Год рождения максима горького. Максим Горький, также известный как Алексей Максимович Горький (при рождении Алексей Максимович Пешков, Maksim Gorkij, Aleksej Maksimovich Peshkov) (). Принятие Горьким социалистической действительности


1

И прежде чувствовал Иван Петрович, что силы его на исходе, но никогда еще так: край, да и только. Он поставил машину в гараж, вышел через пустую проходную в улицу, и впервые дорога от гаража до дома, которую он двадцать лет не замечал, как не замечаешь в здоровье собственного дыхания, впервые пустячная эта дорога представилась ему по всей своей дотошной вытянутости, где каждый метр требовал шага и для каждого шага требовалось усилие. Нет, не несли больше ноги, даже и домой не несли.
И предстоящая неделя, последняя рабочая неделя, показалась теперь бесконечной – дольше жизни. Нельзя было вообразить, как, в каких потугах можно миновать ее, эту неделю, и уж совсем не поддавалось ни взгляду, ни мысли то существование, которое могло начаться вслед за нею. Там было что-то чужое, запретное – заслуженное, но и ненужное, и уж не дальше и не видимей самой смерти представлялось оно в эти горькие минуты.
И с чего так устал? Не надрывался сегодня, обошлось даже и без нервотрепки, без крика. Просто край открылся, край – дальше некуда. Еще вчера что-то оставалось наперед, сегодня кончилось. Как завтра подыматься, как заводить опять и выезжать – неизвестно. Но оно и в завтрашний день верилось с трудом, и какое-то недоброе удовольствие чувствовалось в том, что не верилось, пусть бы долго-долго, без меры и порядка ночь, чтоб одним отдохнуть, другим опамятоваться, третьим протрезветь… А там – новый свет и выздоровление. Вот бы хорошо.
Вечер был мякотный, тихий… Как растеплило днем, так и не поджало и вроде не собиралось поджимать. Мокрый снег и по твердой дороге продавливался под ногами, оставляя глубокие следы; продолжали булькать, скатываясь под уклон, ручейки. В загустевших чистой синью бархатных сумерках все кругом в это весеннее половодье казалось затопленным, плавающим беспорядочно в мокрени, и только Ангара, где снег был белее и чище, походила издали на твердый берег.
Иван Петрович добрался наконец до дому, не помня, останавливался, заговаривал с кем по дороге или нет, без обычной боли, – когда то ли обрывалась, то ли восставала душа, – прошел мимо разоренного палисадника перед избой и прикрыл за собой калитку. С заднего двора, от стайки, слышался голос Алены, ласково внушающий что-то месячной телочке. Иван Петрович скинул в сенцах грязные сапоги, заставил себя умыться и не выдержал, упал на лежанку в прихожей возле большого теплого бока русской печи. «Вот тут теперь и место мое», – подумал он, прислушиваясь, не идет ли Алена, и страдая оттого, что придется подниматься на ужин. Алена не отстанет, пока не накормит. А так не хотелось подниматься! Ничего не хотелось. Как в могиле.
Вошла Алена, удивилась, что он валяется, и забеспокоилась, не захворал ли. Нет, не захворал. Устал. Она, рассказывая что-то, во что он не вслушивался, принялась собирать на ужин. Иван Петрович попросил отсрочки. Он лежал и вяло и беспричинно, будто с чужой мысли, мусолил в себе непонятно чем соединившиеся слова «март» и «смерть». Было в них что-то общее и кроме звучания. Нет, надо одолеть март, из последних сил перемочь эту последнюю неделю.
Тут и настигли Ивана Петровича крики:
– Пожар! Склады горят!
До того было муторно и угарно на душе у Ивана Петровича, что почудилось, будто крики идут из него. Но подскочила Алена:
– Ты слышишь, Иван? Слышишь?! Ах ты! А ты и не поел.



2

Орсовские склады располагались буквой «Г», длинный конец которой тянулся вдоль Ангары, или, как теперь правильней говорят, вдоль воды, а короткий выходил с правой стороны в Нижнюю улицу, – словно эта увесистая буква не стояла, а лежала, если смотреть на нее сверху из поселка. Две другие стороны были, разумеется, обнесены глухим забором. В этот товарный острог вело с улицы два пути: широкие въездные ворота для машин и рядом проходная для полномочных людей. Справа от ворот, ближе к складам, стоял аккуратно встроенный и наполовину выходящий из линии забора, весело глядящий в улицу зеленой краской и большими окнами магазин с одним крыльцом на две половины – на продовольственную и промтоварную.
Нижняя улица и вправо и влево от складов застроена была густо: людей всегда тянет ближе к воде. И серьезный огонь, стало быть, мог пойти гулять по избам и в ту и в другую сторону, мог перекинуться и на верхний порядок. Почему-то об этом прежде всего подумал Иван Петрович, выскакивая из дому, а не о том, как отстоять склады. В таких случаях раньше прикидывается самое худшее, и уж потом и мысль, и дело начинают укорачивать размеры возможной беды.
С крыльца Иван Петрович кинул взгляд в сторону складов и не увидел огня. Но крики, которые слышались теперь отовсюду, доносились оттуда отчаянней и серьезней. Чтобы спрямить дорогу, Иван Петрович бросился через огород и там, выскочив на открытое место, убедился: горит. Мутное прерывистое зарево извивалось сбоку и словно бы далеко вправо от складов; Ивану Петровичу на миг показалось, что горят сухие огородные прясла и банька, стоящая на задах, но в ту же минуту зарево выпрямилось и выстрелило вверх, осветив под собой складские постройки. Снова послышались крики и треск отдираемого дерева. Иван Петрович опомнился: и что же, куда он с пустыми руками? Он бегом повернул назад, крича на ходу Алене, но ее уже не было, она, бросив избу, умчалась. Иван Петрович подхватил с поленницы топор и заметался по ограде, не помня, где может быть багор, и не вспомнил, перехваченный другой мыслью: что надо бы закрыть избу. Тут заплясали на стене всполохи огня, заторопили, и Иван Петрович, потеряв всякую память, кинулся тем же путем обратно.
На бегу он успел отметить, что зарево сдвинулось ближе к улице. История, значит, выходила серьезная. И столь серьезного пожара, с тех пор как стоит поселок еще не бывало.
Иван Петрович обежал забор и от широких, распахнутых сейчас настежь ворот медленно пошел внутрь двора, осматриваясь, что происходит.



3

Загорелось, по всему судя, с угла или где-то возле угла, от которого склады расходились на стороны: продовольственные – в длинный конец и промышленные – в короткий. И те и другие стояли каждая сторона под одной собственной связью. И построено было так, и занялось в таком месте, чтобы, загоревшись, сгореть без остатка. Что до постройки, до того, чтоб с самого начала подумать о возможности огня, – русский человек и всегда-то умен был задним умом, и всегда-то устраивался он так, чтоб удобно было жить и пользоваться, а не как способней и легче уберечься и спастись. А тут, когда ставился поселок наскоро, и тем более много не размышляли: спасаясь от воды, кто думает об огне? Но что касается угла, где загорелось, здесь кто-то или, уж верно, злой случай, если не кто-то, умен был умом далеко не задним.
Сразу на две стороны и запластало. В продовольственный край огонь пошел по крыше, да так скоро и с таким треском, будто там поверху насыпан был порох. Этот край не успели закрыть шифером, который привезли уже по осени и сложили вдоль забора, где он лежал и теперь. А промышленный край стоял под шифером уже года два – одно дело, когда мочит ящики с банками или какие-нибудь там галеты-конфеты, и совсем другое – если под дождь попадут те же японские тряпки, за которыми в эти места приезжают аж из Иркутска и которые имеют какую-то особую цену еще и помимо денег. Но не шифер, конечно, помешал огню и в эту сторону кинуться по крыше, а что-то иное. Тут самое пекло было внутри крайнего склада, отсюда, на здравый взгляд, и могла начаться вся история.
Под шифером же стоял еще один склад – дальний в продовольственном ряду возле забора, тот, в котором держали муку и крупы.
Когда Иван Петрович, как-то кособоко, зигзагами подвигаясь, не зная, куда кинуться, шел по озаренному двору, только в двух местах начали сколачиваться группы: одна скатывала с подтоварника близ правого огня мотоциклы, вторая, мужиков из четырех или пяти, в другом конце разбирала на середине длинного порядка крышу – чтобы прервать верховой огонь. Их уже припекало близким жаром – мужики яростно кричали и яростно отдирали и сталкивали на землю черные от времени, ломающиеся тесины. Иван Петрович вспомнил про топор в руках – с топором к ним ему и следовало на подмогу – и, подбежав, заплясал внизу, отскакивая от обрывающихся досок и не догадываясь, как, с какого боку взбираться наверх. Совсем отказала ему голова, совсем ничего не шло на ум. И только когда увидел он, как кто-то, широко расставляя на два ската ноги, торопливо шагает по крыше от левого забора – туда и побежал, уже и не ругая себя словами, тут не до слов было, а словно бы вдыхаемым отчаянием кляня и опаляя, под стать общему жару, себя за бестолковость. А ведь давно ли мужик как мужик был – одна шкура от мужика осталась.
Там, наверху, командовал Афоня Бронников. Иван Петрович, подбегая, услышал его голос, приказывающий кому-то спуститься поискать лом или, на худой конец, любую железяку под выдергу. И как-то легче сразу стало на душе у Ивана Петровича: хорошо, что Афоня здесь. Тут же был и еще один надежный человек – тракторист Семен Кольцов, мужик, правда, приезжий, но Ивану Петровичу приходилось с ним вместе работать, и он знал: человек надежный.
Афоня, увидев топор в руках у Ивана Петровича, обрадовался:
– Ну вот, хоть один умный человек нашелся! А то на пожар бегут как за стол – с пустыми руками.
Он поставил Ивана Петровича на край, выходящий во двор, и тот, недолго присматриваясь, принялся отбивать доски. С другого конца ската, от конька, стоя на чурке, соскакивая всякий раз с нее и передвигая колотушкой, как кувалдой, бил споднизу в крышу сам Афоня, посередине, и тоже топором, орудовал Семен Кольцов. Он успевал и здесь, и на другой стороне ската, обращенного к Ангаре, и, обычно малоразговорчивый, сдержанный, войдя в раж, круша и кроша доски и слева и справа, что-то дико и беспрестанно кричал. Как ни занят, как ни употреблен был в деле Иван Петрович, он успел подумать, что так вот, вынося, выкрикивая себя из себя, может человек только бросаясь в атаку, бросаясь убивать или вынужденный разрушать, как теперь они, и что не придет же человеку в голову ором орать по-звериному, когда он, к примеру, сеет хлеб или косит траву для скота. А мы еще считаем века, которые миновали от первобытности; века-то миновали, а в душе она совсем рядом.
Когда Иван Петрович подскочил, раскрыто было до него метра на четыре. Вместе с ним стали подвигаться быстрей – и успели: огонь, скорым тропинчатым жором пробежавший по внутреннему скату, запнулся о пустоту, вымахнул вверх, вынудив их от крутого близкого жара присесть, но перекинуться через провал он уже не смог и развернулся и пошел добирать оставшееся в спешке позади сухое и податливое тонье. Задымились стропила, но не вспыхнули, а там, где пробовали вспыхнуть, накинулся и забил телогрейкой Афоня.
И еще раз убедился Иван Петрович: отчаянная душа этот Афоня, свой, из старой дозатопной деревни парень, теперь уже не парень давно – мужик.
Снова принялись за дело, чаще и опасливей оглядываясь назад. Вернулся посланный за ломом парень и принес вместо лома новость: выкатили обгоревший «Урал». Мотоцикл «Урал» с коляской, за которым в леспромхозе гоняются больше, чем за «Жигулями». Парень был полузнакомый, теперь их много, понаехавших с разных сторон и поживших уже немало, но так и не ставших знакомыми. Возмущаясь, он вскрикивал:
– Ведь был же он, был, «Урал»-то! Для кого вот он был? Для кого его прятали?! Я у Качаева недавно спрашивал. Нету – говорит. А он уж тут стоял!
Афоня понужнул его:
– Ты лом искал – или что?!
– Нету. Ничего нету, – закричал парень. – Вы поглядите: бабы с ведрами понабежали, а водовозку найти не могут. С Ангары на коромысле таскают. На такой ад – на коромысле! Да это ж все одно, что встать в ряд и чихать на него. Ему это все одно.
И парень криком стал рассказывать, как он, прибежав одним из первых, пробовал пользоваться огнетушителями:
– Его ударишь, как надо, а из него один пшик. Пшик – и все. Ни пены, ни гангрены. Они то ли высохли, то ли выдохлись.
Он кричал из-за спин: Афоня заставил его держать позади все той же телогрейкой оборону. От этого прерывистого, прыгающего голоса среди этого без роздыху и разгиба дела было жутковато. Ивану Петровичу казалось, что он звучит и рвется не из человека рядом, давящегося дымом и жаром, а из самих стен. И после, в течение долгого и горячего вечера, перешедшего потом в ночь, когда слышал Иван Петрович голоса, что-то кричащие и сообщающие, чего-то требующие, все чудилось ему, что это стены, земля, небо и берега звучат человечьими словами – чтобы понятно было людям.
Выбив и столкнув вниз последнюю тесину, Иван Петрович оглянулся и огляделся. Пламя позади поднималось высоко, жарко, освещая двор и широкими взмахами отблесков прыгая по крышам ближних домов. По двору молча и ошалело носились ребятишки, у промтоварных складов метались и вскрикивали неузнаваемо озаренные, точно сквозящие фигуры, выплясывающие возле огня какой-то стройный танец. Там огонь тем был страшен, что он выфукивал из-под крыши длинными яркими языками, заставляя людей, и правда, как в танце, отступать и снова наступать: «А мы просо сеяли, сеяли… А мы просо вытопчем, вытопчем».
Но набегало уже и начальство. Рядом с начальником участка посреди двора размахивал руками и все тыкал ими куда-то в сторону поселка главный инженер леспромхоза Козельцов. Борис Тимофеевич, слушая и не слушая его, подавал кому-то знаки, которые могли означать только одно: еще, еще… И вдруг, увидев прущий во двор трактор, кинулся ему навстречу.
Народу было густо, сбежался едва не весь поселок, но не нашлось, похоже, пока никого, кто сумел бы организовать его в одну разумную твердую силу, способную остановить огонь.
Избы и дома поселка, далеко осиянные заревом, по которым оно ходило с пугающим смотром, боязливо вжимались в землю. Иван Петрович, примериваясь, далеко ли, отыскал глазами крышу своей избенки и вспомнил: багор, который мог бы здесь пригодиться, лежит на сенцах, он сам два дня назад, когда вытаял снег, затолкал его туда.



4

Неуютный и неопрятный, и не городского и не деревенского, а бивуачного типа был этот поселок, словно кочевали с места на место, остановились переждать непогоду и отдохнуть, да так и застряли. Но застряли в ожидании когда же последует команда двигаться дальше, и потому – не пуская глубоко корни, не охорашиваясь и не обустраиваясь с прицелом на детей и внуков, а лишь бы лето перелетовать, а потом и зиму перезимовать. Дети между тем рождались, вырастали и сами к этой поре заводили детей, рядом с живым становищем разрослось и другое, в которое откочевали навеки, а это – все как остановка, все как временное пристанище, откуда не сегодня завтра сниматься. И, слыша по ночам работу электростанции, круглосуточно постукивающей машины, чудилось Ивану Петровичу, что это поселок, не глуша мотора, держит себя в постоянной готовности.
В поссовете висела схема поселка: прямые улицы, детсад, школа, почта, контора леспромхоза и контора лесхоза, клуб, магазины, гараж, водокачка, пекарня – все, что полагается для нормальной жизни, все, как у людей. Улицы действительно были прямые и широкие, в свое время линию, по которой выстраивались избы, соблюдали строго. Но в том и остался весь порядок: эти широкие не по-деревенски улицы разбиты были тяжелой техникой до какого-то неземного беспорядка, летом лесовозы и трактора намешивали на них в ненастье грязь до черно-сметанной пены, которая тяжелыми волнами расходилась на стороны и волнами потом засыхала, превращаясь в каменные гряды, а для стариков – в неодолимые горы. Каждый год поссовет собирал по рублю со двора на тротуары, каждый год их настилали, но наступала весна, когда надо подвозить дрова, и от тротуаров, по которым волочили и на которые накатывали кряжи, оставались одни щепки. За лето наготовить новые не удосуживались, летом всем не до того, «тротуарная» бригада выходила под зиму, в девственно новом и редко тронутом чьим шагом виде лежали они три-четыре месяца под снегом до февраля, до марта – и опять бессмысленно гибли под гусеницами тракторов и тяжестью неразделанного леса. А часто на них, на остатках этих тротуарчиков в три доски, его и разделывали – и пилили, и кололи. И никакие ни указы, ни наказы не помогали.
И голо, вызывающе открыто, слепо и стыло стоял поселок: редко в каком палисаднике теплила душу и глаз березка или рябинка. Те же самые люди, которые в своих старых деревнях, откуда они сюда съехались, и жизни не могли представить себе без зелени под окнами, здесь и палисадники не выставляли. И улица ревела и смотрела в стекла без всякой запинки. И тоже никакие постановления об озеленении толку не давали. Или уж верно: вырубая каждый год сотни гектаров тайги, распахивая налево и направо огромные просторы, не с руки и не с души прикрываться кустом черемухи от сквозного ветра и сквозного вида. Чем живем…
Одно слово: леспромхоз – промышленные заготовки леса. Этим многое из непорядка и неурядства в устройстве и объяснялось. Лес вырубать – не хлеб сеять, когда одни и те же работы и заботы из сезона в сезон повторяются, и сколько ни живи, все будет для хлеборобного дела мало. А лес выбрали – до нового десятки и десятки лет. Выбирают же его при нынешней технике в годы. А потом что? А потом собирайся и кочуй. Оставив домишки, стайки и баньки, оставив могилы с отцами и матерями и собственные прожитые лета, на лесовозах и тракторах туда, где он еще остался. А там начинай все сызнова. Проплывая летом по воде и проезжая зимой по льду мимо Березовки, Иван Петрович всякий раз с невольной тоской и растерянностью смотрел в ее сторону, на заколоченные и оставленные избы: стоял вот так же леспромхоз, отработал и ушел – и ни одной живой души в покинутом поселке, лишь осатаневшие туристы, пуская дым в двери, разжигают в домах костры.
Та же судьба рано или поздно ждала и их. Ее, как могли, оттягивали, но не бесконечно же… Свою древесину – со своих наделов они сняли еще семь лет назад. Отвели участок за Ангарой. Через пять лет, что только можно было, выбрали и там. После этого вплотную встал вопрос: быть или не быть поселку? Решали в районе, в области, в управлении и вырешили – быть. Снова пошли по своим старым наделам, по вырубкам, но если прежде брали только деловую древесину, только сосну и лиственницу (было время – травили березу и осину ядохимикатами, чтоб не засоряли леса), то теперь вычищали под гребенку. И техника пошла такая, что никакого подроста после себя не оставит. Тот же самовал, чтобы подобраться к кубатуристой лесине, вытопчет и выдавит вокруг все подчистую.
И этой работы «под гребенку» хватит года на три, на четыре. А дальше? А дальше, говорят, как на отхожий промысел в старину, будут уезжать бригады за десятки километров на долгие смены и, отработав, наведываться домой на отдых. Производственную и домашнюю жизнь разделят на вахты: неделю ты принадлежишь леспромхозу и неделю – семье. Строго по графику. Никаких взаимопроникновений, как ныне, одной жизни в другую.
И быть тому.
Да и как не быть, если другого дела здесь нет. Поля и луга, которыми когда-то жил народ, со строительством гидростанции затопили – и остались леса.
И вот на схеме в поссовете клуб, а клуб этот уже двадцать лет размещается в общественной бане, вывезенной из одного из старых поселков. Надо бы строить новый, но как строить, если наперед до самого последнего времени ничего не было видно. На схеме – детсад, а он не действует: неизвестно было, стоит или не стоит его ремонтировать. И стало известно – не торопятся. За эти планы никто ни с кого не спрашивает.
И как тут выглядеть поселку красивым – да еще в зареве пожара?!



5

Иван Петрович спрыгнул вниз и побежал к тому месту, где он только что видел начальника участка. С Борисом Тимофеичем пять дней назад они разругались вдрызг, когда начальник участка отказался подписывать его заявление об увольнении, но Иван Петрович знал, что если и может кто сделать тут теперь что-то, так это лишь он, начальник участка. Ни главный инженер, взятый полгода назад из соседнего леспромхоза с должности инженера по технике безопасности, ни директор леспромхоза, окажись он здесь (но его не было, он уехал на совещание), ни его заместители – никто, кроме Бориса Тимофеича, иссволочившегося на этой работенке, горячего пожилого человека, считающего оставшиеся до пенсии дни. Мало с кем жил он в ладах, как и с ним мало кто ладил, бегал злой, мог без разбору накричать, без разбору же мог похвалить кого попадя, но все это было в нем как дымовая завеса, которая сбивала с толку лишь новичков, не знающих хорошо Бориса Тимофеича. А кто знал, тот на минутные несправедливости и крики его не очень обращал внимание, помня, что Борис Тимофеич Водников – мужик свой, внутри себя твердо разбирающийся, кто есть кто и что есть почем, и дело свое по возможности правящий как следует. С первого дня, только построился поселок, был он, не прибавляя и не убавляя в должности, начальником участка, и уже одно это о нем, человеке, далеко не высшего образования, говорит, что без него обойтись не могли. А управляться с центральным участком, на глазах леспромхозовского руководства, которое во все встревает и ни в чем себе не отказывает, ох как непросто!…
Иван Петрович видел, что, завернув трактор с нетрезвым трактористом, Борис Тимофеич пошел к куче посреди двора, куда стаскивали спасенное от огня добро из складов. Но теперь его там не было. Иван Петрович тупо смотрел на кучу: широко разбросанные валенки, словно второпях поскидывали их те, кто прибежал на пожар, школьные портфели и связанная тюками школьная форма, шерстяные платки, ватные брюки, коробки с чем-то, чуть поодаль – наваленные друг на друга мотоциклы «Ява» и действительно «Урал» с обгоревшей люлькой. Да, спросят мужики с начальника ОРСа за этот «Урал», крику будет. Что вообще будет с начальником ОРСа после пожара? И, ничуть не сомневаясь, Иван Петрович вскользь усмехнулся своей наивности: выкрутится. Эти нигде не пропадут, им любое море по колено.
– Иван! Иван! – услышал он вдруг голос Алены. Она подбежала с коробками в охапке, подбежала бегом, но коробки опустила на землю осторожно, выбирая, где почище и посуше. – Иван, это че ж делается-то, а?! – голос ее был возбужден и поднят до какой-то запальчивой веселости, неестественно округленные, ошалевшие глаза казались дикими. – Этак все сгорит! А там чего только нет! Мы почему, Иван, такие-то?!
И, не дожидаясь ответа, он и не нужен ей был, развернулась и, мелконько, немолодо переваливаясь с боку на бок, словно соступаясь с каждого шага и на каждом следующем шаге быстро подхватываясь, заторопилась обратно. Иван Петрович с минутным вниманием посмотрел ей вслед, но настолько все смешалось в голове, настолько шарики зашли в нем за ролики, что он чуть было не подумал: «Кто это? знакомая какая-то!» – но успел оборвать себя, заставил себя узнать Алену, заметить, что не надо бы бабе носиться как угорелой, и тут же забыл о ней.
Он увидел Бориса Тимофеича. Но прежде услышал, как тот кричит, и по крику отыскал его в освещенной и странно, почти неподвижно застывшей толпе возле первого от угла продовольственного склада. К подскакивающему то и дело голосу начальника привыкли, но это был крик сумасшедший и потому неразборчивый. По ответу, отчетливому, хоть и тоже на парах – всех разогрел огонь, – Иван Петрович понял, что перед начальником Валя-кладовщица.
– Не буду! – запальчиво отвечала она. – Тушите. А открывать не буду.
– Сгори-и-ит! – мать-перемать.
– Тушите. Я маленькая, что ли, не вижу, что ли, как тащат у Клавки! Все тащат. А у меня там больше чем на сто тысяч. Я где их потом брать буду?! Где?! Где?!
– Сгори-ит! – надрывался начальник.
– Тушите. А открывать, чтоб растащили, я не обязана. Тушите.
Она зарыдала.
Иван Петрович кинулся было к начальнику, но тот сам повернул к нему. Не к нему, а к вороху из промтоварных складов, возле которого по-прежнему кружил Иван Петрович. За начальником, предчувствуя приказание, держалось несколько фигур из архаровцев, как называли в поселке бригаду оргнабора. И верно, не дойдя до вороха шагов пять, Борис Тимофеич крикнул, не оборачиваясь, зная, что его услышат и поймут:
– Ломайте!
Архаровцы кинулись обратно: эта работенка была по ним.
– Где Качаев? – в сторону Ивана Петровича закричал Водников. – Какого черта-дьявола?! – мать-перемать. – Это его склады. Где его носит?!
Качаев – начальник ОРСа. Борис Тимофеич лучше любого другого знал, что Качаев два дня назад вместе с директором леспромхоза уехал в город на очередное заседание. Да, растерялся и он, Борис Тимофеич, иначе не кидался бы с горлом да с кулаками на тень. И растеряешься, себя не сыщешь, не то что Качаева: такого еще не бывало.
И, взглянув на его черное и сухое, как обожженное, лицо с сильно обострившимся носом и вжатыми внутрь щеками, Иван Петрович напрочь забыл, зачем ему нужен был начальник участка, для чего он его разыскивал, и сказал то, что требовалось сейчас прежде всего:
– Ты, Тимофеич, поставь дядю Мишу Хампо в воротах. И сторож пускай встанет, это его дело. Но Хампо обязательно. Он здесь. Я его только что вон там, справа, видал.
Водников кинулся в ту сторону, куда показал Иван Петрович, даже не обернувшись к нему, даже и не поняв, быть может, что действует он по совету, а не по собственному решению. Иван Петрович видел, как он отыскал Хампо и, на ходу объясняя, что от того требуется, торопливо повел его к воротам. Дядя Миша Хампо с высоким запрокидом и низким поклоном размашисто закивал в ответ крупной седой головой, уже вглядываясь в толпу возле огня и отмечая людей, за которыми потребуется особый надзор. Конечно, там дядя Миша будет на своем месте, на Хампо положиться можно. Валя-кладовщица знает, что говорит. А сейчас, когда откроют продовольственные склады…

Валентин Распутин

Горит село, горит родное…

Из народной песни

И прежде чувствовал Иван Петрович, что силы его на исходе, но никогда еще так: край, да и только. Он поставил машину в гараж, вышел через пустую проходную в улицу, и впервые дорога от гаража до дома, которую он двадцать лет не замечал, как не замечаешь в здоровье собственного дыхания, впервые пустячная эта дорога представилась ему по всей своей дотошной вытянутости, где каждый метр требовал шага и для каждого шага требовалось усилие. Нет, не несли больше ноги, даже и домой не несли.

И предстоящая неделя, последняя рабочая неделя, показалась теперь бесконечной – дольше жизни. Нельзя было вообразить, как, в каких потугах можно миновать ее, эту неделю, и уж совсем не поддавалось ни взгляду, ни мысли то существование, которое могло начаться вслед за нею. Там было что-то чужое, запретное – заслуженное, но и ненужное, и уж не дальше и не видимей самой смерти представлялось оно в эти горькие минуты.

И с чего так устал? Не надрывался сегодня, обошлось даже и без нервотрепки, без крика. Просто край открылся, край – дальше некуда. Еще вчера что-то оставалось наперед, сегодня кончилось. Как завтра подыматься, как заводить опять и выезжать – неизвестно. Но оно и в завтрашний день верилось с трудом, и какое-то недоброе удовольствие чувствовалось в том, что не верилось, пусть бы долго-долго, без меры и порядка ночь, чтоб одним отдохнуть, другим опамятоваться, третьим протрезветь… А там – новый свет и выздоровление. Вот бы хорошо.

Вечер был мякотный, тихий… Как растеплило днем, так и не поджало и вроде не собиралось поджимать. Мокрый снег и по твердой дороге продавливался под ногами, оставляя глубокие следы; продолжали булькать, скатываясь под уклон, ручейки. В загустевших чистой синью бархатных сумерках все кругом в это весеннее половодье казалось затопленным, плавающим беспорядочно в мокрени, и только Ангара, где снег был белее и чище, походила издали на твердый берег.

Иван Петрович добрался наконец до дому, не помня, останавливался, заговаривал с кем по дороге или нет, без обычной боли, – когда то ли обрывалась, то ли восставала душа, – прошел мимо разоренного палисадника перед избой и прикрыл за собой калитку. С заднего двора, от стайки, слышался голос Алены, ласково внушающий что-то месячной телочке. Иван Петрович скинул в сенцах грязные сапоги, заставил себя умыться и не выдержал, упал на лежанку в прихожей возле большого теплого бока русской печи. «Вот тут теперь и место мое», – подумал он, прислушиваясь, не идет ли Алена, и страдая оттого, что придется подниматься на ужин. Алена не отстанет, пока не накормит. А так не хотелось подниматься! Ничего не хотелось. Как в могиле.

Вошла Алена, удивилась, что он валяется, и забеспокоилась, не захворал ли. Нет, не захворал. Устал. Она, рассказывая что-то, во что он не вслушивался, принялась собирать на ужин. Иван Петрович попросил отсрочки. Он лежал и вяло и беспричинно, будто с чужой мысли, мусолил в себе непонятно чем соединившиеся слова «март» и «смерть». Было в них что-то общее и кроме звучания. Нет, надо одолеть март, из последних сил перемочь эту последнюю неделю.

Тут и настигли Ивана Петровича крики:

– Пожар! Склады горят!

До того было муторно и угарно на душе у Ивана Петровича, что почудилось, будто крики идут из него. Но подскочила Алена:

– Ты слышишь, Иван? Слышишь?! Ах ты! А ты и не поел.

Орсовские склады располагались буквой «Г», длинный конец которой тянулся вдоль Ангары, или, как теперь правильней говорят, вдоль воды, а короткий выходил с правой стороны в Нижнюю улицу, – словно эта увесистая буква не стояла, а лежала, если смотреть на нее сверху из поселка. Две другие стороны были, разумеется, обнесены глухим забором. В этот товарный острог вело с улицы два пути: широкие въездные ворота для машин и рядом проходная для полномочных людей. Справа от ворот, ближе к складам, стоял аккуратно встроенный и наполовину выходящий из линии забора, весело глядящий в улицу зеленой краской и большими окнами магазин с одним крыльцом на две половины – на продовольственную и промтоварную.

Нижняя улица и вправо и влево от складов застроена была густо: людей всегда тянет ближе к воде. И серьезный огонь, стало быть, мог пойти гулять по избам и в ту и в другую сторону, мог перекинуться и на верхний порядок. Почему-то об этом прежде всего подумал Иван Петрович, выскакивая из дому, а не о том, как отстоять склады. В таких случаях раньше прикидывается самое худшее, и уж потом и мысль, и дело начинают укорачивать размеры возможной беды.

С крыльца Иван Петрович кинул взгляд в сторону складов и не увидел огня. Но крики, которые слышались теперь отовсюду, доносились оттуда отчаянней и серьезней. Чтобы спрямить дорогу, Иван Петрович бросился через огород и там, выскочив на открытое место, убедился: горит. Мутное прерывистое зарево извивалось сбоку и словно бы далеко вправо от складов; Ивану Петровичу на миг показалось, что горят сухие огородные прясла и банька, стоящая на задах, но в ту же минуту зарево выпрямилось и выстрелило вверх, осветив под собой складские постройки. Снова послышались крики и треск отдираемого дерева. Иван Петрович опомнился: и что же, куда он с пустыми руками? Он бегом повернул назад, крича на ходу Алене, но ее уже не было, она, бросив избу, умчалась. Иван Петрович подхватил с поленницы топор и заметался по ограде, не помня, где может быть багор, и не вспомнил, перехваченный другой мыслью: что надо бы закрыть избу. Тут заплясали на стене всполохи огня, заторопили, и Иван Петрович, потеряв всякую память, кинулся тем же путем обратно.

На бегу он успел отметить, что зарево сдвинулось ближе к улице. История, значит, выходила серьезная. И столь серьезного пожара, с тех пор как стоит поселок еще не бывало.

Иван Петрович обежал забор и от широких, распахнутых сейчас настежь ворот медленно пошел внутрь двора, осматриваясь, что происходит.

Загорелось, по всему судя, с угла или где-то возле угла, от которого склады расходились на стороны: продовольственные – в длинный конец и промышленные – в короткий. И те и другие стояли каждая сторона под одной собственной связью. И построено было так, и занялось в таком месте, чтобы, загоревшись, сгореть без остатка. Что до постройки, до того, чтоб с самого начала подумать о возможности огня, – русский человек и всегда-то умен был задним умом, и всегда-то устраивался он так, чтоб удобно было жить и пользоваться, а не как способней и легче уберечься и спастись. А тут, когда ставился поселок наскоро, и тем более много не размышляли: спасаясь от воды, кто думает об огне? Но что касается угла, где загорелось, здесь кто-то или, уж верно, злой случай, если не кто-то, умен был умом далеко не задним.

Повествование ведется от третьего лица и иногда прерывается воспоминаниями.

Одним мартовским днем обычный водитель Иван Петрович возвращается домой к своей супруге Алёне. Неожиданно люди на улице начинают кричать: «Пожар!». Как оказалось, загорелись склады ОРС. После некоторых колебаний главный герой берет с собой на тушение пожара топор.

Подойдя к зданию старого склада, Иван Петрович замечает, что горят обе его части. Борьбу с пламенем организовали честные люди, на которых всегда можно положиться, – Афоня Бронников и Семён Кольцов. Начинают собираться представители местного начальства, в том числе Борис Тимофеевич Водников. Он отличный руководитель, хоть и ругается со многими служащими. Алёна так же не сидит сложа руки и помогает мужчинам, спасая различные предметы.

Изначально поселок был построен не для постоянного жительства, а для временного пребывания – до тех пор, пока не будет найдено новое место. Поэтому в нем нет ни садов, ни деревьев, ни каких-либо общественных заведений. Большая часть полей подверглась наводнению во время строительства гидроэлектростанции.

Вскоре появляются отрицательные персонажи произведения – наемные рабочие архаровцы. Борис Тимофеевич отдает им указание ломать двери склад, чтобы найти и спасти начальника, когда кладовщица Валя отказывается снимать замок, боясь, что ей предъявят санкции, если содержимое кладовых разграбят. Но потом Борис вспоминает, что начальник находится на совещании, и предлагает поставить охранника в виде дяди Миши Хампо, чтобы предотвратить ограбление.

Архановцы ненавидят Ивана Петровича за его принципиальность, так как любят время от времени увиливать от работы. Один из них – Сашка Девятый – останавливает главного героя перед пламенем и говорит, что он не должен идти дальше, иначе кто будет права качать?

Главный герой долгое время проживал в деревне Егоровка, название которой созвучно с его фамилией – Егоров. В войну он был танкистом. После войны местные жители покинули свои дома, и вскоре Егоровка опустела. В отличие от большинства, Иван не переезжает в город, так как находит себе жену Алёну, его мать тяжело заболела, а брат, став горожанином, превратился в алкоголика.

В конце концов, ему приходится перебраться на другое место жительства – в село Сосновка, где и случился пожар. Иван Петрович боится, что после этого инцидента ему снова придется менять дом и привыкать к новой деревне.

Тем временем огонь сжигает большую часть продовольствия. Герой насмешливо замечает, что еды местным жителям никогда не хватало, в то время как она находилась у них под носом.

Далее идут размышления о том, когда жизнь в Сосновке начала так кардинально меняться. Все началось с рубки лесов и приезда в поселок лентяев и пьяниц. Трудолюбивых и ответственных работников перестали уважать, а чрезмерного употребления алкоголя больше не стесняются.

Тогда, как Иван Петрович в одиночку спасает бутылки с растительным маслом, архаровцы и остальные жители поселка дружно выносят из склада ящики с водкой. Афоня Бронников помогает Ивану вытащить из огня мешки с мукой и сахаром. Вскоре главный герой в спешке сталкивается со своей женой, которая со страхом наблюдает, как грабят остатки еды.

Иван Петрович женат на Алёна тридцать два года. У них есть трое уже выросших детей – первая дочь работает учительницей в какой-то деревне, вторая – в Иркутске. Сын живет в селе под названием Сырники и является летчиком. На тридцатилетие своей свадьбы два года назад родители навестили всех троих. Сын предложил старикам переехать к нему, и Иван Петрович согласился – ему понравилось у сына больше всего.

Сосновка окончательно погрязла в грязи и бесчинстве. Однажды главного героя чуть не убили архаровцы, которые пытались устроить несчастный случай после того, как Иван приструнил их.

Неожиданно Ивану Петровичу перестают помогать. Вокруг он только изредка видит пьяных архаровцев. Все куда-то делись. В глазах начинает темнеть, а в голове – гудеть. Жизнь в Сосновке теряет всякий смысл.

После пожара остается два трупа – один из них Миша Хампо, которого убили архаровцы. Тот в свою очередь успел убить одного из них.

Иван Петрович идет в лес, чтобы отдохнуть, привести мысли в порядок и спросить у природы, что ему делать дальше.

В поселке загорелись склады.

Герой повести - Иван Петрович - бежит на пожар. Как человек опытный - не с пустыми руками, а с топором. От складов может загореться и улица.

Склады были построены без учета возможности огня: «русский человек и всегда-то умен был задним умом, и всегда-то устраивался он так, чтоб удобно было жить и пользоваться, а не как способней и легче уберечься и спастись ».

Начали сколачиваться группы спасателей. «Разобрали крышу - огонь споткнулся о пустоту ».

Обычный российский беспорядок на пожаре проявляется особенно отчетливо: «бабы с ведрами понабежали, а водовозку найти не могут. С Ангары на коромысле таскают. На такой ад - на коромысле! Да это ж все одно, что встать в ряд и чихать на него. Из огнетушителя - один пшик. Ни пены, ни гангрены».

«Народу было густо, сбежался едва не весь поселок, но не нашлось, кто сумел бы организовать его в одну разумную твердую силу, способную остановить огонь».

Поселок выстроили при леспромхозе.

«Неуютный и неопрятный, и не городского и не деревенского, а бивуачного типа был этот поселок, не обустраиваясь с прицелом на детей и внуков, а лишь бы лето перелетовать, а потом и зиму перезимовать. Дети между тем рождались, вырастали и сами к этой поре заводили детей». Но воспринимался поселок «как остановка, все как временное пристанище, откуда не сегодня завтра сниматься».

Улицы были прямые и широкие, линию соблюдали строго. Но тяжелая техника разбила их, летом лесовозы и трактора намешивали в ненастье грязь, которая потом засыхала, превращаясь в каменные гряды, а для стариков - в неодолимые горы. «Каждый год поссовет собирал по рублю со двора на тротуары, каждый год их настилали, но наступала весна, когда надо подвозить дрова, и от тротуаров, по которым волочили и на которые накатывали кряжи, оставались одни щепки» .

Деревьев у домов почти нет. «Те же самые люди, которые в своих старых деревнях, откуда они сюда съехались, и жизни не могли представить себе без зелени под окнами, здесь и палисадники не выставляли. И улица ревела и смотрела в стекла без всякой запинки».

«Одно слово: леспромхоз - промышленные заготовки леса. Лес вырубать - не хлеб сеять».

Уничтожили лес - и снимайся на новое место. Лес уничтожают дочиста. Техника пошла такая, что никакого подроста после себя не оставит. О том, что будет дальше, никто и не думает.

На пожаре возникают споры. Вот, вытащили со склада мотоцикл «Урал» . А говорили - нету!

Начальник ругается с кладовщицей Валей, которая отказывается отпирать свой склад: растащат!

Сгори-ит! - надрывался начальник.

Тушите. А открывать, чтоб растащили, я не обязана. Тушите.

Двери склада решили ломать. А на страже добра поставить ответственного дядю Мишу Хампо.

Егоров из Егоровки, Иван Петрович, все время вспоминает свою родную деревню. Жийы в нем моральные устои крестьянства, поэтому и местные «архаровцы» (искатели легкой наживы) зовут его законником.

В родную деревню возле Ангары и тайги много лет назад вернулся бравый сержант Егоров с войны.

Разглядел в соседней деревне Алену, «которая так неумело и бесхитростно таращила на него свои и без того огромные зенки и так испугалась, когда он впервые взял ее под руку, что он не стал больше никого искать». Стал шоферить на новой машине. В семье появились дети.

«Иван Петрович остался в Егоровне, ужился и успокоился, нисколько не страдая от глухомани, которая с годами помаленьку просветлялась: провели электричество, чаще стали притыкаться к егоровскому берегу белые пароходы...»

И тут решили государственные мужи затопить Егоровку под водохранилище. Пришлось перебираться в леспромхозовский поселок Со-сновка. Автор посвящает нас во внутренний мир и прошлое героя, а тем временем на пожаре открыли уже продуктовый склад. Много там всякого добра: и колбаса, и красная рыба. Народ этого добра не видит - ни в поселке, ни на лесоповале. Все начальству отправляют - «неробам».

Горько Ивану Петровичу, но он продолжает спасать добро - выкидывать продукты из горящего склада.

Огонь разгорался, пора было отступать. Один из «архаровцев» вытащил увлекшегося Ивана Петровича из склада:

Сгоришь, законник!

Промтоварные склады не спасти, а продовольственные можно бы, будь машина и будь побольше порядка. Но «пожарку», единственную на весь леспромхоз, еще года два назад разнесли на запчасти, она только числится на вооружении...

Ищет взглядом Иван Петрович на пожарище свою Алену - она тоже где-то при деле. Ищет - не находит. «Архаровцы» взялись за разграбление бутылок со спиртным.

Как прокралось в быт и в души беззаконие? Не сразу, исподволь. Иначе и быть не могло, если «жизнь состоит в том, чтоб рубить».

Все больше в поселке «легких людей», признающих только гульбу и водку. Директор школы «взялся подсчитать, сколько в шести деревнях, слившихся в Сосновку, погибло народу за войну и сколько его сгинуло не своей смертью за последние четыре года. Не своей смертью - это значит пьяная стрельба, поножовщина, утонувшие и замерзшие, задавленные на лесосеках по своему ли, по чужому ли недогляду. И разница вышла небольшая».

«Иван Петрович размышлял: свет переворачивается не сразу, не одним махом, а вот так, как у нас: было не положено, не принято, стало положено и принято, было нельзя - стало можно, считалось за позор, за смертный грех - почитается за ловкость и доблесть. И до каких же пор мы будем сдавать то, на чем вечно держались?»

Ради плана лесозаготовок разрушаются не только леса и земли, гибнут людские души.

Пожар продолжается. Ребятишки и бабы тянут со склада какие-то маленькие баночки и коробочки. «Архаровцы» хлещут и растаскивают вино и водку. Кладовщица кричит, чтоб спасали растительное масло - больше не подвезут. Наш герой внял ее крикам и ринулся на спасение масла.

«Иван Петрович искал растительное масло в бутылках, а оно оказалось в железной бочке. Он с трудом, обжигая руки, повалил ее, огромную, с раздутыми боками, побывавшую не в одной переделке, но выкатить не мог, под его усилиями она только раскачивалась. Он заторопился к цепочке и, не вглядываясь и не выбирая, выхватил из нее первое попавшееся звено. Оно оборотилось тем самым парнем, вместе с которым сбивали крышу и который принес наверх известие о найденном мотоцикле «Урал». От парня пахнуло кипяченой водкой; ничего не понимая, но и не сопротивляясь, он запрыгал вслед за Иваном Петровичем. Вдвоем, где руками, где ногами, они выкатили бочку».

Нужно было спасать муку.

«В последнем, мучном складе не одна только была мука и не с одними только крупами, хранили еще и сахар. Средь муки и крупы он держался по-барски: они, сваленные как попало в мешках на пол, оплыли серой пылью, для сахара же с левой стороны устроили настил и подстелили брезент. И кули, в каких он был, отличались чистотой и доброшивом, и уложены они были аккуратно. Будто не свои же мужики таскали и укладывали, а вызывали бригаду из-за границы. По.привычке хвататься прежде за тяжелое, ноги понесли Ивана Петровича к сахару. Но Афоня Бронников придержал:

Давай, Иван Петрович, за муку».

Однако мешки с мукой уложены в два человеческих роста - не перетаскать вдвоем. Разыскивая подмогу, Иван Петрович видит Алену.

Ты смотри, - не тащи себе ничего, как другие, - предупреждает законник жену.

Она обижается:

Много я себе за жизнь натаскала?

Тридцать лет прожили Иван да Алена. На тридцатилетие свадьбы объехали они своих выросших детей: двух дочек и сына. «Городские удобства» дочери в Иркутске ужасно расстроили Егорова: удобства - девятый этаж. А лифт не работает! Дочь надорвалась, лежит в больнице.

Сын Борька в Хабаровске работает техником в небольшом аэропорту. Красивый и богатый поселок, весь в зелени и уборе. Борис с женой жил своим домом,при доме - сад.

Порадовался отец за Борьку. Сын зовет отца с матерью переезжать к нему. Ивану Петровичу жаль покидать Сосновку - хоть и неуютная она, но полжизни ей отдано. Однако учащаются конфликты с «архаровцами », Иван Петрович не спускает им хулиганства, безответственности, нарушений дисциплины. И его противники подстраивают так, что его чуть не придавило лесиной.

Палисадник перед его избой разворотили...

«Спасение было одно: уехать».

Уехать - и увезти Алену. За тридцать лет совместной жизни муж и жена сроднились необычайно. В дороге Иван Петрович всегда говорит в воображении со своей Аленой - и всегда знает, что она скажет нужное слово. Герой считает, что мужик, который женского голоса не слышит, - пустое существо.

«Алена для Ивана Петровича была больше чем жена. В этой маленькой расторопной фигуре, как во всеединой троице, сошлось все, чем может быть женщина».

«Давным-давно, еще жили в Егоровке, возился как-то Иван Петрович под машиной с невыключенным раскрытым мотором. Машина была старая, ЗИС-150. Он только после отыскал, где подтекало, а до того и не знал - мотор вдруг вспыхнул. Распластанный на земле и растерявшийся, Иван Петрович обмер. И выскочил он, когда на него чем-то сыпануло. В углу стоял короб с песком. Алена одним махом подхватила его и ухнула на огонь. Потом, когда короб снова наполнили, Иван Петрович с великим трудом едва отодрал его от земли. Алене нечего было и пытаться.

Это не я и была, - простодушно решила она. - Это кто-то, чтоб спасти тебя, мои руки подхватил да свою силу подставил. А я ниче и не помню. И тяжели вроде никакой не было.

И сколько такого случалось, что кто-то ее руками подымал и подымал непосильные тяжели».

Таскает и таскает Иван Петрович мешки с мукой, уже подобрались помощники - человек десять. Руки работают, спина уже от тяжести трещит, а мысли текут: «Четыре подпорки у человека в жизни: дом с семьей, работа, люди, с кем вместе правишь праздники и будни, и земля, на которой стоит твой дом. И все четыре одна важней другой. Захромает какая - весь свет внаклон ».

Старинный друг, земляк и единомышленник Афоня спрашивает Ивана, вправду ли тот собрался уезжать. Вправду.

Ты уедешь, я уеду - кто останется?

Кто-нибудь останется.

Кто? Кто - кто-нибудь, Иван Петрович? - на последнем голосовом дожиме не сказал - простонал Афоня. - Эх!.. Неужто так и бросим?! Обчистим до ниточки и бросим! И нате - берите, кому не лень!

На пожаре берут, кому не лень. Иван Петрович с Афоней спасают мешки с мукой из огня, а кто-то из «архаровцев» уже тянет их в сторону и прячет неподалеку.

Дядя Миша Хампо (он наполовину парализован и может выговорить только: «Хамп-о-о-о...»), человек необыкновенной честности, «сто-рож-самостав», пытается отбить у «архаровцев» какой-то мешок «с цветными тряпками» - и те насмерть забивают его колотушкой.

После того как отшумел пожар, отправляется Иван Петрович пройтись в сторону кладбища. Мрачные мысли одолевают его с новой силой: «Уехать? Остаться?»

«Молчит, не то встречая, не то провожая его, земля.
Молчит земля.
Что ты есть, молчаливая наша земля, доколе молчишь ты?
И разве молчишь ты?»

Родился 28 марта (16 марта по старому стилю) 1868 в Кунавино Нижегородской губернии Российской Империи (с 1919 город Канавино, с 1928 вошел в состав Нижнего Новгорода). Максим Горький – псевдоним писателя, настоящее имя Алексей Максимович Пешков.
Отец – Максим Савватьевич Пешков (1840-1871) столяр, последние годы жизни - управляющий пароходной компании.
Мать – Варвара Васильевна Каширина (1842-1879) из мещанской семьи.
Алексей Максимович рано осиротел. В 1871 году заболел холерой, отец смог выходить сына, но сам заразился и умер. После смерти отца Алексей переезжает с матерью из Астрахани в Нижний Новгород. Мать мало занималась сыном и бабушка, Акулина Ивановна, заменила Алексею родителей. В это время Алексей недолго посещал школу, и перешел в третий класс с похвальной грамотой. В 1879 году, после смерти Варвары Васильевны, дед отправляет Алексея “в люди” – зарабатывать себе на жизнь. Работал «мальчиком» при магазине, буфетным посудником на пароходе, пекарем, учился в иконописной мастерской и др. Подробнее о детстве и юности писателя можно прочитать в его автобиографических повестях «Детство» и «В людях».
В 1884 году Алексей отправляется в Казань, в надежде поступить в Казанский университет. Но денег на учебу у него не было и пришлось идти работать. Казанский период самый тяжелый в жизни Горького. Тут он испытал острую нужду и голод. В Казани знакомится с марксисткой литературой и пробует себя в роли просветителя-пропагандиста. В 1888 за связь с революционерами был арестован и вскоре отпущен, но продолжал находиться под постоянным полицейским надзором. В 1891 году отправляется странствовать и даже дошел до Кавказа. В этот период заводит много знакомств в среде интеллигенции.
В 1892 году впервые публикуется его произведение «Макар Чудра».
В 1896 году женится на Екатерине Павловне Волжиной (1876-1965). От брака были сын Максим (1897-1934) и дочь Екатерина (1898-1903).
1897-1898 жил в поселке Каменка (сейчас село Кувшиново в Тверской области Российской Федерации) у знакомого Васильева. Этот период жизни послужил материалом для его романа «Жизнь Клима Самгина».

В 1902 г. Горький был избран почетным академиком Императорской Академии наук по разряду изящной словесности. Но из-за того, что находился под надзором полиции, его избрание было аннулировано. В связи с этим Чехов и Короленко отказались от членства в Академии.
К 1902 Горький получает мировую известность. В 1902 году о Горьком было опубликовано 260 газетных и 50 журнальных статей, издано более 100 монографий.
В 1903 после смерти дочери Алексей Максимович и Екатерина Павловна решают разойтись, но не оформлять официально развод. В то время развестись можно было только через церковь, а Горький был отлучен от церкви. В 1903 сходится с Марией Фёдоровной Андреевой (1868-1953), с которой был знаком с 1900 года.
После “Кровавого воскресенья” (расстрел шествия рабочих 9 января 1905 года) выпустил революционное прокламацию, за которую был арестован и заключен в Петропавловскую крепость. В защиту Горького выступило много известных европейских представителей творческого и научного мира. Под их давлением Горький был освобожден 14 февраля 1905 под залог.
С 1906 года по 1913 год вместе с Марией Андреевой живет за границей в Италии, сначала в Неаполе, а потом на острове Капри. По официальной версии из-за туберкулеза. Так же существует версия, что из-за политических преследований.
В 1907 году принимает участие в V съезде РСДРП (Российская социал-демократическая рабочая партия), который проходил в Лондоне, как делегат с правом совещательного голоса.
В конце 1913 году, к трехсотлетию дома Романовых, была объявлена всеобщая амнистия. После этого Горький возвращается в Россию в Петербург.
С 1917 года по 1919 год ведет активную общественно-политическую деятельность. В 1919 году расходится с Марией Андреевой и в 1920 начинает жить с Марией Игнатьевной Будберг(1892-1974). В 1921 по настоянию Ленина уезжает за границу. Одна из версий из-за возобновления болезни. По другой версии из-за обострения идеологических разногласий с большевиками. С 1924 года проживал в Сорренто в Италии.
В 1928 по приглашение Советского правительства и лично Сталина первый раз приезжает в СССР. Но не остается и уезжает в Италию. В 1929 году, во второй свой приезд в Союз, посещает Соловецкий лагерь особого назначения и пишет положительный отзыв о его режиме. В октябре 1929 возвращается в Италию. И в 1932 году окончательно возвращается в Советский Союз.
В 1934 году при помощи Горького организуется Союз писателей СССР. Устав Союза писателей был принят на I Всесоюзном съезде советских писателей, на котором с основным докладом выступал Горький.
В 1934 году умирает сын Горького – Максим.
В конце мая 1936 года Горький простудился и после трех недель болезни 18 июня 1936 года умер. После кремирования его прах помещен в Кремлевскую стену на Красной площади в Москве.
Со смертью Горького и его сына связано много слухов. Ходили слухи об отравление. Согласно допросам Ягоды, Горький был убит по приказу Троцкого. Некоторые в смерти обвиняют Сталина. В 1938 году по «делу врачей» проходили три врача, которых обвиняли в убийстве Горького.
Сейчас обстоятельства и причины смерти Горького и его сына Максима остаются предметом дискуссии.