского (что являлось общим рассудочным помешательством того времени). Их счастье оказалось гораздо более бессодержательным, чем полурастительное счастье Обломова с бесконечно тупой и чистой сердцем вдовушкой в жалком подобии Обломовки в петербургском предместье.

Склонный к прямым и эффективным решениям Штольц, «утопив страсть в женитьбе», неожиданно упирается в тупик: «Все найдено, нечего искать, некуда идти больше». Ему вторит всем удовлетворенная и успевшая стать матерью Ольга: «Вдруг как будто найдет на меня что-нибудь, какая-то хандра… мне жизнь покажется… как будто не все в ней есть…»

Обломов бежал от света жизни, – каким была для него Ольга Ильинская, – к ее теплу – каким стала для него простонародная вдовушка. И трудно не вспомнить здесь пассаж из булгаковского романа: он не заслужил света, он заслужил покой.

И все бы в покое хорошо, кабы не скука. Для Обломова покой ассоциировался с отсутствием тревог и «тихим весельем», тогда как труд – исключительно со «скукой». Однако, как показал семейный опыт Обломова и Штольца, оба этих состояния равно заканчиваются тоской – а это монета более крупного достоинства.

Гончаров в предельно гипертрофированной форме представил проблему борьбы и единства противоположностей (прости, читатель, за кондовую формулировку), где каждая сторона если не уродлива, то недостаточна, иначе говоря – маложизнеспособна. И оставил нам роман, который говорит нечто бесконечно важное о жизни вообще. Не только русской.

Игорь КЛЕХ

Часть первая

I

В Гороховой улице, в одном из больших домов, народонаселения которого стало бы на целый уездный город, лежал утром в постели, на своей квартире, Илья Ильич Обломов.

Это был человек лет тридцати двух-трех от роду, среднего роста, приятной наружности, с темно-серыми глазами, гулявшими беспечно по стенам, по потолку, с тою неопределенною задумчивостью, которая показывает, что его ничто не занимает, ничто не тревожит. С лица беспечность переходила в позы всего тела, даже в складки шлафрока.

Иногда взгляд его помрачался выражением будто усталости или скуки. Но ни усталость, ни скука не могли ни на минуту согнать с лица мягкость, которая была господствующим и основным выражением, не лица только, а всей души. Душа так открыто и ясно светилась в глазах, в улыбке, в каждом движении головы, рук. И поверхностно наблюдательный, холодный человек, взглянув мимоходом на Обломова, сказал бы: «Добряк должен быть, простота!» Человек поглубже и посимпатичнее, долго вглядываясь в лицо его, отошел бы в приятном раздумье, с улыбкой.

Цвет лица у Ильи Ильича не был ни румяный, ни смуглый, ни положительно бледный, а безразличный или казался таким, может быть, потому, что Обломов как-то обрюзг не по летам: от недостатка ли движения, или воздуха, а может быть, того и другого. Вообще же тело его, судя по матовому, чересчур белому цвету шеи, маленьких пухлых рук, мягких плеч, казалось слишком изнеженным для мужчины.

Движения его, когда он был даже встревожен, сдерживались также мягкостью и не лишенною своего рода грации ленью. Если на лицо набегала из души туча заботы, взгляд туманился, на лбу являлись складки, начиналась игра сомнений, печали, испуга; но редко тревога эта застывала в форме определенной идеи, еще реже превращалась в намерение. Вся тревога разрешалась вздохом и замирала в апатии или в дремоте.

Как шел домашний костюм Обломова к покойным чертам лица его и к изнеженному телу! На нем был халат из персидской материи, настоящий восточный халат, без малейшего намека на Европу, без кистей, без бархата, без талии, весьма поместительный, так что Обломов мог дважды завернуться в него. Рукава, по неизменной азиатской моде, шли от пальцев к плечу все шире и шире. Хотя халат этот и утратил свою первоначальную свежесть и местами заменил свой первобытный, естественный лоск другим, благоприобретенным, но все еще сохранял яркость восточной краски и прочность ткани.

Халат имел в глазах Обломова тьму неоцененных достоинств: он мягок, гибок; не чувствуешь его на себе; он, как послушный раб, покоряется самомалейшему движению тела.

Обломов всегда ходил дома без галстука и без жилета, потому что любил простор и приволье. Туфли на нем были длинные, мягкие и широкие; когда он, не глядя, опускал ноги с постели на пол, то непременно попадал в них сразу.

Лежанье у Ильи Ильича не было ни необходимостью, как у больного или как у человека, который хочет спать, ни случайностью, как у того, кто устал, ни наслаждением, как у лентяя: это было его нормальным состоянием. Когда он был дома – а он был почти всегда дома, – он все лежал, и все постоянно в одной комнате, где мы его нашли, служившей ему спальней, кабинетом и приемной. У него было еще три комнаты, но он редко туда заглядывал, утром разве, и то не всякий день, когда человек мел кабинет его, чего всякий день не делалось. В тех комнатах мебель закрыта была чехлами, шторы спущены.

Комната, где лежал Илья Ильич, с первого взгляда казалась прекрасно убранною. Там стояло бюро красного дерева, два дивана, обитые шелковою материею, красивые ширмы с вышитыми небывалыми в природе птицами и плодами. Были там шелковые занавесы, ковры, несколько картин, бронза, фарфор и множество красивых мелочей.

Но опытный глаз человека с чистым вкусом одним беглым взглядом на все, что тут было, прочел бы только желание кое-как соблюсти decorum неизбежных приличий, лишь бы отделаться от них. Обломов хлопотал, конечно, только об этом, когда убирал свой кабинет. Утонченный вкус не удовольствовался бы этими тяжелыми, неграциозными стульями красного дерева, шаткими этажерками. Задок у одного дивана оселся вниз, наклеенное дерево местами отстало.

Точно тот же характер носили на себе картины, вазы, мелочи.

Сам хозяин, однако, смотрел на убранство своего кабинета так холодно и рассеянно, как будто спрашивал глазами: «Кто сюда натащил и наставил все это?» От такого холодного воззрения Обломова на свою собственность, а может быть, и еще от более холодного воззрения на тот же предмет слуги его, Захара, вид кабинета, если осмотреть там все повнимательнее, поражал господствующею в нем запущенностью и небрежностью.

По стенам, около картин, лепилась в виде фестонов паутина, напитанная пылью; зеркала, вместо того, чтоб отражать предметы, могли бы служить скорее скрижалями, для записывания на них, по пыли, каких-нибудь заметок на память. Ковры были в пятнах. На диване лежало забытое полотенце; на столе редкое утро не стояла не убранная от вчерашнего ужина тарелка с солонкой и с обглоданной косточкой да не валялись хлебные крошки.

Если б не эта тарелка, да не прислоненная к постели только что выкуренная трубка, или не сам хозяин, лежащий на ней, то можно было бы подумать, что тут никто не живет, – так все запылилось, полиняло и вообще лишено было живых следов человеческого присутствия. На этажерках, правда, лежали две-три развернутые книги, валялась газета, на бюро стояла и чернильница с перьями; но страницы, на которых развернуты были книги, покрылись пылью и пожелтели; видно, что их бросили давно; нумер газеты был прошлогодний, а из чернильницы, если обмакнуть в нее перо, вырвалась бы разве только с жужжаньем испуганная муха.

Илья Ильич проснулся, против обыкновения, очень рано, часов в восемь. Он чем-то сильно озабочен. На лице у него попеременно выступал не то страх, не то тоска и досада. Видно было, что его одолевала внутренняя борьба, а ум еще не являлся на помощь.

Дело в том, что Обломов накануне получил из деревни, от своего старосты, письмо неприятного содержания. Известно, о каких неприятностях может писать староста: неурожай, недоимки, уменьшение дохода и т. п. Хотя староста и в прошлом, и в третьем году писал к своему барину точно такие же письма, но и это последнее письмо подействовало так же сильно, как всякий неприятный сюрприз.

Легко ли? предстояло думать о средствах к принятию каких-нибудь мер. Впрочем, надо отдать справедливость заботливости Ильи Ильича о своих делах. Он по первому неприятному письму старосты, полученному несколько лет назад, уже стал создавать в уме план разных перемен и улучшений в порядке управления своим имением.

По этому плану предполагалось ввести разные новые экономические, полицейские и другие меры. Но план был еще далеко не весь обдуман, а неприятные письма старосты ежегодно повторялись, побуждали его к деятельности и, следовательно, нарушали покой. Обломов сознавал необходимость предпринять что-нибудь решительное.

Он, как только проснулся, тотчас же вознамерился встать, умыться и, напившись чаю, подумать хорошенько, кое-что сообразить, записать и вообще заняться этим делом как следует.

С полчаса он все лежал, мучаясь этим намерением, но потом рассудил, что успеет еще сделать это и после чаю, а чай можно пить по обыкновению в постели, тем более что ничто не мешает думать и лежа.

Так и сделал. После чаю он уже приподнялся с своего ложа и чуть было не встал; поглядывая на туфли, он даже начал спускать к ним одну ногу с постели, но тотчас же опять подобрал ее.

Пробило половина десятого, Илья Ильич встрепенулся.

«Что ж это я в самом деле? – сказал он вслух с досадой, – надо совесть знать: пора за дело! Дай только волю себе, так и…»

– Захар! – закричал он.

В комнате, которая отделялась только небольшим коридором от кабинета Ильи Ильича, послышалось сначала точно ворчанье цепной собаки, потом стук спрыгнувших откуда-то ног. Это Захар спрыгнул с лежанки, на которой обыкновенно проводил время, сидя погруженный в дремоту.

В комнату вошел пожилой человек, в сером сюртуке, с прорехою под мышкой, откуда торчал клочок рубашки, в сером же жилете, с медными пуговицами, с голым, как колено, черепом и с широкими и густыми русыми с проседью бакенбардами, из которых каждой стало бы на три бороды.

Захар не старался изменить не только данного ему Богом образа, но и своего костюма, в котором ходил в деревне. Платье ему шилось по вывезенному им из деревни образцу. Серый сюртук и жилет нравились ему и потому, что в этой полуформенной одежде он видел слабое воспоминание ливреи, которую он носил некогда, провожая покойных господ в церковь или в гости; а ливрея в воспоминаниях его была единственною представительницею достоинства дома Обломовых.

Более ничто не напоминало старику барского широкого и покойного быта в глуши деревни. Старые господа умерли, фамильные портреты остались дома и, чай, валяются где-нибудь на чердаке; предания о старинном быте и важности фамилии всё глохнут или живут только в памяти немногих, оставшихся в деревне же стариков. Поэтому для Захара дорог был серый сюртук: в нем да еще в кое-каких признаках, сохранившихся в лице и манерах барина, напоминавших его родителей, и в его капризах, на которые хотя он и ворчал, и про себя, и вслух, но которые между тем уважал внутренно, как проявление барской воли, господского права, видел он слабые намеки на отжившее величие.

Без этих капризов он как-то не чувствовал над собой барина; без них ничто не воскрешало молодости его, деревни, которую они покинули давно, и преданий об этом старинном доме.

Дом Обломовых был когда-то богат и знаменит в своей стороне, но потом, бог знает отчего, все беднел, мельчал и, наконец, незаметно потерялся между нестарыми дворянскими домами. Только поседевшие слуги дома хранили и передавали друг другу верную память о минувшем, дорожа ею, как святынею.

Вот отчего Захар так любил свой серый сюртук. Может быть, и бакенбардами своими он дорожил потому, что видел в детстве своем много старых слуг с этим старинным, аристократическим украшением.

Илья Ильич, погруженный в задумчивость, долго не замечал Захара. Захар стоял перед ним молча. Наконец он кашлянул.

– Что ты? – спросил Илья Ильич.

– Ведь вы звали?

– Звал? Зачем же это я звал – не помню! – отвечал он, потягиваясь, – поди пока к себе, а я вспомню.

Захар ушел, а Илья Ильич продолжал лежать и думать о проклятом письме.

Прошло с четверть часа.

«Ну, полно лежать! – сказал он, – надо же встать… А впрочем, дай-ка я прочту еще раз со вниманием письмо старосты, а потом уж и встану».

Опять тот же прыжок и ворчанье сильнее. Захар вошел, а Обломов опять погрузился в задумчивость. Захар стоял минуты две, неблагосклонно, немного стороной посматривая на барина, и, наконец, пошел к дверям.

– Куда же ты? – вдруг спросил Обломов.

– Вы ничего не говорите, так что ж тут стоять-то даром? – захрипел Захар, за неимением другого голоса, который, по словам его, он потерял на охоте с собаками, когда ездил с старым барином и когда ему дунуло будто сильным ветром в горло.

Он стоял вполуоборот середи комнаты и глядел все стороной на Обломова.

– А у тебя разве ноги отсохли, что ты не можешь постоять? Ты видишь, я озабочен – так и подожди! Не належался еще там? Сыщи письмо, что я вчера от старосты получил. Куда ты его дел?

– Какое письмо? Я никакого письма не видал, – сказал Захар.

– Ты же от почтальона принял его: грязное такое!

– Куда ж вы его положили – почем мне знать? – говорил Захар, похлопывая рукой по бумагам и по разным вещам, лежавшим на столе.

– Ты никогда ничего не знаешь. Там, в корзине посмотри! Или не завалилось ли за диван? Вот спинка-то у дивана до сих пор не починена; что б тебе призвать столяра да починить? Ведь ты же изломал.

– Я не ломал, – отвечал Захар, – она сама изломалась; не век же ей быть: надо когда-нибудь и изломаться.

Илья Ильич не счел за нужное доказывать противное.

– Нашел, что ли? – спросил он только.

– Вот какие-то письма.

– Ну, так нет больше, – говорил Захар.

– Ну хорошо, поди! – с нетерпением сказал Илья Ильич, – я встану, сам найду.

Захар пошел к себе, но только он уперся было руками о лежанку, чтоб прыгнуть на нее, как опять послышался торопливый крик: «Захар, Захар!»

«Ах ты, господи! – ворчал Захар, отправляясь опять в кабинет. – Что это за мученье? Хоть бы смерть скорей пришла!»

– Чего вам? – сказал он, придерживаясь одной рукой за дверь кабинета и глядя на Обломова, в знак неблаговоления, до того стороной, что ему приходилось видеть барина вполглаза, а барину видна была только одна необъятная бакенбарда, из которой так и ждешь, что вылетят две-три птицы.

– Носовой платок, скорей! Сам бы ты мог догадаться: не видишь! – строго заметил Илья Ильич.

Захар не обнаружил никакого особенного неудовольствия или удивления при этом приказании и упреке барина, находя, вероятно, с своей стороны, и то и другое весьма естественным.

– А кто его знает, где платок? – ворчал он, обходя вокруг комнату и ощупывая каждый стул, хотя и так можно было видеть, что на стульях ничего не лежит.

– Все теряете! – заметил он, отворяя дверь в гостиную, чтоб посмотреть, нет ли там.

– Куда? Здесь ищи! Я с третьего дня там не был. Да скорей же! – говорил Илья Ильич.

– Где платок? Нету платка! – говорил Захар, разводя руками и озираясь во все углы. – Да вон он, – вдруг сердито захрипел он, – под вами! Вон конец торчит. Сами лежите на нем, а спрашиваете платка!

И, не дожидаясь ответа, Захар пошел было вон. Обломову стало немного неловко от собственного промаха. Он быстро нашел другой повод сделать Захара виноватым.

– Какая у тебя чистота везде: пыли-то, грязи-то, боже мой! Вон, вон, погляди в углах – ничего не делаешь!

– Уж коли я ничего не делаю… – заговорил Захар обиженным голосом, – стараюсь, жизни не жалею! И пыль-то стираю, и мету-то почти каждый день…

Он указал на середину пола и на стол, на котором Обломов обедал.

– Вон, вон, – говорил он, – все подметено, прибрано, словно к свадьбе… Чего еще?

– А это что? – прервал Илья Ильич, указывая на стены и на потолок. – А это? А это? – Он указал и на брошенное со вчерашнего дня полотенце, и на забытую на столе тарелку с ломтем хлеба.

– Ну, это, пожалуй, уберу, – сказал Захар снисходительно, взяв тарелку.

– Только это! А пыль по стенам, а паутина?.. – говорил Обломов, указывая на стены.

– Это я к Святой неделе убираю: тогда образа чищу и паутину снимаю…

– А книги и картины обмести?..

– Книги и картины перед Рождеством: тогда с Анисьей все шкафы переберем. А теперь когда станешь убирать? Вы все дома сидите.

– Я иногда в театр хожу да в гости: вот бы…

– Что за уборка ночью!

Обломов с упреком поглядел на него, покачал головой и вздохнул, а Захар равнодушно поглядел в окно и тоже вздохнул. Барин, кажется, думал: «Ну, брат, ты еще больше Обломов, нежели я сам», а Захар чуть ли не подумал: «Врешь! ты только мастер говорить мудреные да жалкие слова, а до пыли и до паутины тебе и дела нет».

– Понимаешь ли ты, – сказал Илья Ильич, – что от пыли заводится моль? Я иногда даже вижу клопа на стене!

– У меня и блохи есть! – равнодушно отозвался Захар.

– Разве это хорошо? Ведь это гадость!

Захар усмехнулся во все лицо, так что усмешка охватила даже брови и бакенбарды, которые от этого раздвинулись в стороны, и по всему лицу до самого лба расплылось красное пятно.

– Чем же я виноват, что клопы на свете есть? – сказал он с наивным удивлением. – Разве я их выдумал?

– Это от нечистоты, – перебил Обломов. – Что ты все врешь!

– И нечистоту не я выдумал.

– У тебя, вот, там, мыши бегают по ночам – я слышу.

– И мышей не я выдумал. Этой твари, что мышей, что кошек, что клопов, везде много.

– Как же у других не бывает ни моли, ни клопов?

На лице Захара выразилась недоверчивость, или, лучше сказать, покойная уверенность, что этого не бывает.

– У меня всего много, – сказал он упрямо, – за всяким клопом не усмотришь, в щелку к нему не влезешь.

А сам, кажется, думал: «Да и что за спанье без клопа?»

– Ты мети, выбирай сор из углов – и не будет ничего, – учил Обломов.

– Уберешь, а завтра опять наберется, – говорил Захар.

– Не наберется, – перебил барин, – не должно.

– Наберется – я знаю, – твердил слуга.

– А наберется, так опять вымети.

– Как это? Всякий день перебирай все углы? – спросил Захар. – Да что ж это за жизнь? Лучше бог по душу пошли!

– Отчего ж у других чисто? – возразил Обломов. – Посмотри напротив, у настройщика: любо взглянуть, а всего одна девка…

– А где немцы сору возьмут, – вдруг возразил Захар. – Вы поглядите-ко, как они живут! Вся семья целую неделю кость гложет. Сюртук с плеч отца переходит на сына, а с сына опять на отца. На жене и дочерях платьишки коротенькие: всё поджимают под себя ноги, как гусыни… Где им сору взять? У них нет этого вот, как у нас, чтоб в шкафах лежала по годам куча старого изношенного платья или набрался целый угол корок хлеба за зиму… У них и корка зря не валяется: наделают сухариков да с пивом и выпьют!

Захар даже сквозь зубы плюнул, рассуждая о таком скаредном житье.

– Нечего разговаривать! – возразил Илья Ильич. – Ты лучше убирай.

– Иной раз и убрал бы, да вы же сами не даете, – сказал Захар.

– Пошел свое! Все, видишь, я мешаю.

– Конечно, вы; все дома сидите: как при вас станешь убирать? Уйдите на целый день, так и уберу.

– Вот еще выдумал что – уйти! Поди-ка ты лучше к себе.

– Да правда! – настаивал Захар. – Вот, хоть бы сегодня ушли, мы бы с Анисьей и убрали все. И то не управимся вдвоем-то: надо еще баб нанять, перемыть все.

– Э! какие затеи – баб! Ступай себе, – говорил Илья Ильич.

Он уж был не рад, что вызвал Захара на этот разговор. Он все забывал, что чуть тронешь этот деликатный предмет, так и не оберешься хлопот.

Обломову и хотелось бы, чтоб было чисто, да он бы желал, чтоб это делалось как-нибудь, незаметно, само собой; а Захар всегда заводил тяжбу, лишь только начинали требовать от него сметания пыли, мытья полов и т. п. Он в таком случае станет доказывать необходимость громадной возни в доме, зная очень хорошо, что одна мысль об этом приводила барина его в ужас.

Захар ушел, а Обломов погрузился в размышления. Чрез несколько минут пробило еще полчаса.

«Что это? – почти с ужасом сказал Илья Ильич. – Одиннадцать часов скоро, а я еще не встал, не умылся до сих пор?»

– Захар, Захар!

– Ах ты, боже мой! Ну! – послышалось из передней, и потом известный прыжок.

– Умыться готово? – спросил Обломов.

– Готово давно! – отвечал Захар. – Чего вы не встаете?

– Что ж ты не скажешь, что готово? Я бы уж и встал давно. Поди же, я сейчас иду вслед за тобою. Мне надо заниматься, я сяду писать.

Захар ушел, но через минуту воротился с исписанной и замасленной тетрадкой и клочками бумаги.

– Вот, коли будете писать, так уж кстати извольте и счеты поверить: надо деньги заплатить.

– Какие счеты? Какие деньги? – с неудовольствием спросил Илья Ильич.

– От мясника, от зеленщика, от прачки, от хлебника: все денег просят.

– Только о деньгах и забота! – ворчал Илья Ильич. – А ты что понемногу не подаешь счеты, а все вдруг?

– Вы же ведь все прогоняли меня: завтра да завтра…

– Ну, так и теперь разве нельзя до завтра?

– Нет! Уж очень пристают: больше не дают в долг. Нынче первое число.

– Ах! – с тоской сказал Обломов. – Новая забота! Ну, что стоишь? Положи на стол. Я сейчас встану, умоюсь и посмотрю, – сказал Илья Ильич. – Так умыться готово?

– Готово!

– Ну, теперь…

Он начал было, кряхтя, приподниматься на постели, чтоб встать.

– Я забыл вам сказать, – начал Захар, – давеча, как вы еще почивали, управляющий дворника присылал: говорит, что непременно надо съехать… квартира нужна.

– Ну, что ж такое? Если нужна, так, разумеется, съедем. Что ты пристаешь ко мне? Уж ты третий раз говоришь мне об этом.

– Ко мне пристают тоже.

– Скажи, что съедем.

– Они говорят: вы уж с месяц, говорят, обещали, а все не съезжаете; мы, говорят, полиции дадим знать.

– Пусть дают знать! – сказал решительно Обломов. – Мы и сами переедем, как потеплее будет, недели через три.

– Куда недели через три! Управляющий говорит, что чрез две недели рабочие придут: ломать все будут… «Съезжайте, говорит, завтра или послезавтра…»

– Э-э-э! слишком проворно! завтра! Видишь, еще что! Не сейчас ли прикажете? А ты мне не смей и напоминать о квартире. Я уж тебе запретил раз, а ты опять. Смотри!

– Что ж мне делать-то? – отозвался Захар.

– Что ж делать? – вот он чем отделывается от меня! – отвечал Илья Ильич. – Он меня спрашивает! Мне что за дело? Ты не беспокой меня, а там, как хочешь, так и распорядись, только чтоб не переезжать. Не может постараться для барина!

– Да как же, батюшка, Илья Ильич, я распоряжусь? – начал мягким сипеньем Захар. – Дом-то не мой: как же из чужого дома не переезжать, коли гонят? Кабы мой дом был, так я бы с великим моим удовольствием…

– Нельзя ли их уговорить как-нибудь. «Мы, дескать, живем давно, платим исправно».

– Говорил, – сказал Захар.

– Ну, что ж они?

– Что! Наладили свое: «Переезжайте, говорят, нам нужно квартиру переделывать». Хотят из докторской и из этой одну большую квартиру сделать, к свадьбе хозяйского сына.

– Ах ты, боже мой! – с досадой сказал Обломов. – Ведь есть же этакие ослы, что женятся!

Он повернулся на спину.

– Вы бы написали, сударь, к хозяину, – сказал Захар, – так, может быть, он бы вас не тронул, а велел бы сначала вон ту квартиру ломать.

Захар при этом показал рукой куда-то направо.

– Ну, хорошо, как встану, напишу… Ты ступай к себе, а я подумаю. Ничего ты не умеешь сделать, – добавил он, – мне и об этой дряни надо самому хлопотать.

Захар ушел, а Обломов стал думать.

Но он был в затруднении, о чем думать: о письме ли старосты, о переезде ли на новую квартиру, приняться ли сводить счеты? Он терялся в приливе житейских забот и все лежал, ворочаясь с боку на бок. По временам только слышались отрывистые восклицания: «Ах, боже мой! Трогает жизнь, везде достает».

Неизвестно, долго ли бы еще пробыл он в этой нерешительности, но в передней раздался звонок.

«Уж кто-то и пришел! – сказал Обломов, кутаясь в халат. – А я еще не вставал – срам да и только! Кто бы это так рано?»

И он, лежа, с любопытством глядел на двери.