Когда было написано произведение василий теркин. Поэма «Василий Теркин. Другие сочинения по этому произведению


На войне, в пыли походной,
В летний зной и в холода,
Лучше нет простой, природной -
Из колодца, из пруда,
Из трубы водопроводной,
Из копытного следа,
Из реки, какой угодно,
Из ручья, из-подо льда, -
Лучше нет воды холодной,
Лишь вода была б – вода.
На войне, в быту суровом,
В трудной жизни боевой,
На снегу, под хвойным кровом,
На стоянке полевой, -
Лучше нет простой, здоровой,
Доброй пищи фронтовой.
Важно только, чтобы повар
Был бы повар – парень свой;
Чтобы числился недаром,
Чтоб подчас не спал ночей, -
Лишь была б она с наваром
Да была бы с пылу, с жару -
Подобрей, погорячей;
Чтоб идти в любую драку,
Силу чувствуя в плечах,
Бодрость чувствуя.
Однако
Дело тут не только в щах.
Жить без пищи можно сутки,
Можно больше, но порой
На войне одной минутки
Не прожить без прибаутки,
Шутки самой немудрой.
Не прожить, как без махорки,
От бомбёжки до другой
Без хорошей поговорки
Или присказки какой, -
Без тебя, Василий Тёркин,
Вася Тёркин – мой герой,
А всего иного пуще
Не прожить наверняка -
Без чего? Без правды сущей,
Правды, прямо в душу бьющей,
Да была б она погуще,
Как бы ни была горька.
Что ж ещё?.. И всё, пожалуй.
Словом, книга про бойца
Без начала, без конца.
Почему так – без начала?
Потому, что сроку мало
Начинать её сначала.
Почему же без конца?
Просто жалко молодца.
С первых дней годины горькой,
В тяжкий час земли родной
Не шутя, Василий Тёркин,
Подружились мы с тобой,
Я забыть того не вправе,
Чем твоей обязан славе,
Чем и где помог ты мне.
Делу время, час забаве,
Дорог Тёркин на войне.
Как же вдруг тебя покину?
Старой дружбы верен счёт.
Словом, книгу с середины
И начнём. А там пойдёт.

На привале


– Дельный, что и говорить,
Был старик тот самый,
Что придумал суп варить
На колёсах прямо.
Суп – во-первых. Во-вторых,
Кашу в норме прочной.
Нет, старик он был старик
Чуткий – это точно.
Слышь, подкинь ещё одну
Ложечку такую,
Я вторую, брат, войну
На веку воюю.
Оцени, добавь чуток.
Покосился повар:
«Ничего себе едок -
Парень этот новый».
Ложку лишнюю кладёт,
Молвит несердито:
– Вам бы, знаете, во флот
С вашим аппетитом.
Тот: – Спасибо. Я как раз
Не бывал во флоте.
Мне бы лучше, вроде вас,
Поваром в пехоте. -
И, усевшись под сосной,
Кашу ест, сутулясь.
«Свой?» – бойцы между собой, -
«Свой!» – переглянулись.
И уже, пригревшись, спал
Крепко полк усталый.
В первом взводе сон пропал,
Вопреки уставу.
Привалясь к стволу сосны,
Не щадя махорки,
На войне насчёт войны
Вёл беседу Тёркин.
– Вам, ребята, с серединки
Начинать. А я скажу:
Я не первые ботинки
Без починки здесь ношу.
Вот вы прибыли на место,
Ружья в руки – и воюй.
А кому из вас известно,
Что такое сабантуй?
– Сабантуй – какой-то праздник?
Или что там – сабантуй?
– Сабантуй бывает разный,
А не знаешь – не толкуй,
Вот под первою бомбёжкой
Полежишь с охоты в лёжку,
Жив остался – не горюй:
Это малый сабантуй.
Отдышись, покушай плотно,
Закури и в ус не дуй.
Хуже, брат, как миномётный
Вдруг начнётся сабантуй.
Тот проймёт тебя поглубже, -
Землю-матушку целуй.
Но имей в виду, голубчик,
Это – средний сабантуй.
Сабантуй – тебе наука,
Враг лютует – сам лютуй.
Но совсем иная штука
Это – главный сабантуй.
Парень смолкнул на минуту,
Чтоб прочистить мундштучок,
Словно исподволь кому-то
Подмигнул: держись, дружок…
– Вот ты вышел спозаранку,
Глянул – в пот тебя и в дрожь;
Прут немецких тыща танков…
– Тыща танков? Ну, брат, врёшь.
– А с чего мне врать, дружище?
Рассуди – какой расчёт?
– Но зачем же сразу – тыща?
– Хорошо. Пускай пятьсот,
– Ну, пятьсот. Скажи по чести,
Не пугай, как старых баб.
– Ладно. Что там триста, двести -
Повстречай один хотя б…
– Что ж, в газетке лозунг точен:
Не беги в кусты да в хлеб.
Танк – он с виду грозен очень,
А на деле глух и слеп.
– То-то слеп. Лежишь в канаве,
А на сердце маета:
Вдруг как сослепу задавит, -
Ведь не видит ни черта.
Повторить согласен снова:
Что не знаешь – не толкуй.
Сабантуй – одно лишь слово -
Сабантуй!.. Но сабантуй
Может в голову ударить,
Или попросту, в башку.
Вот у нас один был парень…
Дайте, что ли, табачку.
Балагуру смотрят в рот,
Слово ловят жадно.
Хорошо, когда кто врёт
Весело и складно.
В стороне лесной, глухой,
При лихой погоде,
Хорошо, как есть такой
Парень на походе.
И несмело у него
Просят: – Ну-ка, на ночь
Расскажи ещё чего,
Василий Иваныч…
Ночь глуха, земля сыра.
Чуть костёр дымится.
– Нет, ребята, спать пора,
Начинай стелиться.
К рукаву припав лицом,
На пригретом взгорке
Меж товарищей бойцов
Лёг Василий Тёркин.
Тяжела, мокра шинель,
Дождь работал добрый.
Крыша – небо, хата – ель,
Корни жмут под рёбра.
Но не видно, чтобы он
Удручён был этим,
Чтобы сон ему не в сон
Где-нибудь на свете.
Вот он полы подтянул,
Укрывая спину,
Чью-то тёщу помянул,
Печку и перину.
И приник к земле сырой,
Одолен истомой,
И лежит он, мой герой,
Спит себе, как дома.
Спит – хоть голоден, хоть сыт,
Хоть один, хоть в куче.
Спать за прежний недосып,
Спать в запас научен.
И едва ль герою снится
Всякой ночью тяжкий сон:
Как от западной границы
Отступал к востоку он;
Как прошёл он, Вася Тёркин,
Из запаса рядовой,
В просолённой гимнастёрке
Сотни вёрст земли родной.
До чего земля большая,
Величайшая земля.
И была б она чужая,
Чья-нибудь, а то – своя.
Спит герой, храпит – и точка.
Принимает всё, как есть.
Ну, своя – так это ж точно.
Ну, война – так я же здесь.
Спит, забыв о трудном лете.
Сон, забота, не бунтуй.
Может, завтра на рассвете
Будет новый сабантуй.
Спят бойцы, как сон застал,
Под сосною впо?кат,
Часовые на постах
Мокнут одиноко.
Зги не видно. Ночь вокруг.
И бойцу взгрустнётся.
Только что-то вспомнит вдруг,
Вспомнит, усмехнётся.
И как будто сон пропал,
Смех дрогнал зевоту.
– Хорошо, что он попал,
Тёркин, в нашу роту.

На войне одной минутки
He прожить без прибаутки,
Шутки самой немудрой...
...He прожить Без правды сущей,
Правды, прямо в душу бьющей.

На привале

На привале Теркин разъясняет новым товарищам, что такое «сабантуй»: испытание воли, храбрости. Хорошо, если человеку удается вести себя достойно в любой ситуации, даже если на него «прут немецких тыща танков». Рассказы Теркина пользуются успехом. Автор задается вопросом о происхождении своего героя. Такой, как Теркин, «в каждой роте есть всегда, да и в каждом взводе». Теркин был ранен. Рассказывая о себе, он говорит от имени своего полка: «Был рассеян я частично, а частично истреблен». Теркин прошагал «сотни верст земли родной», отступая вместе с частями Советской армии, воевал как герой, но медали по какой-то причине не получил. Однако Теркин не унывает:

He гляди, что на груди,
А гляди, что впереди!..

Перед боем

Армия отступает. Солдаты чувствуют себя виноватыми перед советскими людьми, которые с их уходом попадут в оккупацию. Теркин, «как более идейный», исполняет обязанности политрука:

Будем живы - нe помрем.
Срок придет, назад вернемся,
Что отдали - все вернем.

Командир печален: на пути его родная деревня. Теркин решает, что нужно зайти туда. Жена командира размещает в хате бойцов, всех угощает, хлопочет по дому. Дети радуются отцу, им в первый момент кажется, что он пришел домой после работы в поле. Ho и дети уже понимают, что отец уйдет, а завтра, возможно, в их хату войдут немцы. Сам командир ночью не спит, колет дрова, пытаясь хоть чем-то помочь своей хозяйке. Плач детей на рассвете, когда командир и его бойцы покидают дом, до сих пор звучит в ушах Теркина. Теркин мечтает зайти в этот гостеприимный дом, когда армия будет освобождать свою землю, «поклониться доброй женщине простой».

Переправа

Во время переправы через реку немцы начинают артобстрел. Множество бойцов тонет. На другой берег переправляется только первый взвод (и с ним Теркин). К ночи оставшиеся в живых бойцы уже не надеются увидеть своих товарищей из первого взвода живыми, полагая, что всех их перестреляли немцы при высадке на берег. Связи с ними нет. Однако среди ночи Теркин переплывает реку в обратном направлении (в ледяной воде) и докладывает полковнику, что взвод цел, ждет дальнейших приказаний, просит поддержать атаку артиллерийским огнем. Теркин обещает обеспечить переправу остальным товарищам. Теркин согревается спиртом, принимая его вовнутрь. Ночью переправа возобновляется.

Бой идет святой и правый.
Смертный бой не ради славы,
Ради жизни на земле.

О войне

Грянул год, пришел черед,
Нынче мы в ответе
За Россию, за народ
И за все на свете.
От Ивана до Фомы,
Мертвые ль, живые,
Все мы вместе - это мы,
Тот народ, Россия.

Теркин ранен

Теркин в стрелковой роте. Он тянет провод связи. По цепи стреляет вражеская артиллерия. Один снаряд падает рядом с Теркиным, но не взрывается. Всем страшно, но Теркин, презирающий опасность, «обратясь к тому снаряду, справил малую нужду». Теркин замечает блиндаж и, думая, что внутри немцы, решает занять их огневую точку. Ho в блиндаже пусто. Теркин сам устраивает там засаду. Немцы все ближе. Теркин выжидает, на него бросается немецкий офицер, ранит его в плечо. Теркин закалывает немца штыком. Через сутки раненого подбирают танкисты, спасая ему жизнь. По мнению автора, нигде нет «дружбы той святей и чище, что бывает на войне».

О награде

Теркину за ранение положен орден, но он «согласен на медаль». Награда пригодится ему, когда он освободителем вернется в «край родной смоленский свой», пойдет вечером на танцы, и любимая девчонка будет «ждать слова, взгляда» героя.

Гармонь

Теркин, выписавшись из госпиталя, идет по прифронтовой дороге, догоняет свою часть. Его подбирает попутка. Впереди колонна. Шофер останавливает машину (он обязан пропустить колонну), засыпает. Теркин сожалеет, что нет гармони, скоротать время.. Неожиданно один танкист предлагает ему поиграть на гармони их погибшего командира. Теркин играет «стороны родной смоленской грустный памятный мотив», а потом песню «Три танкиста». Всем словно становится теплее, шофер прибегает и начинает плясать. Танкисты присматриваются к гармонисту, узнают к нем того раненого, что спасли в блиндаже от гибели. Они дарят гармонь погибшего товарища Теркину, понимая, что теперь не время сокрушаться о погибших и гадать, кто их них самих доживет до победы и вернется домой. Надо держаться и «с места - в воду и в огонь».

Два солдата

Теркин заходит в одну хату, где живут старик со старухой. Старик - сам в прошлом солдат. Теркин чинит деду пилу и настенные часы. Старуха нехотя достает из закромов последнее сало, жарит мужчинам яичницу. Старик ведет с Теркиным разговор, спрашивает, удастся ли нашим побить немцев. В конце трапезы Теркин, поклонившись, как водится хозяевам дома, спокойно обещает: «Побьем, отец!»

О потере

Товарищ Теркина потерял кисет и очень расстроился. Ведь ему уже пришлось потерять семью, двор и хату, «края родные, все на свете и кисет». Теркин говорит, что это все несерьезные потери. Товарищ упрекает Теркина в том, что ему легко говорить: он холостой, у него никого и ничего нет. Теркин дарит ему свой кисет и объясняет:

Потерять семью не стыдно -
He твоя была вина.
Потерять башку - обидно,
Только что ж, на то война...
Ho Россию, мать-старуху,
Нам терять нельзя никак.

Поединок

Теркин бьется с немцем в жестокой рукопашной. Немец сильнее, поскольку его лучше кормят. Ho Теркин не унывает и не сдается. Немца он человеком не считает, а называет подлецом. Немец начинает драться каской, и тогда Теркин ударяет его незаряженной гранатой, оглушает, связывает и препровождает в штаб для допроса. Теркин очень горд собой, ему приятно идти по советской земле, «между прочим» нести за плечами немецкий автомат, подгонять «языка» и знать, что каждый встречный «рад сердечно», что Теркин вернулся живым из разведки.

Самое важное для солдата - вернуться живым с войны домой. Автор знает, что «на войне душе солдата сказка мирная милей». Ho сам пишет только о войне:

Я одно скажу, что нам бы
Поуправиться с войной,
Отодвинуть эту дамбу
За предел земли родной.
А покуда край обширный
Той земли родной - в плену,
Я - любитель жизни мирной -
На войне пою войну.

«Кто стрелял?»

Над Теркиным и его товарищами кружит самолет противника. Смерть совсем рядом. Автор размышляет, в какое время года легче гибнуть на войне, но приходит к выводу, что ни одно время года для этого не подходит.

Нет, товарищ, зло и гордо,
Как закон велит бойцу,
Смерть встречай лицом к лицу,
И хотя бы плюнь ей в морду,
Если все пришло к концу...

Теркин «бьет с колена из винтовки в самолет» и подбивает его. Генерал награждает Теркина орденом. Теркин ободряет товарищей, напоминает, что «у немца это не последний самолет», т. е. любой вправе последовать его примеру.

О герое

Теркин рассказывает, как лежал в госпитале и солдат из Тамбова, награжденный орденом, намекал ему, что в смоленской стороне не может быть таких, как он, удальцов. Теперь Теркин с полным правом может утверждать, что и на его любимой Смоленщине родятся герои. Он не кичится родным краем, просто любит родину больше всего на свете и хочет отстоять ее престиж.

Генерал

Идут бои на Волге. Теркин в обороне, он отсыпается на берегу речки. В полусне ему слышится песня о речушке, которая одна может, проползя под колючей немецкой проволокой, добежать до его родимого села, передать матери слова любви от сына-солдата. Генерал, который для солдата на войне - «суд, отец, глава, закон», разрешает Теркину в качестве награды съездить на неделю домой. Ho в родной стороне - враги, а Теркин - не речка, чтобы незаметно прошмыгнуть мимо немецких часовых. Генерал обещает перенести отпуск Теркина на то время, когда армия будет освобождать Смоленск: «Нам с тобою по пути». Генерал на прощание крепко жмет Теркину руку, смотрит ему в глаза, обнимает - ведет себя, как вел бы с сыном.

О себе

Автор мечтает о тех днях, когда русские люди снова станут хозяевами на своей земле, чтобы «не украдкой, не с оглядкой по родным лесам кружить». Он клянется, обращаясь к родине, вернуться и освободить ее, стереть нелепую границу между оккупированной территорией и Советской землей.

Я дрожу от боли острой,
Злобы горькой и святой.
Мать, отец, родные сестры
У меня за той чертой...
То, что я всем сердцем славил
И любил - за той чертой.
Я за все кругом в ответе...

Бой в болоте

Бойцы полка Теркина третьи сутки ведут бой в болоте при безвестном населенном пункте Борки. Моросит дождь, нет ни еды ни курева, многие кашляют. Ho Теркин не унывает. По его мнению, бывает в сто раз хуже. Теркин даже шутит, что они сейчас находятся на курорте:

У тебя - в тылу ль, на фланге, -
Сам не знаешь, как силен, -
Бронебойки, пушки, танки.
Ты, брат, - это батальон.
Полк. Дивизия. А хочешь -
Фронт. Россия! Наконец,
Я, скажу тебе короче
И понятней: ты - боец.
Ты в строю, прошу усвоить...

Теркин вспоминает, как тяжело было им год назад, когда части Советской армии беспрерывно отступали. Теперь же отступают немцы, они начали напевать русские песни, хотя «этой песни прошлогодней нынче немец не певец». Автор размышляет о том, что после войны все павшие будут равны - и те, кто пал за «гордую твердыню у Волги» (Сталинград), и те, кто отдал жизнь «за забытый ныне населенный пункт Борки». Россия «почесть всем отдаст сполна».

О любви

Каждого солдата провожает на войну женщина. Автор сожалеет, что «из всех тех женщин, как всегда, родную мать вспоминают меньше». Солдат знает, что «любовь жены, на войне сильней войны и, быть может, смерти». Письмо из дома, полное женской любви и поддержки, без жалоб, способно сотворить с солдатом чудеса. Любовь сильнее войны, она может пережить любой срок, выдержать любые испытания.

Автор обращается к женам солдат и призывает их чаще писать мужьям на фронт («генералу ли, бойцу, это - как награда»). К его большому сожалению, Василию Теркину писать некому, а все потому, что девушки «любят летчиков у нас, конники в почете». Пехота же не пользуется вниманием, что неправильно.

Отдых Теркина

Для солдата рай - там, где можно отоспаться. Это нормальный, мирный дом, где спальня - чтобы спать «в тепле постельном... в одном белье нательном, как положено в раю», а столовая - чтобы четыре раза в день есть - но только со стола, а не с колена, с тарелки, а не из котелка, резать хлеб ножом, а не штыком. В раю ложку не надо прятать за голенище сапога, а винтовку не надо класть у ног. Оказавшись в таком раю (покинув передний край), Теркин никак не может уснуть, пока не понимает, что ему для этого надо надеть шапку (по фронтовой привычке). Ho война еще не окончена, а значит, отдыхать Теркину некогда, и он возвращается на передовую. Теркин, как и его товарищи, снова спит, где придется, «без перины, без подушки, примостясь плотней друг к дружке», а утром идет в атаку.

В наступлении

Солдаты так свыклись с тем, что все время оборонялись, что приспособились организовывать и баньку, и «Теркина» читать на досуге. Ho вот полк переходит в наступление, берет село. Молодым бойцам, впервые идущим в бой, «в этот час всего дороже знать одно, что Теркин тут». Лейтенант геройски гибнет, и Теркин понимает, что пришла его очередь вести солдат вперед. Теркин тяжело ранен.

Смерть и воин

Теркин лежит на снегу, истекая кровью. Смерть подходит к нему, уговаривает сдаться, согласиться умереть.

Теркину очень плохо, но он решает бороться со смертью. Смерть предсказывает, что Теркину нет смысла выживать: война еще долго будет идти. Теркин не спорит, но он готов воевать. Смерть объясняет, что ему некуда возвращаться после войны: его дом разрушен. Ho Теркин не унывает: он работник, он все отстроит заново. Смерть говорит, что теперь он станет никому не нужным калекой. «И со Смертью Человеку спорить стало свыше сил». Теркин почти соглашается умереть, просит только смерть отпустить его на денек к живым в День Победы. Смерть отказывается, и тогда Теркин гонит ее прочь. По полю идут бойцы из похоронной команды, они подбирают Теркина и относят его в лазарет. Бойцы надевают на Теркина рукавицы, чтобы согреть его закоченевшие руки. Смерть отстает от Теркина. Она потрясена взаимовыручкой живых, она не успела «сладить» с солдатохух, пока он был один.

Теркин пишет

Теркин пишет однополчанам, что мечтает только об одном: после госпиталя вернуться в родную часть. Ему хочется скорее «по Смоленщине своей топать до границы». Теркин.«чует», что великие бои, победные бои - не за горами. К этим дням он надеется уже «без палок» ходить и вернуться в строй, а если придется встретить свой смертный час, то среди товарищей.

Теркин - Теркин

На привале Теркин знакомится со своим однофамильцем Иваном Теркиным, также необыкновенно популярным в части балагуром, героем и гармонистом. Пока Теркины выясняют, кто из них настоящий, кто поддельный, старшина объявляет, что теперь «по уставу каждой роте будет придан Теркин свой».

Теркина знают в любом полку. О нем давно не было слышно и прошел слух, что Теркин погиб. Многие не верят: «He подвержен Теркин смерти, коль войне не вышел срок». Ho автору точно известно: Теркин жив, он по-прежнему не унывает и других призывает не унывать. Просто он теперь воюет на западе.

Далеко ушел Василий,
Вася Теркин, твой солдат.
В бой, вперед, в огонь кромешный
Он идет, святой и грешный,
Русский чудо-человек.

Дед и баба

Прошло три года войны. Полк Василия Теркина освобождает деревню, в которой в начале войны Теркин чинил часы старикам. Дед с бабой прячутся от снарядов в яме. Дед-солдат решает защищать жену и себя, чтобы «не постигла смерть в плену», от руки немца, берет в руки топор. Ho к яме подходят русские солдаты. Жители рады, дед узнает в одном из разведчиков Теркина. Старуха принимается кормить Теркина салом, которого «и нет, а все же есть». Часы украл немец («как-никак цветной металл»). Теркин обещает привезти старикам новые часы из Берлина.

На Днепре

Все ближе подходят части Советской армии к родной земле Теркина, все чаще обращается солдат к родимой стороне:

Я загнул такого крюку,
Я прошел такую даль,
И видал такую муку,
И такую знал печаль!..
Я иду к тебе с востока,
Я тот самый, не иной.
Ты взгляни, вздохни глубоко,
Встреться наново со мной.
Мать-земля моя родная,
Ради радостного дня
Ты прости, за что - не знаю,
Только ты прости меня!..

Русские форсируют Днепр («плавал, потому - пришла жара»). Немцы все охотнее сдаются в плен. Теркин - уже другой человек, опытный, спокойный, очень многое и многих потерявший человек.

Про солдата-сироту

Все чаще солдаты, как о чем-то реальном, говорят о близком взятии Берлина. Популярность Теркина вроде идет на убыль: ему был почет, когда армия отступала, потому что он мог поднять людям настроение, а теперь эта роль досталась генералам: «города сдают солдаты, генералы их берут».

Европейские столицы радостно встречают освободителей, но простому солдату всего дороже его родное село. Одному земляку автора не повезло: его дом сожжен, семья убита, а «добрые люди» объявили ему, что он теперь сирота. Солдат молча возвращается в часть, ест холодный суп и плачет - потому что теперь о нем самом некому плакать. Автор призывает не прощать этих солдатских слез фашистам, вспомнить солдата-сироту в светлый день победы, отомстить за его горе.

По дороге на Берлин

Части Советской армии освобождают Европу. Солдатам не нравится «скучный климат заграничный, чуждый край краснокирпичный». Их и Россию теперь разделяют «три не наших языка». Снова солдаты мечтают о возвращении на родину, а навстречу им попадаются вывезенные из своих стран бывшие узники немецких лагерей.

И на русского солдата
Брат француз, британец брат,
Брат поляк и все подряд
С дружбой будто виноватой,
Ho сердечною глядят.

Неожиданно солдаты встречают простую русскую женщину «мать святой извечной силы, из безвестных матерей, что в труде неизносимы и в любой беде своей». Солдаты окружают женщину заботой, дают ей лошадь, корову, перину, посуду, даже стенные часы и велосипед. Теркин вдогонку советует женщине, если ее задержат и попытаются отнять добро, сказать, что всем этим ее снабдил Василий Теркин.

В бане

На околице войны -
В глубине Германии -
Баня! Что там Сандуны
С остальными банями!
На чужбине отчий дом...

Настоящая русская баня доставляет солдатам массу удовольствия, жаль только, что воду для мытья приходится брать из чужих рек. Однако автор считает, что гораздо хуже мыться на войне в бане где-нибудь в Подмосковье. В бане люди голые, и сразу видно, у кого какая отметина остается на теле от войны - «припечатана звезда на живом, на белом... на лопатке сзади». А сегодняшняя баня для солдат знаменита тем, что «за всю войну впервые - немца нет перед тобой. В честь победы огневые грянут следом за Москвой».

Солдаты одеваются после бани. То у одного, то у другого на гимнастерке - целый иконостас из орденов. Солдаты отшучиваются, что это еще не все, остальные - там, где «последний свой рубеле держит немец нынче».

Теркин, Теркин, в самом деле,
Час настал, войне отбой.
И как будто устарели
Тотчас оба мы с тобой -

обращается автор к своему герою. Подводя итог своему произведению, автор утверждает, что «случалось, врал для смеху, никогда не лгал для лжи». Автор не вправе забывать того, кому обязан своей славой, т. е. Теркина, русского солдата.

Эти строки и страницы -
Дней и верст особый счет.

Скольких их на свете нету,
Что прочли тебя, поэт,
Словно бедной книге этой
Много, много, много лет.

Всю войну автор мечтал, чтобы от его творчества солдатам стало бы легче и теплей. Ему хочется, чтобы и после войны, за кружкой пива, важный генерал или рядовой запаса, продолжали бы вспоминать Теркина. Высшей похвалой читателя для автора были бы слова: «Вот стихи, а все понятно, все на русском языке». Автор считает «книгу про бойца» делом жизни. Он посвятил «любимый труд павшим памяти священной, всем друзьям поры военной, всем сердцам, чей дорог суд».

Строка Твардовского

Последнее воспоминание о нем: сидит, страшно исхудавший, возле большого дачного окна…

Незадолго до этого, в феврале 1970 года, многолетнее грубое давление всевозможных «руководящих инстанций» – ЦК КПСС, Главлита (а попросту сказать – цензуры), секретариата Союза писателей – вынудило Александра Твардовского покинуть журнал «Новый мир», главным редактором которого он был больше десяти лет и который за это время приобрел огромную популярность в нашей стране и даже за ее пределами.

В прошлом веке, испытав потерю такого же своего любимого детища – журнала «Отечественные записки», закрытого правительством, Салтыков-Щедрин горестно писал, что отныне «лишился употребления языка». Но то, что для великого сатирика было метафорой, гиперболой, для Твардовского стало реальностью. Лишившись журнала, не сумев опубликовать свою последнюю поэму «По праву памяти», он смертельно заболел и почти потерял речь.

Его окружали родные, навещали друзья, и все же на долгие часы он оставался наедине со смотрящей в окно поздней осенью, безлистыми деревьями, пожухлой травой, покуда в стекло не застучались, не заскреблись первые метели. (И не звучали ли в памяти последней декабрьской ночью строки из трагической главы «Василия Теркина»: «Смерть склонилась к изголовью: – Ну, солдат, пойдем со мной»?)

Вся жизнь, наверное, проходила в те дни перед глазами Твардовского, и он мог сказать о себе словами своего любимого героя:


Я загнул такого крюку,
Я прошел такую даль,
И видал такую муку,
И такую знал печаль…
«Василий Теркин»

…Ах, каким простым все казалось подростку, росшему на Смоленщине, как он напишет позже: «в захолустье, потрясенном всемирным чудом новых дней». Немало обязанный отцу, сельскому кузнецу, первыми задатками любви к книге, к чтению, он, став комсомольцем, теперь судил об «отсталых» взглядах Трифона Гордеевича со всей страстью и категоричностью юности.

Среди стихов «поэта-селькора», как именовали своего юного сотрудника смоленские газеты, были и такие, как «Отцу-богатею», а в одной из его первых поэм «отрицательным» персонажем был… кузнец Гордеич!

Много лет пройдет, прежде чем отцовская судьба предстанет перед Твардовским во всей сложности. Долгие годы он вынашивал замысел романа об отце, который, к сожалению, так и не удалось осуществить. Он и название придумал – «Пан». Так прозвали Трифона Гордеевича земляки за то, что тот всячески, весьма наивно и недальновидно подчеркивал свою особость, независимость, отличный от обычного деревенского склад жизни.

Но уже в поэме «За далью – даль» будут запечатлены и реальная картина «скудного выручкою» трудового дня мифического «богатея», и беглые портреты его бедных «клиентов». А в очерке «Заметки с Ангары», рассказывая о повстречавшемся выходце со Смоленщины, Твардовский писал, что, глядя на него, «невольно вспомнил затылок покойного отца, такой знакомый до последней морщинки и черточки…». При всем лаконизме этого упоминания за ним ощутимо сильное душевное движение, всколыхнувшаяся память о человеке, с которым в юности шла такая непримиримая война.

На первых жизненных верстах отцовский образ сделался воплощением того обихода и уклада, от которых начинающий поэт стремился оттолкнуться, как отталкиваются от берега, отправляясь в плавание. Этот конфликт завершился уходом юноши из дома и началом самостоятельного существования как газетчика и литератора.


Готовы были мы к походу.
Что проще может быть:
Не лгать,
Не трусить,
Верным быть народу,
Любить родную землю-мать,
Чтоб за нее в огонь и в воду,
А если -
То и жизнь отдать.

Так вспоминал Твардовский в своей последней поэме давнее умонастроение – свое и друзей-ровесников. И, умудренный всем пережитым, прибавлял:


Что проще!
В целости оставим
Таким завет начальных дней.
Лишь от себя теперь добавим:
Что проще – да.
Но что сложней?

«Сложность» дала себя знать немедля. В пору начавшейся коллективизации в числе миллионов других несправедливо пострадала и «панская» семья, высланная на Север. Почти тридцать лет спустя, в 1957 году, набрасывая план пьесы о раскулачивании, Твардовский припомнил слова, сказанные ему в ту давнюю пору секретарем Смоленского обкома партии: «Бывают такие времена, когда нужно выбирать между папой-мамой и революцией». В тех же набросках запечатлена и дилемма, вставшая перед «младшим братом», в котором угадывается сам автор: «Он должен порвать с семьей, отказаться от нее, проклясть ее – тогда, может быть, он еще останется «на этом берегу», а нет – хочешь не хочешь – будешь «врагом», кулаком, которому никогда и ничем не отмолить себе прощенья у советской власти».

Происшедшее оставило в душе поэта тяжелейшую, незаживающую рану и в то же время положило начало долгому, мучительному, противоречивому отрезвлению от прежних наивных иллюзий. И уже совсем по-иному вспоминалась жизнь на отцовском хуторе в стихотворении «Братья», завершавшемся пронзительными строками:


Что ж ты, брат?
Как ты, брат?
Где ж ты, брат?
На каком Беломорском канале?..

Заметно отличалась по тону от тогдашней литературы с ее упрощенным и приукрашенным изображением коллективизации и поэма Твардовского «Страна Муравия». В описании скитаний Никиты Моргунка, который «бросил… семью и дом», не желая вступать в колхоз (как поступил и отец поэта), в его тревожных раздумьях и многочисленных дорожных встречах слышны явственные отголоски трагических событий тех лет. Выразительна, например, услышанная Моргунком сказка про деда и бабу, которые «жили век в своей избе», покуда «небывало высокая» вешняя вода не «подняла… избушку» и, «как кораблик, понесла» совсем на новое место: «Тут и стой». Сам автор впоследствии ценил драматизм этой поэмы, достигавший особой силы в черновых вариантах:


Дома гниют, дворы гниют,
По трубам галки гнезда вьют,
Зарос хозяйский след.
Кто сам сбежал, кого свезли,
Как говорят, на край земли,
Где и земли-то нет.

Тем не менее герой поэмы в конце концов отказывался от поисков легендарной страны «единоличного» крестьянского счастья, где «никакой, ни боже мой, – коммунии, колхозии», и смирялся с необходимостью вступить в артель. Многие стихотворения, вошедшие в сборники «Дорога», «Сельская хроника» и «Загорье», красноречиво свидетельствуют о том, как старательно искал Твардовский светлые стороны тогдашней деревенской жизни, исходя из сознания, что так нужно. Нужно «иметь мужество видеть положительное», – с горечью напишет он впоследствии.


По дороге, зеркально блестящей,
Мимо отчего еду крыльца…

Эти строки, задуманные как одическое восславление новой жизни, обернулись, однако, едкой и горькой оценкой происходившего тогда с самим поэтом. Еще недавно объявлявшийся в смоленской печати «кулацким подголоском» и даже «классовым врагом», он после «Страны Муравии», которую критики сочли прославлением коллективизации, оказался в фаворе у власти: был принят в партию, награжден орденом Ленина в числе известных писателей и даже получил Сталинскую премию.

Счастье, что «зеркально блестящая дорога» не ослепила Твардовского. Он понимал, что в расхваленных критиками произведениях «едет мимо» многого, что есть в реальной жизни. В конце тридцатых годов в письме к родичу, тоже взявшемуся за перо, Александр Трифонович не столько поучал адресата, сколько размышлял о своем: «…нужно выработать в себе прямо-таки отвращение к «легкости», «занятности», ко всему тому, что упрощает и «закругляет» сложнейшие явления жизни… будь смелей, исходи не из соображения о том, что будто бы требуется, а из своего самовнутреннего убеждения, что это, о чем пишешь, так, а не иначе, что это ты твердо знаешь, что ты так хочешь». А ставшему близким другом С. Я. Маршаку признавался: «…давно хочу писать иначе, но все еще не могу…»

Впрочем, «иначе» писать он все же пробовал – и в «Братьях», и в элегической предвоенной «Поездке в Загорье», и в полном затаенной боли стихотворении «Матери» (Мария Митрофановна вместе с семьей еще находилась в ссылке):


И первый шум листвы еще неполной,
И след зеленый по росе зернистой,
И одинокий стук валька на речке,
И грустный запах молодого сена,
И отголосок поздней бабьей песни,
И просто небо, голубое небо -
Мне всякий раз тебя напоминают.

Истинное же рождение Твардовского как великого русского поэта произошло в трагическую пору народной истории – в затяжную и кровавую зимнюю кампанию в Финляндии и Великую Отечественную войну. Он был фронтовым корреспондентом, испытал горечь страшных поражений и потерь, попадал в окружение, сталкивался с множеством людей – когда надолго, когда на краткий, но навсегда запомнившийся миг. Позже он сказал об этом в своей «Книге про бойца», ставшей поэмой «Василий Теркин»:


Вспомним с нами отступавших,
Воевавших год иль час,
Павших, без вести пропавших,
С кем видались мы хоть раз,
Провожавших, вновь встречавших,
Нам попить воды подавших,
Помолившихся за нас.

Замечательна и парадоксальна судьба этой книги! Написанная в пору, когда для автора, как и для множества современников, Сталин был величайшим авторитетом, она понравилась вождю. Свидетельство тому – и новая Сталинская премия, присужденная поэту, и то, что, по воспоминаниям Хрущева, «Сталин с умилением смотрел на картину с Василием Теркиным» (написанную художником Решетниковым). Он видел в герое книги бравого, исполнительного солдата, безотказный «винтик» (по известному выражению вождя) армейского и даже государственного механизма.

Но вот что знаменательно. Первые же главы «Василия Теркина» появились в печати в трагические месяцы 1942 года почти одновременно со знаменитым сталинским приказом № 227 и фактически дерзко противоречили ему. Сталин клеймил солдат отступавшей армии, якобы «покрывших свои знамена позором», обвинял их в «позорном поведении» и даже в «преступлениях перед Родиной». Твардовский же болел душой и за своего главного героя – рядового «в просоленной гимнастерке», и за всех других «наших стриженых ребят», принявших в войну величайшие муки:


Шел наш брат, худой, голодный,
Потерявший связь и часть,
Шел поротно и повзводно,
И компанией свободной,
И один, как перст, подчас.
Шел он, серый, бородатый,
И, цепляясь за порог,
Заходил в любую хату,
Словно чем-то виноватый
Перед ней. А что он мог?

Еще только задумывая книгу, Твардовский размышлял: «Начало может быть полулубочным. А там этот парень пойдет все сложней и сложней». Так оно и оказалось. Какой там «винтик»! Какой там недалекий весельчак и балагур, каким его порой аттестовали в критике! В Теркине зажила, заиграла всеми красками сама народная душа – ее ширь и размах, лиризм и ум, лукавство и чуткость к чужому горю.

У Салтыкова-Щедрина, кстати, одного из любимейших писателей Твардовского, есть превосходные слова о том, как важно художнику, изображающему типы из «народной среды», разглядеть «нравственное изящество, которое они в себе заключают». Это нравственное изящество многообразно проявляется в Теркине. Оно и в органичности для него чувства патриотизма, в готовности к подвигу без фразы и позы («Не затем на смерть идешь, чтобы кто-нибудь увидел. Хорошо б. А нет – ну что ж…»). Оно и в той чуткости, которую проявляет он в истории с «осиротевшей» гармонью, и в готовности уступить свою славу однофамильцу, и в том, как рассказывает Теркин «про солдата-сироту», и в его разговоре-поединке со Смертью:


– Я не худший и не лучший,
Что погибну на войне.
Но в конце ее, послушай,
Дашь ты на день отпуск мне?
Дашь ты мне в тот день последний,
В праздник славы мировой,
Услыхать салют победный,
Что раздастся над Москвой?
Дашь ты мне в тот день немножко
Погулять среди живых?
Дашь ты мне в одно окошко
Постучать в краях родных
И, как выйдут на крылечко, -
Смерть, а Смерть, еще мне там
Дашь сказать одно словечко?
Полсловечка?..

«Какая свобода, какая чудесная удаль, – писал, прочитав эту книгу, И. А. Бунин, – какая меткость, точность во всем и какой необыкновенный народный солдатский язык – ни сучка, ни задоринки, ни единого фальшивого, готового, то есть литературно-пошлого слова!»

Если уже в «Стране Муравии» такие взыскательные ценители, как Борис Пастернак и Николай Асеев, отмечали высокую культуру стиха, то в «Василии Теркине» мастерство поэта достигло расцвета. Твардовский испытал, по собственному выражению, «чувство полной свободы обращения со стихом и словом в естественно сложившейся непринужденной форме изложения».

Разнообразный по строфике, интонационно-гибкий стих поэмы замечательно соответствует ее содержанию, сохраняя живую естественность речи персонажей, их многоголосье, все богатство чувств и переживаний героя и самого автора:


Полдень раннего июня
Был в лесу, и каждый лист,
Полный, радостный и юный,
Был горяч, но свеж и чист.
Лист к листу, листом прикрытый,
В сборе лиственном густом
Пересчитанный, промытый
Первым за лето дождем.
И в глуши родной, ветвистой,
И в тиши дневной, лесной
Молодой, густой, смолистый,
Золотой держался зной.
И в спокойной чаще хвойной
У земли мешался он
С муравьиным духом винным
И пьянил, склоняя в сон.

Каждая строка здесь перекликается с другими. В первой строфе одинаково звучат и начало строк (полдень – полный ), и в известной мере середина (раннего – радостный ). Во второй – тоже есть своя инструментовка. В заключение же возникает целый поток созвучий: глуши – тиши, родной – дневной – лесной, молодой – густой – золотой, спокойной – хвойной, муравьиным – винным .

В «Теркине» берут начало мотивы, предвещавшие следующую поэму Твардовского – о краткой побывке дома отступающего бойца, о солдате-сироте, нашедшем на месте родного села пепелище, о возвращающейся из полона «труженице-матери».

В начале поэмы «Дом у дороги» говорится, что эта тема, эта песня «жила, кипела, ныла» в душе автора всю войну – о судьбе крестьянской семьи, о великих людских муках и многоликости народного подвига, будь то стойкость мужа-солдата или самоотверженность жены и матери, сберегавшей детей в пучине лишений и бед.

Мысленный разговор Анны Сивцовой на чужбине с крохотным сыном принадлежит к самым проникновенным страницам, когда-либо написанным Твардовским, и смело может быть причислен к шедеврам мировой поэзии.

Мы так и не узнаем, дождется ли своей хозяйки дом, возведенный Андреем Сивцовым на месте пожарища, наполнится ли он детскими голосами. Ведь конец у подобных историй был неодинаков! И эта томительная незавершенность судеб героев поэмы придавала ей особенный драматизм.

О том, что «счастье – не в забвенье» пережитой народом трагедии, говорит и лирика Твардовского военных и мирных лет – «Две строчки», «Я убит подо Ржевом», «В тот день, когда окончилась война», «Я знаю, никакой моей вины…». В стихотворении «Я убит подо Ржевом» строгая, напоминающая стиль похоронок военной поры обстоятельность рассказа о гибели солдата (в «пятой роте, на левом при жестоком налете») сменяется сильнейшим эмоциональным взрывом:


Я – где корни слепые
Ищут корма во тьме;
Я – где с облачком пыли
Ходит рожь на холме;
Я – где крик петушиный
На заре по росе;
Я – где ваши машины
Воздух рвут на шоссе…

Повторяющаяся «запевка» («Я – где…»), внутренние созвучия (корни – корма; заре – росе ), звукопись («ваШи маШины… Шоссе» – как бы шорох шин) – все это придает монологу убитого воина редкую выразительность, певучесть, и голос героя сливается с дыханием мира, где как бы рассеялся, растворился павший боец.

Напрасно власти старались приручить и заласкать Твардовского, ставшего после «Теркина» народным любимцем. Писать в прежнем духе о деревне, разоренной не только войной, но и новыми жестокими поборами, он больше не мог. Продолжать «Книгу про бойца», как требовали многие наивные читатели, придумать ее герою беспечное житье-бытье тоже совесть не позволяла, тем более что получал автор и совсем другие «подсказки»:


Поэт Твардовский, извините,
Не забывайте и задворки,
Хоть мимолетно посмотрите,
Где умирает Вася Теркин,
Который воевал, учился,
Заводы строил, сеял рожь.
В тюрьме, бедняга, истомился,
Погиб в которой ни за грош…
Прошу мне верить, я Вам верю.
Прощайте! Больше нету слов.
Я теркиных нутром измерил,
Я Теркин, хоть пишусь
Попов

Дожил ли автор этих трогательных и неумелых стихов до появления поэмы «Теркин на том свете», где Твардовский, по собственному выражению, хотел воплотить «суд народа над бюрократией и аппаратчиной»? Критика «того света», в котором без труда угадывалась вполне реальная партийно-государственная махина, временами достигала в этой книге, опубликованной лишь через десять лет после ее создания, чрезвычайной остроты. Так, узнав о загробном пайке («Обозначено в меню, а в натуре нету»), Теркин простодушно спрашивает: «Вроде, значит, трудодня?» Читатель же мог в свою очередь подумать и о других вещах, существовавших лишь на бумаге, например, о свободе слова, печати, собраний, «обозначенной» в тогдашней конституции.

В сущности, это уже был суд над сталинизмом, но он не сразу и нелегко давался Твардовскому, который еще недавно в одной из глав книги «За далью – даль» писал о смерти Сталина как о «большом нашем горе». И хотя позднее эта глава была автором кардинально переделана, следы известной непоследовательности, нерешительности в суждениях о пережитой эпохе ощутимы в этой книге, даже в таких сыгравших определенную роль в общественной жизни главах, как «Друг детства» (о встрече с безвинно осужденным при Сталине человеком) и «Так это было», непосредственно посвященной размышлениям о вожде.

Замечательны, однако, многие лирические фрагменты книги – о Волге, о родной Смоленщине, об отцовской кузнице и острый «литературный разговор», возникавший не только в одноименной главе. Отдельные места поэмы по искренности и силе соперничают с самыми лучшими стихотворениями поэта:


Нет, жизнь меня не обделила,
Добром своим не обошла.
Всего с лихвой дано мне было
В дорогу – света и тепла.
И сказок в трепетную память,
И песен матери родной,
И старых праздников с попами,
И новых с музыкой иной.
…Чтоб жил и был всегда с народом,
Чтоб ведал все, что станет с ним,
Не обошла тридцатым годом.
И сорок первым.
И иным…
Из главы «С самим собой»

Последний этап жизни Твардовского тесно связан с его деятельностью как главного редактора журнала «Новый мир». Ныне нет недостатка в обвинениях тогдашней литературы, не щадят и «Новый мир», который, дескать, был недостаточно смел и последователен в критике режима и не мог отрешиться от многих ошибочных представлений. Но тут вспоминаются слова Герцена об отношении молодого поколения к предшественникам, «выбивавшимся из сил, усиливаясь стащить с мели глубоко вре́завшуюся в песок барку нашу»: «Оно их не знает, забыло, не любит, отрекается от них, как от людей менее практических, дельных, менее знавших, куда идут; оно на них сердится и огулом отбрасывает их, как отсталых… Мне ужасно хотелось бы спасти молодое поколение от исторической неблагодарности и даже от исторической ошибки».

Еще в сталинские времена Твардовский-редактор опубликовал в «Новом мире» острокритический очерк В. Овечкина «Районные будни», а в пору оттепели – повесть А. Солженицына «Один день Ивана Денисовича». Даже в «застойные» годы журнал продолжал печатать правдивые, говорившие о глубоком неблагополучии в нашей общественной жизни произведения Ф. Абрамова, В. Быкова, Б. Можаева, Ю. Трифонова, Ю. Домбровского и ряда других писателей. Недаром в зарубежной, а позже и в отечественной печати высказывалась справедливая мысль, что журнал превращался в неофициальную оппозицию существующему режиму. Думается, что в истории русской литературы и общественной мысли «Новый мир» Твардовского занимает не меньшее место, нежели «Современник» и «Отечественные записки».

Неотделима от этой деятельности Твардовского и его последняя поэма «По праву памяти», в которой он произвел окончательный расчет со сталинизмом, «добивая» его в собственной душе, покаянно пересматривая пережитое и восстанавливая историческую правду.

Опаляющим автобиографизмом дышит центральная глава поэмы – «Сын за отца не отвечает». Вынесенные в заглавие широко известные слова Сталина в пору их произнесения выглядели для многих, в том числе и для Твардовского, неожиданным счастьем, своеобразной амнистией (хотя не раз еще «кулацкое» происхождение ставилось «в строку» поэту – вплоть до самых последних лет жизни). Теперь же Твардовский беспощадно обнажает безнравственную суть этого лживого «афоризма» (лживого – ибо, как напоминается в поэме, «…званье сын врага народа еще при них вошло в права»): понуждение к разрыву естественных человеческих связей, оправдание отступничества от них, от всяких нравственных обязательств перед близкими. Горько и гневно пишет поэт о поощряемой «свыше» моральной вседозволенности:


Ясна задача, дело свято, -
С тем – к высшей цели – прямиком.
Предай в пути родного брата
И друга лучшего тайком.
И душу чувствами людскими
Не отягчай, себя щадя.
И лжесвидетельствуй во имя,
И зверствуй именем вождя.

Всей своей поэмой, в особенности заключительной главой «О памяти», Твардовский восставал против попыток скрыть, обелить, приукрасить трагический опыт минувших десятилетий – в «забвенье утопить живую боль»:


Но все, что было, не забыто,
Не шито-крыто на миру.
Одна неправда нам в убыток,
И только правда ко двору!

Не его вина, что не был он услышан и что строки поэмы: «Кто прячет прошлое ревниво, тот вряд ли с будущим в ладу», – оказались пророчеством.

Как ни горьки и ни тяжелы были обстоятельства последних месяцев жизни Твардовского (уход из «Нового мира», запрет на публикацию поэмы «По праву памяти», новая опала на «Теркина на том свете», исключавшегося из сборников поэта и не упоминавшегося в печати), он уходил из жизни с сознанием, что «честно… тянул свой воз».

Его поздняя лирика проникнута мыслью о долге художника быть верным правде, безбоязненно идти избранной дорогой – и «с тропы своей ни в чем не соступая, не отступая – быть самим собой».


Вся суть в одном-единственном завете:
То, что скажу, до времени тая,
Я это знаю лучше всех на свете -
Живых и мертвых, – знаю только я.
Сказать то слово никому другому
Я никогда бы ни за что не мог
Передоверить.
За свое в ответе,
Я об одном при жизни хлопочу:
О том, что знаю лучше всех на свете,
Сказать хочу. И так, как я хочу.

Есть в этой лирике Твардовского победительная и, как доказало будущее время, вполне оправдавшаяся уверенность, что «все минется, а правда останется», уверенность, высказанная им однажды с почти мудрым лукавством, что «время, скорое на расправу… не в силах сладить с чем, подумаешь! – со стишком»:


Уж оно его так и этак
Норовит забвенью предать
И о том объявить в газетах
И по радио…

Глядь-поглядь,
За каким-то минучим сроком -
И у времени с языка
Вдруг срывается ненароком
Из того же стишка -
Строка.

«Одним Теркиным я не выговорюсь», – писал Твардовский в годы войны. Однако не «выговорился» он, по собственному ощущению, даже всей своей поэзией. «3а этими ямбами и хореями, – сказано в статье «Как был написан «Василий Теркин» (1951), – оставалась где-то втуне, существовала только для меня – и своеобразная живая манера речи кузнеца Пулькина (из одноименного стихотворения. – А. Турков ) или летчика Трусова, и шутки, и повадки, и ухватки других героев в натуре».

Александр Трифонович не раз шутливо уверял, что он, в сущности, прозаик, и с ранних лет пробовал себя в очерках.

И вот так же, как было с «Теркиным», стремление передать то, что «оставалось втуне», показать все «варево» жизни, породило и в его прозе «книгу без начала, без конца», без особого сюжета, впрочем, правде не во вред – «Родина и чужбина».

Она состоит не только из вполне оконченных очерков и рассказов, но и из часто небольших, но весьма примечательных записей «тоже, как сказано в «Книге про бойца», «заносил в свою тетрадку строки, жившие вразброс»!

Мало того, что здесь порой возникали «зерна» сюжетных линий: «Теркина» и «Дома у дороги» (сравните, к примеру, историю новой худолеевской избы в очерке «В родных местах» с главой о возвращении Андрея Синцова домой). Проза поэта драгоценна сама по себе.

Почти в каждой из самых немногословных записей проявились свойственные автору глубина и обостренность восприятия жизни в любых ее проявлениях. Порой какое-нибудь лицо выхвачено, высвечено буквально на миг, и такое лицо, что уже не забудешь.

В бою за деревню на родной поэту Смоленщине «с десяток наших бойцов отбивали контратаки, уже многие ранены… бабы и дети в голос ревут, прощаясь с жизнью». И вот «молоденький лейтенант, весь в поту, в саже и в крови, без пилотки, то и дело повторял с предупредительностью человека, который отвечает за наведение порядка: – Минуточку, мамаша, сейчас освободим, одну минуточку…»

У партизанки по прозвищу Костя «на счету» шесть взорванных вражеских эшелонов, а в награду за подвиги… поцелуй неизвестного командиршей, усталой и сонной (сладостно томящее девушку воспоминание…).

Освобожденные из немецкой неволи и возвращающиеся домой люди, по горестным словам автора, бредут к обгорелый трубам, к пепелищам, к незажитому горю, которого многие из них еще целиком и не представляют себе, какое оно там ждет их». И как это снова близко и к главе «Про солдата-сироту, и к «Дому у дороги»!

Но даже переживший войну в родном селе старик «сидел возле избушки, срубленной из бревен, на которых еще видна была окопная глина (какого же труда стоило ему это «строительство»?!). И при всей поразительной безунывности в чудаковатой обаятельности этого «мирового деда» (как окрестил его проезжий шофер), до «чего же он обездолен, на что ни глянь: «На нем были солдатский ватник и штаны из маскировочной материи с зелено-желтыми разводами. Он сосал трубку, чашечка которой представляла собой срез патрона от крупнокалиберного пулемета».

Бесконечно жаль, что Александру Трифоновичу не суждено было осуществить свои новые «прозаические» замыслы. А ведь кроме «Пана» были и другие чрезвычайно интересные в рабочей тетради; «…Совершу кругосветное путешествие по воде, – говорится в рабочей тетради 1966 года, – и запишу всё по-манновски со всякими отвлечениями» и т. п.

То есть в духе любимого немецкого писателя Томаса Манна, многочисленные выписки из чьих книг и чье имя неоднократно встречается в этих тетрадях.

«В нее смотрелось пол-России…» – сказал однажды Твардовский о Волге, чьи волны как бы несут «краев несчетных отраженье».

И не справедливы ли эти слова по отношению к его собственному творчеству, запечатлевшему столько лиц, событий и судеб?

Андрей Турков

«Какая свобода, какая чудесная удаль, какая меткость, точность во всем и какой необыкновенный народный солдатский язык – ни сучка, ни задоринки, ни единого фальшивого слова!» – писал И. А. Бунин о поэме «Василий Теркин» Александра Твардовского – выдающегося русского поэта с драматической судьбой. Поэма «Василий Теркин» стала одной из вершин творчества поэта, в которой во всей полноте ожила народная душа. В книгу также включены поэмы «Страна Муравия» («высокую культуру стиха» уже в этой поэме отмечали Б. Пастернак и Н. Асеев), «Дом у дороги», «За далью – даль», «Теркин на том свете», «По праву памяти» (опубликована только в 1987-м), в которой описана трагическая судьба отца Твардовского – раскулаченного и сосланного крестьянина-кузнеца; пейзажная лирика, военные стихотворения и стихотворения последних лет, рассказы и очерки.

Из серии: Список школьной литературы 7-8 класс

* * *

компанией ЛитРес .

Строка Твардовского

Последнее воспоминание о нем: сидит, страшно исхудавший, возле большого дачного окна…

Незадолго до этого, в феврале 1970 года, многолетнее грубое давление всевозможных «руководящих инстанций» – ЦК КПСС, Главлита (а попросту сказать – цензуры), секретариата Союза писателей – вынудило Александра Твардовского покинуть журнал «Новый мир», главным редактором которого он был больше десяти лет и который за это время приобрел огромную популярность в нашей стране и даже за ее пределами.

В прошлом веке, испытав потерю такого же своего любимого детища – журнала «Отечественные записки», закрытого правительством, Салтыков-Щедрин горестно писал, что отныне «лишился употребления языка». Но то, что для великого сатирика было метафорой, гиперболой, для Твардовского стало реальностью. Лишившись журнала, не сумев опубликовать свою последнюю поэму «По праву памяти», он смертельно заболел и почти потерял речь.

Его окружали родные, навещали друзья, и все же на долгие часы он оставался наедине со смотрящей в окно поздней осенью, безлистыми деревьями, пожухлой травой, покуда в стекло не застучались, не заскреблись первые метели. (И не звучали ли в памяти последней декабрьской ночью строки из трагической главы «Василия Теркина»: «Смерть склонилась к изголовью: – Ну, солдат, пойдем со мной»?)

Вся жизнь, наверное, проходила в те дни перед глазами Твардовского, и он мог сказать о себе словами своего любимого героя:

Я загнул такого крюку,

Я прошел такую даль,

И видал такую муку,

И такую знал печаль…

«Василий Теркин»

…Ах, каким простым все казалось подростку, росшему на Смоленщине, как он напишет позже: «в захолустье, потрясенном всемирным чудом новых дней». Немало обязанный отцу, сельскому кузнецу, первыми задатками любви к книге, к чтению, он, став комсомольцем, теперь судил об «отсталых» взглядах Трифона Гордеевича со всей страстью и категоричностью юности.

Среди стихов «поэта-селькора», как именовали своего юного сотрудника смоленские газеты, были и такие, как «Отцу-богатею», а в одной из его первых поэм «отрицательным» персонажем был… кузнец Гордеич!

Много лет пройдет, прежде чем отцовская судьба предстанет перед Твардовским во всей сложности. Долгие годы он вынашивал замысел романа об отце, который, к сожалению, так и не удалось осуществить. Он и название придумал – «Пан». Так прозвали Трифона Гордеевича земляки за то, что тот всячески, весьма наивно и недальновидно подчеркивал свою особость, независимость, отличный от обычного деревенского склад жизни.

Но уже в поэме «За далью – даль» будут запечатлены и реальная картина «скудного выручкою» трудового дня мифического «богатея», и беглые портреты его бедных «клиентов». А в очерке «Заметки с Ангары», рассказывая о повстречавшемся выходце со Смоленщины, Твардовский писал, что, глядя на него, «невольно вспомнил затылок покойного отца, такой знакомый до последней морщинки и черточки…». При всем лаконизме этого упоминания за ним ощутимо сильное душевное движение, всколыхнувшаяся память о человеке, с которым в юности шла такая непримиримая война.

На первых жизненных верстах отцовский образ сделался воплощением того обихода и уклада, от которых начинающий поэт стремился оттолкнуться, как отталкиваются от берега, отправляясь в плавание. Этот конфликт завершился уходом юноши из дома и началом самостоятельного существования как газетчика и литератора.

Готовы были мы к походу.

Что проще может быть:

Не лгать,

Не трусить,

Верным быть народу,

Любить родную землю-мать,

Чтоб за нее в огонь и в воду,

То и жизнь отдать.

Так вспоминал Твардовский в своей последней поэме давнее умонастроение – свое и друзей-ровесников. И, умудренный всем пережитым, прибавлял:

Что проще!

В целости оставим

Таким завет начальных дней.

Лишь от себя теперь добавим:

Что проще – да.

Но что сложней?

«Сложность» дала себя знать немедля. В пору начавшейся коллективизации в числе миллионов других несправедливо пострадала и «панская» семья, высланная на Север. Почти тридцать лет спустя, в 1957 году, набрасывая план пьесы о раскулачивании, Твардовский припомнил слова, сказанные ему в ту давнюю пору секретарем Смоленского обкома партии: «Бывают такие времена, когда нужно выбирать между папой-мамой и революцией». В тех же набросках запечатлена и дилемма, вставшая перед «младшим братом», в котором угадывается сам автор: «Он должен порвать с семьей, отказаться от нее, проклясть ее – тогда, может быть, он еще останется «на этом берегу», а нет – хочешь не хочешь – будешь «врагом», кулаком, которому никогда и ничем не отмолить себе прощенья у советской власти».

Происшедшее оставило в душе поэта тяжелейшую, незаживающую рану и в то же время положило начало долгому, мучительному, противоречивому отрезвлению от прежних наивных иллюзий. И уже совсем по-иному вспоминалась жизнь на отцовском хуторе в стихотворении «Братья», завершавшемся пронзительными строками:

Что ж ты, брат?

Как ты, брат?

Где ж ты, брат?

На каком Беломорском канале?..

Заметно отличалась по тону от тогдашней литературы с ее упрощенным и приукрашенным изображением коллективизации и поэма Твардовского «Страна Муравия». В описании скитаний Никиты Моргунка, который «бросил… семью и дом», не желая вступать в колхоз (как поступил и отец поэта), в его тревожных раздумьях и многочисленных дорожных встречах слышны явственные отголоски трагических событий тех лет. Выразительна, например, услышанная Моргунком сказка про деда и бабу, которые «жили век в своей избе», покуда «небывало высокая» вешняя вода не «подняла… избушку» и, «как кораблик, понесла» совсем на новое место: «Тут и стой». Сам автор впоследствии ценил драматизм этой поэмы, достигавший особой силы в черновых вариантах:

Дома гниют, дворы гниют,

По трубам галки гнезда вьют,

Зарос хозяйский след.

Кто сам сбежал, кого свезли,

Как говорят, на край земли,

Где и земли-то нет.

Тем не менее герой поэмы в конце концов отказывался от поисков легендарной страны «единоличного» крестьянского счастья, где «никакой, ни боже мой, – коммунии, колхозии», и смирялся с необходимостью вступить в артель. Многие стихотворения, вошедшие в сборники «Дорога», «Сельская хроника» и «Загорье», красноречиво свидетельствуют о том, как старательно искал Твардовский светлые стороны тогдашней деревенской жизни, исходя из сознания, что так нужно. Нужно «иметь мужество видеть положительное», – с горечью напишет он впоследствии.

По дороге, зеркально блестящей,

Мимо отчего еду крыльца…

Эти строки, задуманные как одическое восславление новой жизни, обернулись, однако, едкой и горькой оценкой происходившего тогда с самим поэтом. Еще недавно объявлявшийся в смоленской печати «кулацким подголоском» и даже «классовым врагом», он после «Страны Муравии», которую критики сочли прославлением коллективизации, оказался в фаворе у власти: был принят в партию, награжден орденом Ленина в числе известных писателей и даже получил Сталинскую премию.

Счастье, что «зеркально блестящая дорога» не ослепила Твардовского. Он понимал, что в расхваленных критиками произведениях «едет мимо» многого, что есть в реальной жизни. В конце тридцатых годов в письме к родичу, тоже взявшемуся за перо, Александр Трифонович не столько поучал адресата, сколько размышлял о своем: «…нужно выработать в себе прямо-таки отвращение к «легкости», «занятности», ко всему тому, что упрощает и «закругляет» сложнейшие явления жизни… будь смелей, исходи не из соображения о том, что будто бы требуется, а из своего самовнутреннего убеждения, что это, о чем пишешь, так, а не иначе, что это ты твердо знаешь, что ты так хочешь». А ставшему близким другом С. Я. Маршаку признавался: «…давно хочу писать иначе, но все еще не могу…»

Впрочем, «иначе» писать он все же пробовал – и в «Братьях», и в элегической предвоенной «Поездке в Загорье», и в полном затаенной боли стихотворении «Матери» (Мария Митрофановна вместе с семьей еще находилась в ссылке):

И первый шум листвы еще неполной,

И след зеленый по росе зернистой,

И одинокий стук валька на речке,

И грустный запах молодого сена,

И просто небо, голубое небо -

Мне всякий раз тебя напоминают.

Истинное же рождение Твардовского как великого русского поэта произошло в трагическую пору народной истории – в затяжную и кровавую зимнюю кампанию в Финляндии и Великую Отечественную войну. Он был фронтовым корреспондентом, испытал горечь страшных поражений и потерь, попадал в окружение, сталкивался с множеством людей – когда надолго, когда на краткий, но навсегда запомнившийся миг. Позже он сказал об этом в своей «Книге про бойца», ставшей поэмой «Василий Теркин»:

Вспомним с нами отступавших,

Воевавших год иль час,

Павших, без вести пропавших,

С кем видались мы хоть раз,

Провожавших, вновь встречавших,

Нам попить воды подавших,

Помолившихся за нас.

Замечательна и парадоксальна судьба этой книги! Написанная в пору, когда для автора, как и для множества современников, Сталин был величайшим авторитетом, она понравилась вождю. Свидетельство тому – и новая Сталинская премия, присужденная поэту, и то, что, по воспоминаниям Хрущева, «Сталин с умилением смотрел на картину с Василием Теркиным» (написанную художником Решетниковым). Он видел в герое книги бравого, исполнительного солдата, безотказный «винтик» (по известному выражению вождя) армейского и даже государственного механизма.

Но вот что знаменательно. Первые же главы «Василия Теркина» появились в печати в трагические месяцы 1942 года почти одновременно со знаменитым сталинским приказом № 227 и фактически дерзко противоречили ему. Сталин клеймил солдат отступавшей армии, якобы «покрывших свои знамена позором», обвинял их в «позорном поведении» и даже в «преступлениях перед Родиной». Твардовский же болел душой и за своего главного героя – рядового «в просоленной гимнастерке», и за всех других «наших стриженых ребят», принявших в войну величайшие муки:

Шел наш брат, худой, голодный,

Потерявший связь и часть,

Шел поротно и повзводно,

И компанией свободной,

И один, как перст, подчас.

Шел он, серый, бородатый,

И, цепляясь за порог,

Заходил в любую хату,

Словно чем-то виноватый

Перед ней. А что он мог?

Еще только задумывая книгу, Твардовский размышлял: «Начало может быть полулубочным. А там этот парень пойдет все сложней и сложней». Так оно и оказалось. Какой там «винтик»! Какой там недалекий весельчак и балагур, каким его порой аттестовали в критике! В Теркине зажила, заиграла всеми красками сама народная душа – ее ширь и размах, лиризм и ум, лукавство и чуткость к чужому горю.

У Салтыкова-Щедрина, кстати, одного из любимейших писателей Твардовского, есть превосходные слова о том, как важно художнику, изображающему типы из «народной среды», разглядеть «нравственное изящество, которое они в себе заключают». Это нравственное изящество многообразно проявляется в Теркине. Оно и в органичности для него чувства патриотизма, в готовности к подвигу без фразы и позы («Не затем на смерть идешь, чтобы кто-нибудь увидел. Хорошо б. А нет – ну что ж…»). Оно и в той чуткости, которую проявляет он в истории с «осиротевшей» гармонью, и в готовности уступить свою славу однофамильцу, и в том, как рассказывает Теркин «про солдата-сироту», и в его разговоре-поединке со Смертью:

– Я не худший и не лучший,

Что погибну на войне.

Но в конце ее, послушай,

Дашь ты на день отпуск мне?

Дашь ты мне в тот день последний,

В праздник славы мировой,

Услыхать салют победный,

Что раздастся над Москвой?

Дашь ты мне в тот день немножко

Погулять среди живых?

Дашь ты мне в одно окошко

Постучать в краях родных

И, как выйдут на крылечко, -

Смерть, а Смерть, еще мне там

Дашь сказать одно словечко?

Полсловечка?..

«Какая свобода, какая чудесная удаль, – писал, прочитав эту книгу, И. А. Бунин, – какая меткость, точность во всем и какой необыкновенный народный солдатский язык – ни сучка, ни задоринки, ни единого фальшивого, готового, то есть литературно-пошлого слова!»

Если уже в «Стране Муравии» такие взыскательные ценители, как Борис Пастернак и Николай Асеев, отмечали высокую культуру стиха, то в «Василии Теркине» мастерство поэта достигло расцвета. Твардовский испытал, по собственному выражению, «чувство полной свободы обращения со стихом и словом в естественно сложившейся непринужденной форме изложения».

Разнообразный по строфике, интонационно-гибкий стих поэмы замечательно соответствует ее содержанию, сохраняя живую естественность речи персонажей, их многоголосье, все богатство чувств и переживаний героя и самого автора:

Полдень раннего июня

Был в лесу, и каждый лист,

Полный, радостный и юный,

Был горяч, но свеж и чист.

Лист к листу, листом прикрытый,

В сборе лиственном густом

Пересчитанный, промытый

Первым за лето дождем.

И в глуши родной, ветвистой,

И в тиши дневной, лесной

Молодой, густой, смолистый,

Золотой держался зной.

И в спокойной чаще хвойной

У земли мешался он

С муравьиным духом винным

И пьянил, склоняя в сон.

Каждая строка здесь перекликается с другими. В первой строфе одинаково звучат и начало строк (полдень – полный ), и в известной мере середина (раннего – радостный ). Во второй – тоже есть своя инструментовка. В заключение же возникает целый поток созвучий: глуши – тиши, родной – дневной – лесной, молодой – густой – золотой, спокойной – хвойной, муравьиным – винным .

В «Теркине» берут начало мотивы, предвещавшие следующую поэму Твардовского – о краткой побывке дома отступающего бойца, о солдате-сироте, нашедшем на месте родного села пепелище, о возвращающейся из полона «труженице-матери».

В начале поэмы «Дом у дороги» говорится, что эта тема, эта песня «жила, кипела, ныла» в душе автора всю войну – о судьбе крестьянской семьи, о великих людских муках и многоликости народного подвига, будь то стойкость мужа-солдата или самоотверженность жены и матери, сберегавшей детей в пучине лишений и бед.

Мысленный разговор Анны Сивцовой на чужбине с крохотным сыном принадлежит к самым проникновенным страницам, когда-либо написанным Твардовским, и смело может быть причислен к шедеврам мировой поэзии.

Мы так и не узнаем, дождется ли своей хозяйки дом, возведенный Андреем Сивцовым на месте пожарища, наполнится ли он детскими голосами. Ведь конец у подобных историй был неодинаков! И эта томительная незавершенность судеб героев поэмы придавала ей особенный драматизм.

О том, что «счастье – не в забвенье» пережитой народом трагедии, говорит и лирика Твардовского военных и мирных лет – «Две строчки», «Я убит подо Ржевом», «В тот день, когда окончилась война», «Я знаю, никакой моей вины…». В стихотворении «Я убит подо Ржевом» строгая, напоминающая стиль похоронок военной поры обстоятельность рассказа о гибели солдата (в «пятой роте, на левом при жестоком налете») сменяется сильнейшим эмоциональным взрывом:

Я – где корни слепые

Ищут корма во тьме;

Я – где с облачком пыли

Ходит рожь на холме;

Я – где крик петушиный

На заре по росе;

Я – где ваши машины

Воздух рвут на шоссе…

Повторяющаяся «запевка» («Я – где…»), внутренние созвучия (корни – корма; заре – росе ), звукопись («ваШи маШины… Шоссе» – как бы шорох шин) – все это придает монологу убитого воина редкую выразительность, певучесть, и голос героя сливается с дыханием мира, где как бы рассеялся, растворился павший боец.

Напрасно власти старались приручить и заласкать Твардовского, ставшего после «Теркина» народным любимцем. Писать в прежнем духе о деревне, разоренной не только войной, но и новыми жестокими поборами, он больше не мог. Продолжать «Книгу про бойца», как требовали многие наивные читатели, придумать ее герою беспечное житье-бытье тоже совесть не позволяла, тем более что получал автор и совсем другие «подсказки»:

Поэт Твардовский, извините,

Не забывайте и задворки,

Хоть мимолетно посмотрите,

Где умирает Вася Теркин,

Который воевал, учился,

Заводы строил, сеял рожь.

В тюрьме, бедняга, истомился,

Погиб в которой ни за грош…

Прошу мне верить, я Вам верю.

Прощайте! Больше нету слов.

Я теркиных нутром измерил,

Я Теркин, хоть пишусь

Дожил ли автор этих трогательных и неумелых стихов до появления поэмы «Теркин на том свете», где Твардовский, по собственному выражению, хотел воплотить «суд народа над бюрократией и аппаратчиной»? Критика «того света», в котором без труда угадывалась вполне реальная партийно-государственная махина, временами достигала в этой книге, опубликованной лишь через десять лет после ее создания, чрезвычайной остроты. Так, узнав о загробном пайке («Обозначено в меню, а в натуре нету»), Теркин простодушно спрашивает: «Вроде, значит, трудодня?» Читатель же мог в свою очередь подумать и о других вещах, существовавших лишь на бумаге, например, о свободе слова, печати, собраний, «обозначенной» в тогдашней конституции.

В сущности, это уже был суд над сталинизмом, но он не сразу и нелегко давался Твардовскому, который еще недавно в одной из глав книги «За далью – даль» писал о смерти Сталина как о «большом нашем горе». И хотя позднее эта глава была автором кардинально переделана, следы известной непоследовательности, нерешительности в суждениях о пережитой эпохе ощутимы в этой книге, даже в таких сыгравших определенную роль в общественной жизни главах, как «Друг детства» (о встрече с безвинно осужденным при Сталине человеком) и «Так это было», непосредственно посвященной размышлениям о вожде.

Замечательны, однако, многие лирические фрагменты книги – о Волге, о родной Смоленщине, об отцовской кузнице и острый «литературный разговор», возникавший не только в одноименной главе. Отдельные места поэмы по искренности и силе соперничают с самыми лучшими стихотворениями поэта:

Нет, жизнь меня не обделила,

Добром своим не обошла.

Всего с лихвой дано мне было

В дорогу – света и тепла.

И сказок в трепетную память,

И песен матери родной,

И старых праздников с попами,

И новых с музыкой иной.

…Чтоб жил и был всегда с народом,

Чтоб ведал все, что станет с ним,

Не обошла тридцатым годом.

И сорок первым.

Из главы «С самим собой»

Последний этап жизни Твардовского тесно связан с его деятельностью как главного редактора журнала «Новый мир». Ныне нет недостатка в обвинениях тогдашней литературы, не щадят и «Новый мир», который, дескать, был недостаточно смел и последователен в критике режима и не мог отрешиться от многих ошибочных представлений. Но тут вспоминаются слова Герцена об отношении молодого поколения к предшественникам, «выбивавшимся из сил, усиливаясь стащить с мели глубоко вре́завшуюся в песок барку нашу»: «Оно их не знает, забыло, не любит, отрекается от них, как от людей менее практических, дельных, менее знавших, куда идут; оно на них сердится и огулом отбрасывает их, как отсталых… Мне ужасно хотелось бы спасти молодое поколение от исторической неблагодарности и даже от исторической ошибки».

Еще в сталинские времена Твардовский-редактор опубликовал в «Новом мире» острокритический очерк В. Овечкина «Районные будни», а в пору оттепели – повесть А. Солженицына «Один день Ивана Денисовича». Даже в «застойные» годы журнал продолжал печатать правдивые, говорившие о глубоком неблагополучии в нашей общественной жизни произведения Ф. Абрамова, В. Быкова, Б. Можаева, Ю. Трифонова, Ю. Домбровского и ряда других писателей. Недаром в зарубежной, а позже и в отечественной печати высказывалась справедливая мысль, что журнал превращался в неофициальную оппозицию существующему режиму. Думается, что в истории русской литературы и общественной мысли «Новый мир» Твардовского занимает не меньшее место, нежели «Современник» и «Отечественные записки».

Неотделима от этой деятельности Твардовского и его последняя поэма «По праву памяти», в которой он произвел окончательный расчет со сталинизмом, «добивая» его в собственной душе, покаянно пересматривая пережитое и восстанавливая историческую правду.

Опаляющим автобиографизмом дышит центральная глава поэмы – «Сын за отца не отвечает». Вынесенные в заглавие широко известные слова Сталина в пору их произнесения выглядели для многих, в том числе и для Твардовского, неожиданным счастьем, своеобразной амнистией (хотя не раз еще «кулацкое» происхождение ставилось «в строку» поэту – вплоть до самых последних лет жизни). Теперь же Твардовский беспощадно обнажает безнравственную суть этого лживого «афоризма» (лживого – ибо, как напоминается в поэме, «…званье сын врага народа еще при них вошло в права»): понуждение к разрыву естественных человеческих связей, оправдание отступничества от них, от всяких нравственных обязательств перед близкими. Горько и гневно пишет поэт о поощряемой «свыше» моральной вседозволенности:

Ясна задача, дело свято, -

С тем – к высшей цели – прямиком.

Предай в пути родного брата

И друга лучшего тайком.

И душу чувствами людскими

Не отягчай, себя щадя.

И лжесвидетельствуй во имя,

И зверствуй именем вождя.

Всей своей поэмой, в особенности заключительной главой «О памяти», Твардовский восставал против попыток скрыть, обелить, приукрасить трагический опыт минувших десятилетий – в «забвенье утопить живую боль»:

Но все, что было, не забыто,

Не шито-крыто на миру.

Одна неправда нам в убыток,

И только правда ко двору!

Не его вина, что не был он услышан и что строки поэмы: «Кто прячет прошлое ревниво, тот вряд ли с будущим в ладу», – оказались пророчеством.

Как ни горьки и ни тяжелы были обстоятельства последних месяцев жизни Твардовского (уход из «Нового мира», запрет на публикацию поэмы «По праву памяти», новая опала на «Теркина на том свете», исключавшегося из сборников поэта и не упоминавшегося в печати), он уходил из жизни с сознанием, что «честно… тянул свой воз».

Его поздняя лирика проникнута мыслью о долге художника быть верным правде, безбоязненно идти избранной дорогой – и «с тропы своей ни в чем не соступая, не отступая – быть самим собой».

Вся суть в одном-единственном завете:

То, что скажу, до времени тая,

Я это знаю лучше всех на свете -

Живых и мертвых, – знаю только я.

Сказать то слово никому другому

Я никогда бы ни за что не мог

Передоверить.

За свое в ответе,

Я об одном при жизни хлопочу:

О том, что знаю лучше всех на свете,

Сказать хочу. И так, как я хочу.

Есть в этой лирике Твардовского победительная и, как доказало будущее время, вполне оправдавшаяся уверенность, что «все минется, а правда останется», уверенность, высказанная им однажды с почти мудрым лукавством, что «время, скорое на расправу… не в силах сладить с чем, подумаешь! – со стишком»:

Уж оно его так и этак

Норовит забвенью предать

И о том объявить в газетах

И по радио…

Глядь-поглядь,

За каким-то минучим сроком -

И у времени с языка

Вдруг срывается ненароком

Из того же стишка -

«Одним Теркиным я не выговорюсь», – писал Твардовский в годы войны. Однако не «выговорился» он, по собственному ощущению, даже всей своей поэзией. «3а этими ямбами и хореями, – сказано в статье «Как был написан «Василий Теркин» (1951), – оставалась где-то втуне, существовала только для меня – и своеобразная живая манера речи кузнеца Пулькина (из одноименного стихотворения. – А. Турков ) или летчика Трусова, и шутки, и повадки, и ухватки других героев в натуре».

Александр Трифонович не раз шутливо уверял, что он, в сущности, прозаик, и с ранних лет пробовал себя в очерках.

И вот так же, как было с «Теркиным», стремление передать то, что «оставалось втуне», показать все «варево» жизни, породило и в его прозе «книгу без начала, без конца», без особого сюжета, впрочем, правде не во вред – «Родина и чужбина».

Она состоит не только из вполне оконченных очерков и рассказов, но и из часто небольших, но весьма примечательных записей «тоже, как сказано в «Книге про бойца», «заносил в свою тетрадку строки, жившие вразброс»!

Мало того, что здесь порой возникали «зерна» сюжетных линий: «Теркина» и «Дома у дороги» (сравните, к примеру, историю новой худолеевской избы в очерке «В родных местах» с главой о возвращении Андрея Синцова домой). Проза поэта драгоценна сама по себе.

Почти в каждой из самых немногословных записей проявились свойственные автору глубина и обостренность восприятия жизни в любых ее проявлениях. Порой какое-нибудь лицо выхвачено, высвечено буквально на миг, и такое лицо, что уже не забудешь.

В бою за деревню на родной поэту Смоленщине «с десяток наших бойцов отбивали контратаки, уже многие ранены… бабы и дети в голос ревут, прощаясь с жизнью». И вот «молоденький лейтенант, весь в поту, в саже и в крови, без пилотки, то и дело повторял с предупредительностью человека, который отвечает за наведение порядка: – Минуточку, мамаша, сейчас освободим, одну минуточку…»

У партизанки по прозвищу Костя «на счету» шесть взорванных вражеских эшелонов, а в награду за подвиги… поцелуй неизвестного командиршей, усталой и сонной (сладостно томящее девушку воспоминание…).

Освобожденные из немецкой неволи и возвращающиеся домой люди, по горестным словам автора, бредут к обгорелый трубам, к пепелищам, к незажитому горю, которого многие из них еще целиком и не представляют себе, какое оно там ждет их». И как это снова близко и к главе «Про солдата-сироту, и к «Дому у дороги»!

Но даже переживший войну в родном селе старик «сидел возле избушки, срубленной из бревен, на которых еще видна была окопная глина (какого же труда стоило ему это «строительство»?!). И при всей поразительной безунывности в чудаковатой обаятельности этого «мирового деда» (как окрестил его проезжий шофер), до «чего же он обездолен, на что ни глянь: «На нем были солдатский ватник и штаны из маскировочной материи с зелено-желтыми разводами. Он сосал трубку, чашечка которой представляла собой срез патрона от крупнокалиберного пулемета».

Бесконечно жаль, что Александру Трифоновичу не суждено было осуществить свои новые «прозаические» замыслы. А ведь кроме «Пана» были и другие чрезвычайно интересные в рабочей тетради; «…Совершу кругосветное путешествие по воде, – говорится в рабочей тетради 1966 года, – и запишу всё по-манновски со всякими отвлечениями» и т. п.

То есть в духе любимого немецкого писателя Томаса Манна, многочисленные выписки из чьих книг и чье имя неоднократно встречается в этих тетрадях.

«В нее смотрелось пол-России…» – сказал однажды Твардовский о Волге, чьи волны как бы несут «краев несчетных отраженье».

И не справедливы ли эти слова по отношению к его собственному творчеству, запечатлевшему столько лиц, событий и судеб?


Андрей Турков

* * *

Приведённый ознакомительный фрагмент книги Василий Теркин. Стихотворения. Поэмы (А. Т. Твардовский) предоставлен нашим книжным партнёром -

Начну по порядку - с первого вопроса, который вообще чаще всего возникает у читателей в отношении героя той или иной книги.

"Существует ли в действительности Теркин?" , "Тип он или один, известный вам, живой человек?", "Есть ли он на самом деле?" - вот взятые выборочно из писем фронтовиков формулировки этого вопроса. Он возникал у читателя еще в то время, когда "Книгу про бойца" я только начал печатать в газетах и журналах. В одних письмах этот вопрос ставился с очевидным предположением утвердительного ответа, а из других - явствовало, что сомнений в существовании "живого" Теркина у читателя нет, а речь лишь идет о том, "не в нашей ли, такой-то, дивизии он служит?". И случаи адресования писем не ко мне, автору, а самому Василию Теркину - также свидетельство распространенности представления о том, что Теркин - "живое лицо".

Словом, было и есть до сих пор такое читательское представление, что Теркин - это, так сказать, личный человек, солдат, живущий под этим или иным именем, числящийся за номером своей воинской части и полевой почты. Более того, прозаические и стихотворные послания читателей говорят о желании, чтоб это было именно так, то есть чтобы Теркин был лицом невымышленным. Однако я не мог и не могу к удовлетворению этого простодушного, но высоко ценимого мною читательского чувства заявить (как это могли и могут сделать некоторые другие писатели), что мой герои - не вымышленное лицо, а живет или жил там-то и встречался мне тогда-то и при таких-то обстоятельствах.

Нет. Василий Теркин, каким он является в книге, - лицо вымышленное от начала до конца, плод воображения, создание фантазии. И хотя черты,
выраженные в нем, были наблюдаемы мною у многих живых людей, - нельзя ни одного из этих людей назвать прототипом Теркина.
Но дело в том, что задуман и вымышлен он не одним только мною, а многими людьми, в том числе литераторами, а больше всего не литераторами и в значительной степени самими моими корреспондентами. Они активнейшим образом участвовали в создании "Теркина", начиная с первой его главы и до завершения книги, и поныне продолжают развивать в различных видах и направлениях этот образ.

Я поясняю это в порядке рассмотрения второго вопроса, который ставится в еще более значительной части писем, - вопроса: как был написан "Василий Теркин"? Откуда взялась такая книга?
"Что вам послужило материалом к ней и что - отправной точкой?"
"Уж не был ли автор сам одним из Теркиных?"

Об этом спрашивают не только рядовые читатели, но и люди, специально занимающиеся предметом литературы: студенты-дипломники, взявшие темой своих работ "Василия Теркина", преподаватели литературы, литературоведы и критики, библиотекари, лекторы и т. п.

Попробую рассказать о том, как "образовался" "Теркин".

"Василий Теркин", повторяю, известен читателю, в первую очередь армейскому, с 1942 года. Но "Вася Теркин" был известен еще с 1939-1940 года - с периода финской кампании. В то время в газете Ленинградского Военного Округа "На страже Родины" работала группа писателей и поэтов: Н. Тихонов, В. Саянов, А. Щербаков, С. Вашенцев, Ц. Солодарь и пишущий эти строки. Как-то, обсуждая совместно с работниками редакции задачи и характер нашей работы в военной газете, мы решили, что нужно завести что-нибудь вроде "уголка юмора" или еженедельного коллективного фельетона, где были бы стихи и картинки. Затея эта не была новшеством в армейской печати. По образцу агитационной работы Д. Бедного и В. Маяковского в пореволюционные годы в газетах была традиция печатания сатирических картинок со стихотворными
подписями, частушек, фельетонов с продолжениями с обычным заголовком - "На досуге", "Под красноармейскую гармонь" и т. п. Там были иногда и условные, переходящие из одного фельетона в другой персонажи, вроде какого-нибудь повара-весельчака, и характерные псевдонимы, вроде Дяди Сысоя, Деда Егора, Пулеметчика Вани, Снайпера и других. В моей юности, в Смоленске, я имел отношение к подобной литературной работе в окружной "Красноармейской правде" и других газетах.

И вот мы, литераторы, работавшие в редакции "На страже Родины", решили избрать персонаж, который выступал бы в сериях занятных картинок, снабженных стихотворными подписями. Это должен был быть некий веселый, удачливый боец, фигура условная, лубочная. Стали придумывать имя. Шли от той же традиции "уголков юмора" красноармейских газет, где тогда были в ходу свои Пулькины, Мушкины и даже Протиркины (от технического слова "протирка" - предмет, употребляющийся при смазке оружия). Имя должно было быть значимым, с озорным, сатирическим оттенком. Кто-то предложил назвать нашего героя Васей Теркиным, именно Васей, а не Василием. Были предложения назвать Ваней,
Федей, еще как-то, но остановились на Васе, Так родилось это имя. Здесь я должен остановиться, к слову, на одном частном читательском
вопросе, как раз относительно имени Василий Теркин.

Майор М. М-в, москвич, пишет в своем письме:
"Недавно прочитал я роман П. Д. Боборыкина "Василий Теркин". И, откровенно говоря, почувствовал большое смущение: что есть общего между его и вашим Василиями Теркиными? Чем похож ваш Вася Теркин - умный, веселый, бывалый советский солдат, действующий во время Великой Отечественной войны и с великим патриотизмом отстаивающий свою Советскую Родину, - на купца-пройдоху, выжигу и ханжу Василия Ивановича Теркина из романа Боборыкина? Так почему же вы выбрали для своего (да и нашего) героя такое имя, за которым уже скрывается определенный тип и который уже описан в нашей русской литературе? Неужели вами руководило соображение родственности этого,
уже описанного, типа и созданного вами? Но ведь это оскорбление для бывалого солдата Васи Теркина! Или это случайность?"

Сознаюсь, что о существовании боборыкинского романа я услыхал, когда уже значительная часть "Теркина" была напечатана, от одного из своих старших литературных друзей. Я достал роман, прочел его без особого интереса и продолжал свою работу. Этому совпадению имени Теркина с именем боборыкинского героя я не придал и не придаю никакого значения. Ничего общего между ними абсолютно нет. Возможно, что кому-нибудь из нас, искавших имя персонажа для фельетонов в газете "На страже Родины", подвернулось это сочетание имени с фамилией случайно, как запавшие в память из книги Боборыкина. И то сомневаюсь: нам нужен тогда был именно Вася, а не Василий; Васей же боборыкинского героя никак и не назовешь - это совсем иное. Что же касается того, почему я впоследствии стал именовать Теркина больше Василием,
чем Васей, это опять дело особое. Словом, ни тени "заимствования" здесь не было и нет. Просто есть такая русская фамилия Теркин, хотя мне раньше казалось, что эту фамилию мы "сконструировали", отталкиваясь от глаголов "тереть", "перетирать" и т. п. И вот одно из первых писем моих корреспондентов по "Книге про бойца", когда она печаталась в газете Западного фронта:

"В редакцию "Красноармейской правды", поэту тов. А. Твардовскому.

Тов. Твардовский, спрашиваем вас: нельзя ли в вашей поэме заменить имя Василий на Виктор, так как Василий - мой отец, ему 62 года, а я сын его - Виктор Васильевич Теркин, командир взвода. Нахожусь на Западном фронте, служу в артиллерии. А потому, если можно, то замените, и результат прошу сообщить мне по адресу: п/п 312, 668 арт. полк, 2-й дивизион, Теркину Виктору Васильевичу".

Наверное, это не единственный из однофамильцев героя "Книги про бойца"

{В 1964 году в ряде газет ("Неделя", "Вечерняя Москва", "Советская торговля") печаталась обширная корреспонденция о Теркине Василии Семеновиче, работнике прилавка, бывшем фронтовике, в которой подчеркивались именно "теркинские" черты облика, характера и жизненной судьбы этого человека.(Прим. автора.)}.

Но возвращаюсь к "Теркину" периода боев в Финляндии.

Написать вступление к предлагаемой серии фельетонов было поручено мне - я должен был дать хотя бы самый общий "портрет" Теркина и определить, так сказать, тон, манеру нашего дальнейшего разговора с читателем. Перед этим я напечатал в газете "На страже Родины" небольшое стихотворение "На привале", написанное под непосредственным впечатлением от посещения одной дивизии.
В этом стихотворении были, между прочим, такие строчки:

Дельный, что и говорить,
Был старик тот самый,
Что придумал суп варить...
На колесах прямо.

Для меня, до того времени не служившего в армии (если не считать короткого времени освободительного похода в Западную Белоруссию) и не
писавшего ничего "военного", это стихотворение было первым шагом в освоении новой тематики, нового материала. Я был тут очень еще неуверен, держался своих привычных ритмов, тональности (в духе, скажем, "Деда Данилы"). И в своем вступлении к коллективному "Теркину" я обратился к этой ранее найденной интонации, которая в применении к новому материалу, новой задаче казалась мне наиболее подходящей.
Приведу некоторые строфы этого "начала" "Теркина":

Вася Теркин? Кто такой?
Скажем откровенно:
Человек он сам собой
Необыкновенный.

При фамилии такой,
Вовсе неказистой,
Слава громкая - герой -
С ним сроднилась быстро.

И еще добавим тут,
Если бы спросили:
Почему его зовут Вася - не Василий!
Потому, что дорог всем,
Потому, что люди
Ладят с Васей как ни с кем,
Потому, что любят.

Богатырь, сажень в плечах,
Ладно сшитый малый,
По натуре весельчак,
Человек бывалый.

Хоть в бою, хоть где невесть,-
Но уж это точно:
Перво-наперво поесть Вася должен прочно,
Но зато не бережет
Богатырской силы
И врагов на штык берет,
Как снопы на вилы.

И при этом, как ни строг
С виду Вася Теркин,-
Жить без шутки б он не мог
Да без поговорки… {"Вася Теркин на фронте".- Фронтовая библиотечка
газеты "На страже Родины", изд. "Искусство", Л. 1940.}

Замечу, что когда я вплотную занялся своим ныне существующим "Теркиным", черты этого портрета резко изменились, начиная с основного
штриха:

Теркин - кто же он такой?
Скажем откровенно:
Просто парень сам собой
Он обыкновенный,..

И можно было бы сказать, что уже одним этим определяется наименование героя в первом случае Васей, а во втором - Василием Теркиным.
Все последующие иллюстрированные фельетоны, выполненные коллективом авторов, носили единообразные заголовки: "Как Вася Теркин..." Приведу полностью, к примеру, фельетон "Как Вася Теркин "языка" добыл":

Снег глубок, а сосны редки.
Вася Теркин на разведке.
Белоснежен, без заплат
Маскировочный халат.

Теркин видит, Теркин слышит -
Белофинн летит на лыжах:
Знать, беды не чуя, он
Лезет прямо на рожон.

Теркин, взвесив обстановку,
Применяет маскировку:
Он уткнулся в снег ничком -
Стал похож на снежный ком.

Вид заманчивый "трамплина"
Привлекает белофинна.
Мчит он с маху на "сугроб"...

Добыл Теркин языка
И доставил в штаб полка.

Может показаться, что я выбрал особо слабый образец, но и рассказы о том, "как Вася Теркин поджигателей в плен взял", которых он "бочками накрыл всех поодиночке и, довольный, закурил на дубовой бочке"; о том, как он "на лыжах донесение доставил", "пролетая леса выше, над бурливою рекой", "через горы, водопады мчась без удержу вперед"; о том, как из кабины вражеского самолета он "кошкой" вытянул "за штанину" шюцкоровца, и другие - все это производит теперь впечатление наивности изложения, крайней неправдоподобности "подвигов" Васи и не такого уж избытка юмора.

Я думаю, что тот успех "Васи Теркина", который у него был на финской войне, можно объяснить потребностью солдатской души позабавиться чем-то таким, что хотя и не соответствует суровой действительности военных будней, но в то же время как-то облекает именно их, а не отвлеченно-сказочный материал в почти что сказочные формы. Еще мне кажется, что немалую долю успеха нужно отнести на счет рисунков В. Брискина и В. Фомичева, исполненных как бы в мультипликационном стиле и нередко забавных по-настоящему.

К слову, неоднократно отмечалось, что иллюстрации О. Верейского к "Книге про бойца" очень слитны с ее стилем и духом. Это правда. Я лишь хочу сказать, что в отличие от "Васи Теркина" ни одна строка "Василия Теркина", иллюстрированного моим фронтовым товарищем художником О. Верейским, не была написана как текст к готовому рисунку, и мне даже трудно представить, как это могло бы быть. А с "Васей Теркиным" именно так и было, то есть задумывалась тема очередного фельетона, художники "разносили" ее на шесть клеток, выполняли в рисунках, а уже потом являлись стихи-подписи.

Отдав дань "Васе Теркину" одним-двумя фельетонами, большинство его "зачинателей" занялись, каждый по своим склонностям и возможностям, другой работой в газете: кто писал военно-исторические статьи, кто фронтовые очерки и зарисовки, кто стихи, кто что. Основным автором "Теркина" стал А. Щербаков, красноармейский поэт, давний работник редакции. А успех у читателя-красноармейца "Теркин" имел больший, чем все наши статьи, стихи и очерки, хотя тогда к этому успеху мы все относились несколько свысока, снисходительно. Мы по справедливости не считали это литературой. И по окончании войны в Финляндии, когда один из моих товарищей по работе в военной печати услышал от меня - в ответ на вопрос о том, над чем я теперь работаю, - что я пишу "Теркина", он лукаво погрозил мне пальцем; так, мол, я и поверил тебе, что ты станешь теперь этим заниматься.

Но я именно теперь думал, работал, бился над "Теркиным". "Теркин" - почувствовал я, по-новому обратившись к этой работе, - должен сойти со
столбцов "уголков юмора", "прямых наводок" и т. п., где он до сих пор выступал под этим или иным именем, и занять не какую-то малую часть моих сил, как задача узкоспециального "юмористического" толка, а всего меня без остатка. Трудно сказать, в какой день и час я пришел к решению всеми силами броситься в это дело, но летом и осенью 1940 года я уже жил этим замыслом, который отслонил все мои прежние намерения и планы. Одно ясно, что это определялось остротой впечатлений пережитой войны, после которой уже невозможно было просто вернуться к своей обычной литературной работе.

"Теркин", по тогдашнему моему замыслу, должен был совместить доступность, непритязательность формы - прямую предназначенность
фельетонного "Теркина" - с серьезностью и, может быть, даже лиризмом содержания. Думая о "Теркине" как о некоем цельном произведении, поэме, я старался теперь разгадать, ухватить тот "нужный момент изложения" (как выразился в письме ко мне недавно один из читателей), без которого нельзя было сдвинуться с места.

Недостаточность "старого" "Теркина", как это я сейчас понимаю, была в том, что он вышел из традиции давних времен, когда поэтическое слово,
обращенное к массам, было нарочито упрощенным применительно к иному культурному и политическому уровню читателя и когда еще это слово не было одновременно самозаветнейшим словом для его творцов, полагавших свой истинный успех, видевших свое настоящее искусство в другом, отложенном на время "настоящем" творчестве.

Теперь было другое дело. Читатель был иной - это были дети тех бойцов революции, для которых Д. Бедный и В. Маяковский когда-то писали свои песни, частушки и сатирические двустишия,- люди поголовно грамотные, политически развитые, приобщенные ко многим благам культуры, выросшие при Советской власти.

Я прежде всего занялся, так сказать, освоением материала пережитой войны, которая была для меня не только первой войной, но и первой
по-настоящему близкой встречей с людьми армии. В дни боев я глубоко уяснил себе, что называется прочувствовал, что наша армия - это не есть особый, отдельный от остальных людей нашего общества мир, а просто это те же советские люди, поставленные в условия армейской и фронтовой жизни. Я перебелил мои карандашные записи из блокнотов в чистовую тетрадь, кое-что заново записал по памяти. Мне в этом новом для меня материале было дорого все до мелочей - какая-нибудь картинка, словесный оборот, отдельное словцо, деталь фронтового быта. А главное - мне были дороги люди, с которыми я успел повстречаться, познакомиться, поговорить на Карельском перешейке.
Шофер Володя Артюх, кузнец-артиллерист Григорий Пулькин, танковый командир Василий Архипов, летчик Михаил Трусов, боец береговой пехоты Александр Посконкин, военврач Марк Рабинович - все эти и многие другие люди, с которыми я подолгу беседовал, ночевал где-нибудь в блиндаже или уцелевшем во фронтовой полосе переполненном доме, не были для меня мимолетным журналистским знакомством, хотя большинство из них я видел только раз и недолго. О каждом из них я уже что-то написал - очерк, стихи, - и это само собой, в процессе той работы, заставляло меня разбираться в своих свежих впечатлениях, то есть так или иначе "усваивать" все связанное с этими
людьми.

И, вынашивая свой замысел "Теркина", я продолжал думать о них, уяснять себе их сущность как людей первого пооктябрьского поколения.
"Не эта война, какая бы она ни была,- записывал я себе в тетрадку,- породила этих людей, а то большее, что было до войны. Революция,
коллективизация, весь строй жизни. А война обнаруживала, выдавала в ярком виде на свет эти качества людей. Правда, и она что-то делала".

И еще:
"Я чувствую, что армия для меня будет такой же дорогой темой, как и тема переустройства жизни в деревне, ее люди мне так же дороги, как и люди колхозной деревни, да потом ведь это же в большинстве те же люди. Задача - проникнуть в их духовный внутренний мир, почувствовать их как свое поколение (писатель - ровесник любому поколению). Их детство, отрочество, юность прошли в условиях Советской власти, в заводских школах, в колхозной деревне, в советских вузах. Их сознание формировалось под воздействием, между прочим, и нашей литературы".

Я был восхищен их душевной красотой, скромностью, высокой политической сознательностью, готовностью прибегать к юмору, когда речь заходит о самых тяжких испытаниях, которые им самим приходилось встречать в боевой жизни. И то, что я написал о них в стихах и прозе, - все это, я чувствовал, как бы и то, да не то. За этими ямбами и хореями, за фразеологическими оборотами газетных очерков оставались где-то втуне, существовали только для меня и своеобразная живая манера речи кузнеца Пулькина или летчика Трусова, и шутки, и повадки, и ухватки других героев в натуре.

Я перечитывал все, что появлялось в печати, относящееся к финской войне, -очерки, рассказы, записи воспоминаний участников боев. С увлечением занимался всякой работой, которая так или иначе, пусть не в литературном собственно плане, касалась этого материала. Совместно с С. Я. Маршаком я обрабатывал появившиеся затем в "Знании" воспоминания генерал-майора Героя Советского Союза В. Кашубы. По заданию Политического Управления РККА выезжал с Василием Гроссманом в одну из дивизий, пришедших с Карельского перешейка, с целью создания ее истории. Между прочим, в рукописи истории этой дивизии нами изложен, со слов участников одной операции, эпизод, послуживший основой
для написания главы будущего "Теркина".

Осенью 1940 года я съездил в Выборг, где стояла 123-я дивизия, в которой я находился в дни прорыва "линии Маннергейма": мне нужно было
посмотреть места боев, встретиться с моими знакомцами в дивизии. Все это - с мыслью о "Теркине".

Я уже начинал "опробовать стих" для него, нащупывать какие-то начала, вступления, запевы:

… Там, за той рекой Сестрою,
На войне, в снегах по грудь,
Золотой Звездой героя
Многих был отмечен путь.

Там, в боях полубезвестных,
В сосняке болот глухих,
Смертью храбрых, смертью честных
Пали многие из них..

Именно этот размер - четырехстопный хорей - все более ощущался как стихотворный размер, которым нужно писать поэму. Но были и другие пробы. Часто четырехстопный хорей казался как бы слишком уж сближающим эту мою работу с примитивностью стиха "старого" "Теркина". "Размеры будут разные, - решил я, - но в основном один будет "обтекать". Были наброски к "Теркину" и ямбами, из этих "заготовок" как-то потом образовалось стихотворение: "Когда пройдешь путем колонн..."

"Переправа" начиналась, между прочим, и так:

Кому смерть, кому жизнь, кому слава,
На рассвете началась переправа.
Берег тот был, как печка, крутой,
И, угрюмый, зубчатый,
Лес чернел высоко над водой,
Лес чужой, непочатый.
А под нами лежал берег правый,-
Снег укатанный, втоптанный в грязь,-
Вровень с кромкою льда. Переправа
В шесть часов началась...

Здесь налицо многие слова, из которых сложилось начало "Переправы", но этот стих у меня не пошел. "Очевидно, что размер этот явился не из слов, а так "напелся", и он не годится", - записывал я, отказываясь от этого начала главы. Я и теперь считаю, вообще говоря, что размер должен рождаться не из некоего бессловесного "гула", о котором говорит, например, В. Маяковский, а из слов, из их осмысленных, присущих живой речи сочетаний. И если эти сочетания находят себе место в рамках любого из так называемых канонических размеров, то они подчиняют его себе, а не наоборот, и уже являют собою не просто ямб такой-то или хорей такой-то (счет ударных и безударных - это же чрезвычайно
условная, отвлеченная мера), а нечто совершенно своеобразное, как бы новый размер.

Первой строкой "Переправы", строкой, развившейся в ее, так сказать, "лейтмотив", проникающий всю главу, стало само это слово - "переправа",
повторенное в интонации, как бы предваряющей то, что стоит за этим словом:

Переправа, переправа...

Я так долго обдумывал, представлял себе во всей натуральности эпизод переправы, стоившей многих жертв, огромного морального и физического напряжения людей и запомнившейся, должно быть, навсегда всем ее участникам, так "вжился" во все это, что вдруг как бы произнес про себя этот вздох-возглас:

Переправа, переправа...

И "поверил" в него. Почувствовал, что это слово не может быть произнесено иначе, чем я его произнес, имея про себя все то, что оно
означает: бой, кровь, потери, гибельный холод ночи и великое мужество людей, идущих на смерть за Родину. Конечно, никакого "открытия" вообще здесь нет. Прием повторения того или иного слова в зачине широко применялся и применяется и в устной и в
письменной поэзии. Но для меня в данном случае это было находкой: явилась строка, без которой я уже не мог обойтись. Я и думать забыл - хорей это или не хорей, потому что ни в каких хореях на свете этой строки не было, а теперь она была и сама определяла строй и лад дальнейшей речи.

Так нашлось начало одной из глав "Теркина". В это примерно время мною было написано два-три стихотворения, которые скорее всего даже и не
осознавались как "заготовки" для "Теркина", но впоследствии частично или полностью вошли в текст "Книги про бойца" и перестали существовать как отдельные стихи. Например, было такое стихотворение - "Лучше нет". На войне, в пыли походной… и т. д. до конца строфы, ставшей начальной строфой "Теркина".

Было стихотворение "Танк", посвященное танковому экипажу Героев Советского Союза товарищей Д. Диденко, А. Крысюка и Е. Кривого. Отдельные его строфы и строки оказались нужны при работе над главой "Теркин ранен". Страшен танк, идущий в бой… Некоторые дневниковые записи с весны 1941 года рассказывают о поисках, сомнениях, решениях и перерешениях в работе, может быть, даже лучше, чем если я говорю об этой работе с точки зрения своего сегодняшнего отношения к ней.

"Написано уже строк сто, но все кажется, что нет "электричества" . Все обманываешься, что вот пойдет само и будет хорошо, а на поверку оно и в голове еще не сложилось. Нетвердо даже знаешь, чего тебе нужно. Концовка (Теркин, переплывший в кальсонах протоку и таким образом установивший связь со взводом) яснее перехода к ней. Надо, чтобы появление героя было радостным. Это нужно подготовить. Думал было заменить покамест это место точками, но, не справившись с труднейшим, не чувствуешь сил и для более легкого. Завтра буду вновь ломать".
"Начинал с неуверенной решимостью писать "просто", как-нибудь. Материал, казалось, такой, что, как ни напиши, будет хорошо. Казалось, что
он и требует даже известного безразличия к форме, но это только казалось так. Пока ничего об этом не было, кроме очерков… Но и они уже отняли у меня отчасти возможность писать "просто", удивлять "суровостью" темы и т. п.

А потом появляются другие вещи, книга "Бои в Финляндии", - и это уже обязывает все больше. "Колорит" фронтовой жизни (внешний) оказался
общедоступным. Мороз, иней, разрывы снарядов, землянки, заиндевелые плащ-палатки - все это есть и у А. и у Б. А нет того, чего и у меня покамест нет или только в намеке,- человека в индивидуальном смысле, "нашего парня",- не абстрагированного (в плоскости "эпохи" страны и т. п.), а живого, дорогого и трудного".

"Если не высекать настоящих искорок из этого материала - лучше не браться. Нужно, чтобы было хорошо не в соответствии с некоей сознательной "простотой" и "грубостью", а просто хорошо - хоть для кого. Но это не значит, что нужно "утончать" все с самого начала (Б., между прочим, тем и плох, что не о читателе внутренне гадает, а о своем кружке друзей с его эстетическими жалкими приметами)".

"Начало может быть полулубочным. А там этот парень пойдет все сложней и сложней. Но он не должен забываться, этот "Вася Теркин".
"Больше должно быть предыдущей биографии героя. Она должна проступать в каждом его жесте, поступке, рассказе. Но не нужно ее давать как таковую. Достаточно ее продумать хорошо и представлять для себя".

"Трудность еще в том, что таких "смешных", "примитивных" героев обычно берут в пару, для контраста к герою настоящему, лирическому, "высокому". Больше отступлений, больше самого себя в поэме".

"Если самого не волнует, не радует, не удивляет порой хотя бы то, что пишешь, - никогда не взволнует, не порадует, не удивит другого: читателя,
друга-знатока. Это надо еще раз хорошо почувствовать сначала. Никаких скидок самому себе на "жанр", "материал" и т. п.".

Двадцать второе июня 1941 года прервало все эти мои поиски, сомнения, предположения. Все это было той нормальной литературной жизнью мирного времени, которую нужно было тотчас оставить и быть ото всего этого свободным при выполнении задач, стоявших теперь перед каждым из нас. И я оставил свои тетрадки, наброски, записи, намерения и планы. Мне тогда и в голову не пришло, что эта моя прерванная началом большой войны работа понадобится на войне.

Теперь я объясняю себе этот бесповоротный разрыв с замыслом, с рабочим планом еще и так. В моей работе, в поисках и усилиях, как ни глубоко было впечатление минувшей "малой войны", все же был грех литературности. Я писал в мирное время, моей работы никто особо не ждал, никто не торопил меня, конкретная потребность в ней как бы отсутствовала во вне меня. И это позволяло мне считать именно очень существенной стороной дела форму как таковую. Я был еще в какой-то мере озабочен и обеспокоен тем, что сюжет не представлялся мне готовым; что герой мой не таков, каким должен быть по литературным представлениям главный герой поэмы; что не было еще примера, чтобы большие вещи писались таким "несолидным" размером, как четырехстопный хорей, и т. п.

Впоследствии, когда я вдруг обратился к своему замыслу мирного времени, исходя из непосредственных нужд народной массы на фронте, я махнул рукой на все эти предубеждения, соображения и опасения. Но покамест я просто свернул все свое писательское хозяйство для того,
чтобы заниматься тем, чего неотложно и немедленно требует обстановка.

В качестве спецкорреспондента, а еще точнее сказать - в качестве именно "писателя" (была такая штатная должность в системе военной печати) я прибыл на Юго-Западный фронт, в редакцию газеты "Красная Армия", и стал делать то, что делали тогда все писатели на фронте. Я писал очерки, стихи, фельетоны, лозунги, листовки, песни, статьи, заметки - все. И когда в редакции возникла идея завести постоянный фельетон с
картинками, я предложил "Теркина", но не своего, оставленного дома в тетрадках, а того, который со дней финской кампании был довольно известен в армии. У того Теркина было много "братьев" и "сверстников" в различных фронтовых изданиях, только они носили другие имена. В нашей фронтовой редакции также захотели иметь "своего" героя, назвали его Иваном Гвоздевым, и он просуществовал в газете вместе с отделом "Прямая наводка", кажется, до конца войны. Несколько главок этого "Ивана Гвоздева" я написал в соавторстве с поэтом Борисом Палийчуком, никак опять же не связывая этой своей работы с намерениями мирного времени в отношении "Теркина".

На фронте один товарищ подарил мне толстую тетрадь в черном клеенчатом переплете, но из бумаги "под карандаш" - плохой, шершавой, пропускающей чернила. В эту тетрадь я наклеивал или подкалывал мою ежедневную "продукцию" - вырезки из газеты. В обстановке фронтового быта, переездов, ночевок в пути, в условиях, когда всякий час нужно было быть готовым к передислокации и быть всегда в сборе, эта тетрадь, которую я держал в полевой сумке, была для меня универсальным предметом, заменявшим портфели, папки архива, ящики
письменного стола и т. п. Она поддерживала во мне очень важное в такой жизни, хотя бы условное чувство сохранности и упорядоченности "личного хозяйства".

Я в нее не заглядывал, пожалуй, с той самой поры и, перелистывая ее теперь, вижу, как много в той разнообразной по жанрам газетной работе,
которой я занимался, было сделано для будущего "Теркина", без мысли об этом, о какой-нибудь иной жизни этих стихов и прозы, кроме однодневного срока газетной страницы.

"Иван Гвоздев" был в смысле литературного выполнения, пожалуй, лучше "Васи Теркина", но того успеха не имел. Во-первых, это дело было не в
новинку, а во-вторых, и это главное, читатель был во многом иной. Война не была позиционной, когда досуг солдата, хотя бы и в суровых условиях военного быта, располагает к чтению и перечитыванию всего сколько-нибудь отвечающего интересам и вкусам фронтовика. Газета не могла с регулярностью попадать в части, которые находились, в сущности, на марше. Но еще более важно то, что умонастроения читательской массы определялись не просто трудностями собственно солдатской жизни, а всей огромностью грозных и печальных событий войны: отступление, оставление многими воинами родных и близких в тылу у врага, присущая всем суровая и сосредоточенная дума о судьбах родины,
переживавшей величайшие испытания. Но все же и в этот период люди оставались людьми, у них была потребность отдохнуть, развлечься, позабавиться чем-то на коротком привале или в перерыве между огневым налетом артиллерии и бомбежкой. И "Гвоздева" читали, хвалили, газету смотрели, начиная с уголка "Прямой наводкой". Это был фельетон, посвященный определенному эпизоду боевой практики "казака Гвоздева" (в отличие от В. Теркина - пехотинца Гвоздев был - может быть, по условиям насыщенности фронта кавалерийскими частями - казаком).

Вот, например: "Как обед варить искусно, чтобы вовремя и вкусно" ("Из боевых приключений казака Ивана Гвоздева");

Бой в тот день кипел суровый.
Ранен повар. Как тут быть?
И приходится Гвоздеву
Для бойцов обед варить...

Взял он все на скору руку:
Как гласит один стишок,-
На приправу перцу, луку
И петрушки корешок.

Хорошо идет работа,
С говорком кипит вода.
Только вдруг из минометов
Начал немец бить сюда.

Боем - бой, обед - обедом,
Все иное нипочем.
Мины рвутся? Я отъеду,
Сберегу котел с борщом.

Борщ досыта, чай до пота
Будет вовремя готов.
Глядь - накрыли самолеты,-
Залезай-ка в щель, Гвоздев.

Забирай с собой лукошко -
Ждут борща бойцы-друзья.
Пусть бомбежка, а картошку
С шелухой в котел - нельзя.

И случись же так для смеху,
На помеху так случись,-
В лес, куда Гвоздев отъехал,
С неба - скок! - парашютист.

Подсмотрел Гвоздев фашиста,
Поспешил котел прикрыть,
Приложился. Грянул выстрел...
- Не мешай обед варить.

Борщ поспел, крупа упрела,
Не прошло и полчаса.
И Гвоздев кончает дело:
Борщ готовый - в термоса.

Ничего, что свищут мины,
Не стихает жаркий бой.
Развернул шофер машину
И давай - к передовой.

На переднем нашем крае,
Примостившись за бугром,
Борщ отменный разливает
Повар добрым черпаком.

Кто ж сегодня так искусно,
Сытно, вовремя и вкусно
Накормить сумел бойцов?
Вот он сам: Иван Гвоздев.

Еще были высказывания от имени Ивана Гвоздева по разным актуальным вопросам фронтовой жизни. Вот, например, беседа о важности сохранения военной тайны: "О языке" ("Сядь послушай слово казака Гвоздева"):

Каждый знать обязан,
Как затвор и штык,
Для чего привязан
У него язык...

Или "Приветственное слово к ребятам из Девяносто девятой от казака Гвоздева" по случаю награждения названной дивизии за успешные боевые
действия. А вот фельетон на тему "Что такое сабантуй" ("Из бесед казака Гвоздева с бойцами, прибывшими на фронт"):

Тем, кто прибыл с немцем драться,
Надо, как там ни толкуй,
Между прочим, разобраться:
Что такое "сабантуй"...

Это было поучение, довольно близкое по форме и смыслу соответствующей беседе Теркина, на ту же тему в будущей "Книге про бойца".
Откуда это слово в "Теркине" и что оно в точности означает? - такой вопрос очень часто ставится мне и в письмах, и в записках на литературных
вечерах, и просто изустно при встречах с различными людьми.

Слово "сабантуй" существует во многих языках и, например, в тюркских языках означает праздник окончания полевых работ: сабан - плуг, туй -
праздник. Я слово "сабантуй" впервые услыхал на фронте ранней осенью 1941 года где-то в районе Полтавы, в одной части, державшей там оборону. Слово это, как часто бывает с привязчивыми словечками и выражениями, употреблялось и штабными командирами, и артиллеристами на батарее переднего края, и жителями деревушки, где располагалась часть. Означало оно и ложное намерение противника на каком-нибудь участке, демонстрацию прорыва, и действительную угрозу с его стороны, и нашу готовность устроить ему "угощение". Последнее
ближе всего к первоначальному смыслу, а солдатскому языку вообще свойственно ироническое употребление слов "угощение", "закуска" и т. п. В эпиграфе к одной из глав "Капитанской дочки" А. С. Пушкин приводит строки старинной солдатской песни:

Мы в фортеции живем,
Хлеб едим и воду пьем;
А как лютые враги
Придут к нам на пироги,
Зададим гостям пирушку,
Зарядим картечью пушку.

Слово "сабантуй" мы с моим товарищем по работе в газете С. Вашенцевым привезли из этой поездки на фронт, и я употребил его в фельетоне, а С. Вашенцев - в очерке, который так и назывался: "Сабантуй". В первые недели войны я написал как-то фельетон "Дело было спозаранку".
Вместе с фельетоном о "сабантуе" и стихотворением "На привале", написанным в начале финской кампании, он послужил впоследствии как бы черновиком к главе "Теркина", также озаглавленной "На привале".

Дело было спозаранку,
Погляжу я...
- Ну и что ж?
- Прут немецких тыща танков.."
- Тыща танков? А не врешь?
- Чтоб я врал тебе, дружище?
- Ты не врешь - язык твой врет,
- Ну, пускай себе не тыща,
Только было штук пятьсот...

Это - рифмованное переложение на фронтовой лад старой побасенки о лжеце со страху, образец той стихотворной импровизации, какая чаще всего выполнялась в один присест, по плану завтрашнего номера газеты. Так делался "Гвоздев" мною с Б. Палийчуком вместе. Затем серия "Про деда Данилу" - мною одним по праву, так сказать, первоавторства, затем серия о немецком солдате - "Вилли Мюллер на востоке", в которой я совсем мало участвовал, переложения популярных песен - "Катюша", "По военной дороге" и иная всевозможная
стихотворная мелочь. Правда, в эти писания западало кое-что из живого изустного солдатского юмора, зарождавшихся и приобретавших широкое распространение словечек и т.п.

Но в целом вся эта работа, подобно "Васе Теркину", далеко не соответствовала возможностям и склонностям ее исполнителей и ими самими
считалась не главной, не той, с которой они связывали более серьезные творческие намерения. И в редакции "Красной Армии", как и в свое время в газете "На страже Родины", наряду со всей специальной стихотворной продукцией появлялись стихи поэтов, причастных "Прямой наводке", но уже написанные с установкой на "полную художественность". И странное дело - опять же те стихи не имели такого успеха, как "Гвоздев", "Данила" и т. п. А что греха таить - и "Вася Теркин" и "Гвоздев", как и все подобное им во фронтовой печати, писались наспех, небрежно, с такими допущениями в форме стихов, каких ни один из авторов этой продукции не потерпел бы в своих "серьезных" стихах, не говоря уже об общем тоне, манере, рассчитанной как бы не на взрослых грамотных людей, а на некую выдуманную деревенскую массу.
Последнее ощущалось все более, и наконец становилось невмоготу говорить таким языком с читателем, которого нельзя было не уважать, не любить. А вдруг остановиться, начать говорить с ним по-другому не было сил, не было времени.

Внутреннее удовлетворение мне больше доставляла работа в прозе - очерки о героях боев, написанные на основе личных бесед с людьми фронта. Пусть эти короткие, в двести - триста газетных строк, очерки далеко не вмещали всего того, что давало общение с человеком, о котором шла речь, но, во-первых, это было фиксацией живой человеческой деятельности, закреплением реального материала фронтовой жизни, во-вторых, здесь не нужно было шутить во что бы то ни стало, а просто и достоверно излагать на бумаге суть дела, и, наконец,
мы все знали, как ценили сами герои эти очерки, делавшие их подвиги известными всему фронту, заносившие их как бы в некую летопись войны. И если описывался подвиг, или, как тогда говорили, боевой эпизод, где герой погиб, то и тут было важно посвятить его памяти свое описание, лишний раз упомянуть, в печатной строке его имя. Очерки чаще всего и озаглавливались именами бойцов или командиров, боевой работе которых они посвящались:

"Капитан Тарасов", "Батальонный комиссар Петр Мозговой", "Красноармеец Сайд Ибрагимов", "Сержант Иван Акимов", "Командир батареи Рагозян", "Сержант Павел Задорожный", "Герой Советского Союза Петр Петров", "Майор Василий Архипов" и т. д.

Из стихотворений, написанных в этот период не для отдела "Прямой наводкой", некоторые я до сих пор включаю в новые издания своих книжек. Это "Баллада о Москве", "Рассказ танкиста", "Сержант Василий Мысенков", "Когда ты летишь", "Бойцу Южного фронта", "Дом бойца", "Баллада об отречении" и другие. За каждым из этих стихотворении было памятное до сих пор для меня живое фронтовое впечатление, факт, встреча. Но и в то время я чувствовал, что собственно литературный момент как-то отдалял от читателя реальность и жизненность этих впечатлений, фактов, людских судеб.

Словом, чувство неудовлетворенности всеми видами нашей работы в газете постепенно становилось для меня личной бедой. Приходили мысли и о том, что, может быть, не здесь твое настоящее место, а в строю - в полку, в батальоне, в роте,- где делается самое главное, что нужно делать для Родины. Зимой 1942 года у нас в редакции возникла мысль расширить отдел "Прямой наводкой" до отдельного еженедельного листка - приложения к газете. Я взялся написать как бы программную передовую в стихах для этого издания, которое, кстати сказать, по разным причинам просуществовало недолго. Вот вступительная часть этого стихотворения:

На войне, в быту суровом,
В трудной жизни боевой,
На снегу, под зябким кровом -
Лучше нет простой, здоровой,
Прочной пищи фронтовой.
И любой вояка старый
Скажет попросту о ней:
Лишь была б она с наваром
Да была бы с пылу, с жару -
Подобрей, погорячей.
Чтоб она тебя согрела,
Одарила, в кровь пошла,
Чтоб душа твоя и тело
Поднялися вместе смело
На хорошие дела.

Чтоб идти вперед, в атаку,
Силу чувствуя в плечах,
Бодрость чувствуя. Однако
Дело тут не только в щах...

Жить без пищи можно сутки,
Можно больше, но порой
На войне одной минутки
Не прожить без прибаутки.
Шутки самой немудрой...

Перед весной 1942 года я приехал в Москву и, заглянув в свои тетрадки, вдруг решил оживить "Василия Теркина". Сразу было написано вступление о воде, еде, шутке и правде. Быстро дописались главы "На привале", "Переправа", "Теркин ранен", "О награде", лежавшие в черновых набросках. "Гармонь" осталась в основном в том же виде, как была в свое время напечатана. Совсем новой главой, написанной на основе впечатлений лета 1941 года на Юго-Западном фронте, была глава "Перед боем". Перемещение героя из обстановки финской кампании в обстановку фронта Великой Отечественной войны сообщило ему совсем иное, чем в первоначальном замысле, значение. И это не было механическим решением задачи. Мне уже приходилось говорить в печати о том, что собственно военные впечатления, батальный фон войны 1941-1945 годов для меня во многом были предварены работой на фронте в Финляндии. Но дело в том, что глубина всенародно-исторического бедствия и всенародно-исторического подвига в Отечественной войне с первого дня отличила ее от каких бы то ни было иных
войн и тем более военных кампаний.

Я недолго томился сомнениями и опасениями относительно неопределенности жанра, отсутствия первоначального плана, обнимающего все произведение наперед, слабой сюжетной связанности глав между собой. Не поэма - ну и пусть себе не поэма, решил я; нет единого сюжета - пусть себе нет, не надо; нет самого начала вещи - некогда его выдумывать; не намечена кульминация и завершение всего повествования - пусть, надо писать о том, что горит, не ждет, а там видно будет, разберемся. И когда я так решил, порвав все внутренние обязательства перед условностями формы и махнув рукой на ту или иную возможную опенку литераторами этой моей работы, - мне стало весело и свободно. Как бы в шутку над самим собой, над своим замыслом я набросал строчки о том, что эта "книга про бойца, без начала, без конца".

Действительно, было "сроку мало начинать ее сначала": шла война, и я не имел права откладывать то, что нужно сказать сегодня, немедленно, до того времени, как будет изложено все по порядку, с самого начала.

Почему же без конца?!
Просто жалко молодца.

Мне казалось понятным такое объяснение в обстановке войны, когда конец рассказа о герое мог означать только одно - его гибель. Однако в письмах товарищей, не просто читателей "Теркина", а рассматривающих его, так сказать, в научном плане, было какое-то недоумение по поводу этих строк: не следует ли понимать их как-нибудь иначе? Не следует! Но не скажу, что вопросы формы моего сочинения так-таки и не волновали
меня больше с той минуты, как я отважился писать "без формы", "без начала и конца". Формой я был озабочен, но не той, какая мыслится вообще в отношении, скажем, жанра поэмы, а той, какая была нужна и постепенно в процессе работы
угадывалась для этой собственно книги.

И первое, что я принял за принцип композиции и стиля,- это стремление к известной законченности каждой отдельной части, главы, а внутри главы - каждого периода, и даже строфы. Я должен был иметь в виду читателя, который хотя бы и незнаком был с предыдущими главами, нашел бы в данной, напечатанной сегодня в газете главе нечто целое, округленное. Кроме того, этот читатель мог и не дождаться моей следующей главы: он был там, где и герой,- на войне. Этой примерной завершенностью каждой главы я и был более всего озабочен. Я ничего не держал про себя до другого раза, стремясь высказаться при каждом случае - очередной главе - до конца, полностью выразить свое настроение, передать свежее впечатление, возникшую мысль, мотив, образ. Правда, этот принцип определился не сразу - после того, как
первые главы "Теркина" были напечатаны подряд одна за другой, а новые потом уже появлялись по мере написания. Я считаю, что правильным и во многом определившим судьбу "Теркина" было мое решение печатать первые главы до завершения книги. Читатель мне помог написать эту книгу такой, какова она есть, об этом я еще скажу ниже.

Жанровое обозначение "Книги про бойца", на котором я остановился, не было результатом стремления просто избежать обозначения "поэма", "повесть" и т. п. Это совпадало с решением писать не поэму, не повесть или роман в стихах, то есть не то, что имеет свои узаконенные и в известной мере обязательные сюжетные, композиционные и иные признаки. У меня не выходили эти признаки, а нечто все-таки выходило, и это нечто я обозначил "Книгой про бойца". Имело значение в этом выборе то особое, знакомое мне с детских лет звучание слова "книга" в устах простого народа, которое как бы предполагает существование книги в единственном экземпляре. Если говорилось, сбывало, среди крестьян, что, мол, есть такая-то книга, а в ней то-то и то-то написано, то здесь никак не имелось в виду, что может быть другая точно такая же книга. Так или иначе, но слово "книга" в этом народном смысле звучит по-особому значительно, как предмет серьезный, достоверный, безусловный.

И если я думал о возможной успешной судьбе моей книги, работая над ней, то я часто представлял себе ее изданной в матерчатом мягком переплете, как издаются боевые уставы, и что она будет у солдата храниться за голенищем, за пазухой, в шапке. А в смысле ее построения я мечтал о том, чтобы ее можно было читать с любой раскрытой страницы. С того времени как в печати появились главы первой части "Теркина", он
стал моей основной и главной работой на фронте. Ни одна из моих работ не давалась мне так трудно поначалу и не шла так легко потом, как "Василий Теркин". Правда, каждую главу я переписывал множество раз, проверяя на слух, подолгу трудился над какой-нибудь одной
строфой или строкой. К примеру вспомнить, как складывалось начало главы "Смерть и воин", в стихотворном смысле "образовавшейся" из строчек старинной песни о солдате:

Ты не вейся, черный ворон,
Над моею головой.
Ты добычи не дождешься,
Я солдат еще живой...

Сперва была запись, где стихи шли вперемежку с прозаическим изложением, - важно было "охватить" в целом картину:

Русский раненый лежал...

Теркин лежит на снегу, истекая кровью.
Смерть присела в изголовье, говорит:
- Теперь ты мой. Отвечает:
- Нет, не твой, Я солдат еще живой.
- Ну,- говорит,- живой! Шевельни хотя б рукой.- Теркин тихо отвечает:
Соблюдаю, мол, покой...

Потом появилась начальная строфа:

В чистом поле на пригорке,
Одинок, и слаб, и мал,
На снегу Василий Теркин
Неподобранный лежал.

Но тут не хватало приметы поля боя, и получалась слишком условно-песенная картина: "В чистом поле..." - и дальше просились слова:
"под ракитой..." А мне нужна была при интонации, идущей от известной песни, реальность нынешней войны. Кроме того, вторая строчка не годилась - она была не проста, в ней больше было беллетристической, чем песенной характеристики.

Тогда пришла строфа:

За далекие пригорки
Уходил сраженья жар.
На снегу Василий Теркин
Неподобранный лежал.

Это не очень хорошо, но дает большую определенность места и времени: бой уже вдалеке, раненый уже долго лежит на снегу, он замерзает. И следующая строфа естественно развивает первую:

Снег под ним, набрякши кровью,
Взялся грудой ледяной.
Смерть склонилась к изголовью;
- Ну, солдат, пойдем со мной.

Но в целом эта глава написалась легко и быстро: сразу были найдены ее основной тон и композиция {Главе "Смерть и воин" в "Книге, про бойца"
принадлежит, между прочим, еще и та роль, что она ближайшим образом связывает "Василия Теркина" с опубликованным спустя много лет "Теркиным на том свете". В ней, этой главе, содержится внешняя сюжетная схема последней моей поэмы: Теркин, полумертвым подобранный на поле боя, возвращается к жизни из небытия, "с того света", картины которого составляют особое, современное содержание моего "второго "Теркина". (Прим. автора.)}. А сколько было написано строк, переправленных десятки раз только затем иногда, чтобы выбросить их в конце концов, испытывая при этом такую же радость, как при написании новых удачных строк.

И все это, пусть даже было трудно, но не нудно, делалось всегда в большом душевном подъеме, с радостью, с уверенностью. Должен сказать вообще: по-моему, хорошо бывает то, что пишется как бы легко, а не то, что набирается с мучительной кропотливостью по строчечке, по словечку, которые то встанут на место, то выпадут - и так до бесконечности. Но все дело в том, что добраться до этой "легкости" очень нелегко, и вот об этих-то трудностях подхода к "легкости" идет речь, когда мы говорим о том, что наше искусство требует труда. А если ты так-таки и не испытал "легкости", радости, когда чувствуешь, что "пошло", не испытал за все время работы над вещью, а только, как говорят, тащил лодку посуху, так и не спустив ее на воду, то вряд ли и читатель испытает радость от плода твоих кропотливых усилий.

В это время я работал уже не на Юго-Западном, а на Западном (3-м Белорусском) фронте. Войска фронта находились тогда, примерно говоря, на
земле восточных районов Смоленской области. Направление этого фронта, которому предстояло в недалеком будущем освободить Смоленщину, определило некоторые лирические мотивы книги. Будучи уроженцем Смоленщины, связанный с нею многими личными, биографическими связями, я не мог не увидеть героя своим земляком.

С первых читательских писем, полученных мною, я понял, что работа моя встречена хорошо, и это придало мне сил продолжать ее. Теперь уже я не был с нею один на один: мне помогало теплое, участливое отношение читателя к ней, его ожидание, иногда его "подсказки": "А вот бы еще отразить то-то и то-то"… и т. п.

В 1943 году мне казалось, что, в соответствии с первоначальным замыслом, "история" моего героя завершается (Теркин воюет, ранен,
возвращается в строй), и я поставил было точку. Но по письмам читателей я понял, что этого делать нельзя. В одном из таких писем сержант Шершнев и красноармеец Соловьев писали:
"Очень огорчены Вашим заключительным словом, после чего не трудно догадаться, что Ваша поэма закончена, а война продолжается. Просим Вас продолжить поэму, ибо Теркин будет продолжать войну до победного конца".

Получалось, что я, рассказчик, поощряемый моими слушателями-фронтовиками, вдруг покидаю их, как будто чего-то не досказав.
И, кроме того, я не видел возможности для себя перейти к какой-то другой работе, которая бы так захватила меня. И вот из этих чувств и многих
размышлений явилось решение продолжать "Книгу про бойца". Я еще раз пренебрег литературной условностью, в данном случае условностью
завершенности "сюжета", и жанр моей работы определился для меня как некая летопись не летопись, хроника не хроника, а именно "книга", живая, подвижная, свободная по форме книга, неотрывная от реального дела защиты народом Родины, от его подвига на войне. И я с новым увлечением, с полным сознанием необходимости моей работы принялся за нее, видя ее завершение только в победном завершении войны и ее развитие в соответствии с этапами борьбы - вступлением наших войск на новые и новые, освобождаемые от врага земли, с продвижением их к границам и т. д.

Еще одно признание. Примерно на середине моей работы меня было увлек-таки соблазн "сюжетности". Я начал было готовить моего героя к
переходу линии фронта и действиям в тылу у противника на Смоленщине. Многое в таком обороте его судьбы могло представляться органичным, естественным и, казалось, давало возможность расширения поля деятельности героя, возможность новых описаний и т. д. Глава "Генерал" в своем первом напечатанном виде посвящена была прощанью Теркина с командиром своей дивизии перед уходом в тыл к врагу. Были опубликованы и другие отрывки, где речь уже шла о жизни за линией фронта. Но вскоре я увидел, что это сводит книгу к какой-то частной
истории, мельчит ее, лишает ее той фронтовой "всеобщности" содержания, которая уже наметилась и уже делала имя Теркина нарицательным в отношении живых бойцов такого типа. Я решительно повернул с этой тропы, выбросил то, что относилось к вражескому тылу, переработал главу "Генерал" и опять стал строить судьбу героя в сложившемся ранее плане.

Говоря об этой работе в целом, я могу только повторить слова, что уже были сказаны мною в печати по поводу "Книги про бойца":
"Каково бы ни было ее собственно литературное значение, для меня она была истинным счастьем. Она мне дала ощущение законности места художника в великой борьбе народа, ощущение очевидной полезности моего труда, чувство полной свободы обращения со стихом и словом в естественно сложившейся непринужденной форме изложения. "Теркин" был для меня во взаимоотношениях писателя со своим читателем моей лирикой, моей публицистикой, песней и поучением, анекдотом и присказкой, разговором по душам и репликой к случаю".

Читатель-фронтовик, которого я за время нашего очного и заочного, через страницы печати, общения привык считать как бы своим соавтором - по степени его заинтересованности в моей работе,- этот читатель со своей стороны также считал "Теркина" нашим общим делом.

"Уважаемый Александр (не знаю, как по отчеству),- писал, например, боец Иван Андреев,- если Вам потребуется материал, могу сделать услугу. Год на передовой линии фронта и семь боев кое-чему научили и кое-что дали мне".

"Я слышал на фронте рассказ бойца о Васе Теркине, который не читал в Вашей поэме, - сообщал К. В. Зорин из Вышнего Волочка. - Может быть, он вас интересует?"

"Почему нашего Василия Теркина ранило? - спрашивали меня в коллективном письме Д. Калиберды и другие.- Как он попал в госпиталь? Ведь он так удачно сшиб фашистский самолет и ранен не был. Что он - простудился и с насморком попал в госпиталь? Так наш Теркин не таковский парень. Так нехорошо, не пишите так про Теркина. Теркин должен быть всегда с нами на передовой, веселым, находчивым, смелым и решительным малым… С приветом! Ждем скорее из госпиталя Теркина".

И много таких писем, где читательское участие в судьбе героя книги перерастает в причастность самому делу написания этой книги.

Задолго до завершения "Теркина" в редакции газет и журналов, где печатались очередные части и главы книги, стали поступать "продолжения"
"Теркина" в стихах, написанных почти исключительно людьми, впервые пробующими свои силы в подобном деле. Одним из первых опытов была "третья часть" "Теркина", присланная гвардии старшим сержантом Кондратьевым, который в своем письме на имя редактора газеты "Красноармейская правда" писал:

"Тов. редактор!
Убедительно прошу извинить, если оторву несколько минут Вашего времени на мою поэму "Василий Теркин", 3-я часть. Прошу, конечно, согласовать с тов. Твардовским, как автором этой поэмы. Будучи на фронте, за последние 8-10 месяцев мне не приходилось читать новинки нашей литературы. Вот только в госпитале я увидел поэму о Теркине, хотя не читал первую часть. Не зная замысла автора и будущего Теркина, я дерзнул попробовать изобразить его как красноармейца, предполагая, что его в момент захвата селения не было в первых рядах, но он должен был как хотя бы и временным командиром проявить себя и стать примером..."

Курсант В. Угрюмов рассказывает в письме о своем "плане" описать второго Теркина, героя труда...

"Солдат приходит с войны,- пишет он,- но ему отдых (даже месяц отдыха после всех передряг) не по нутру. С первого дня он начинает работу.
Встречается с замкомбатом, и вместе начинают руководить, работать. От бригадира полевой бригады Теркин доходит до директора МТС. За доблестный труд представлен к высшей награде… Вот, примерно, вкратце такой сюжет..."

Кроме "продолжений" "Теркина", большое место среди писем читателей, особенно в послевоенное время, занимают стихотворные послания к Василию Теркину, с настоятельными пожеланиями, чтобы "Книга про бойца" была мною продолжена.

Мне остается остановиться на этом, может быть наиболее трудном, пункте из трех, которые я наметил вначале.

В мае 1945 года была опубликована заключительная глава "Теркина" - "От автора". Она вызвала много откликов в стихах и прозе. Девяносто девять процентов их сводилось к тому, что читатели хотят узнать Теркина в условиях мирной трудовой жизни. Такие письма я получаю до сих пор, а иногда они адресованы не мне, а редакциям различных изданий, Союзу писателей, то есть организациям, которые, по мнению авторов писем, должны воздействовать на меня, так сказать, в общественном порядке. В. Минеров из Пречистенского района на Смоленщине в сопроводительной к своим стихам "Розыск Теркина" приписке в адрес одной из московских редакций пишет: "Я очень прошу пропустить эти небрежные и грубые строки. Я не поэт, но пришлось потрудиться: призвать Твардовского к труду".

В пожеланиях и советах продолжать "Теркина" поле деятельности героя в мирных условиях определяется обычно родом занятий авторов писем. Одни желали бы, чтобы Теркин, оставшись в рядах армии, продолжал свою службу, обучая молодое пополнение бойцов и служа им примером. Другие хотят его видеть непременно вернувшимся в колхоз и работающим в качестве предколхоза или бригадира. Третьи находят, что наилучшее развитие его судьбы было бы в работе на какой-нибудь из великих послевоенных строек, например на сооружении Волго-Донского канала, и т. п. Вот строфы, взятые из послания в стихах к герою книги от имени людей Советской Армии:

Где ж ты, наш Василий Теркин,
Вася Теркин, наш герой?
Или ты теперь не Теркин,
Или стал совсем другой?

О тебе мы часто помним,
Вспоминаем о былом,
О войне, как воевали,
Как покончили с врагом...

Но прошло четыре года,
Как настал войне отбой,
Как тебя средь нас не стало,
Что случилось, брат, с тобой?..

Может, ты ушел на стройку
Пятилетки боевой?
Но наш адрес ты ведь помнишь -
Он все тот же - полевой...
Но мы знали твой характер,

И уверены мы в том,
Что ты с нами будешь вместе
После всей войны большой
В нашей Армии трудиться,
Как в семье своей родной,
Ты ей можешь пригодиться,
У тебя ведь опыт свой...

Н. Матвеев

Автор послания выражает уверенность, что герой "Книги про бойца" находится в рядах армии. Другой корреспондент, курсант Ж. Ягупов, от лица
самого Теркина утверждает это не без явного упрека в адрес автора книги:

Я готовый вам ответить,
Мой создатель, мой поэт,
Разрешите лишь заметить,
Где вы были столько лет?
Что-то Армию забыли.
И обидно очень мне:
Ведь когда-то мы служили
Вместе с вами на войне...
Я солдат хотя не гордый,
Но обидно мне, поэт...
Значит, Теркин, в битвах тертый,
Вдруг в отставку? Шутишь. Нет!
Я, брат, с Армией сроднился,
И в отставку мне нельзя...
И поэтому простите,
Что, у вас я не спросив,
Стал курсантом. Как хотите,
Мне советовал актив.
Жить хотят со мной солдаты,
Говорят мне: мол, уважь...
Остаюся виноватым
Перед вами,
Теркин
Ваш.

В. Литаврин из Читы, также озабоченный послевоенной судьбой Теркина, допуская ее различные возможности, спрашивает:

Может, он сейчас в забое
Выполняет норму втрое,
Чем дают ему по плану?
Может быть, подходит к стану,
И с веселой поговоркой,
Всем известный Вася Теркин,
В прошлом доблестный солдат,
Он дает стальной прокат?..
Что же делает ваш Теркин:
Посещает ли вечерки?
Иль женился уж давно?
Все пишите - все равно.
Может, он, мечту лелея,
Тихим утром средь аллеи
Внемлет песне соловья?
Иль давным-давно судья?
Иль герой он наших дней?
Иль играет он в хоккей?
Может, стал он комбайнером?
Или властвует над хором
И ведет он драмкружок?
Где ты, наш родной дружок?..

А вот А. И. Макаров в своем письме вроде подробной инструкции решительно предлагает мне "пустить" Теркина "на фронт сельского хозяйства".
"Пусть он, - рекомендует А. И. Макаров, - серьезно и с юмором расскажет и укажет колхозникам и колхозницам, трактористам и работникам МТС, совхозов:
1. Что продовольствие во всех видах… это физическая сила народа, бодрый дух народа...
2. Что изобилия продовольствия можно добиться своевременным посевом всех культур хорошими семенами, хорошей обработкой почвы, внесением удобрений, введением правильных многопольных севооборотов...
Следующий раздел… критика недостатков… по которым надо ударить… теркинским острым словцом:
1. По недобросовестной работе...
2. По плохому качеству сельхозмашин и запасных частей к ним.
3. По… небрежному… уходу за сельхозмашинами, инвентарем, рабочим
скотом и сбруей.
4. По агрономам, которые… не сделали планов правильных многопольных
севооборотов.
5. По виновникам, у которых на полях больше сорняков, чем колосьев.
6. По Министерству лесного хозяйства.
7. По руководителям рыбной промышленности".
И т. д.

А. И. Макаров представляет себе эту работу в виде объемистой брошюры-сборника… "Теркин в сельском хозяйстве". С иллюстрациями под
отдельными заголовками (главами): "Теркин в колхозе, в совхозе, на молочной ферме, в птичнике, на плантациях табака, свеклы, во фруктовом саду, в огороде, на бахчах, на виноградниках, в "Заготзерно" - на элеваторе, на рыбных промыслах и прочее, и прочее. Стоит, конечно, пригласить на это дело и помощников и поездить по колхозам и совхозам разных областей и по рыбопромыслам… Помочь в этом деле вам готов во всем и всегда, в чем только смогу".

Уже само по себе такое многообразие пожеланий в отношении конкретной судьбы "послевоенного" "Теркина" ставило бы меня в крайне затруднительное положение. Но дело, конечно, не в этом.

Я отвечал и отвечаю моим корреспондентам, что "Теркин" - книга, родившаяся в особой, неповторимой атмосфере военных лет, и что, завершенная в этом своем особом качестве, книга не может быть продолжена на ином материале, требующем иного героя, иных мотивов. Я ссылаюсь на строки из заключительной главы:

Песня новая нужна.
Дайте срок, придет она.

Однако новые и новые письма с предложениями и настоятельными советами написать "мирного" "Теркина", причем каждому корреспонденту, естественно, представляется, что он первым открыл для меня такую возможность, понуждают меня объясниться с читателями по этому поводу чуть-чуть подробнее. "По-моему,- пишет И. В. Леньшин из Воронежской области,- Вы и сами чувствуете и Вам самим жаль, что Вы кончили писать Теркина. Надо бы еще его продолжить… написать, что делает Теркин сейчас..."

Но если бы это было даже и так, что я жалел бы о разлуке с "Теркиным", я все равно не мог "продолжать" его. Это означало бы "эксплуатировать"
готовый, сложившийся и уже как-то отпечатлевшийся в сознании читателей образ, увеличивать количество строк под старым заглавием, не ища нового качества. Такие вещи в искусстве невозможны. Приведу один пример.

В той же газете "Красноармейская правда", где печатался "Теркин", печатались "Новые похождения бравого солдата Швейка". Писал эту вещь мой товарищ по работе на фронте литератор М. Слободской. Это было "продолжение" произведения Я. Гашека, созданного на материале первой мировой войны. Успех "Новых похождений бравого солдата Швейка" объясняется, по-моему, во-первых, большой потребностью в такого рода занимательно-развлекательном чтении, во-вторых, конечно, тем, что знакомый образ был сатирически отнесен к условиям гитлеровской армии.
Но никому, я думаю, не пришло бы в голову продолжать это "продолжение" "Швейка" в послевоенное время. Более того, автор "Нового Швейка" после минувшей войны даже не нашел нужным издать его отдельной книжкой - нет такой книги, а была и есть книга Я. Гашека "Похождения бравого солдата Швейка". Потому что книга Гашека была творческим открытием образа, а работа М. Слободского в данном случае была более или менее искусным использованием готового образа, что, вообще говоря, не может быть задачей искусства.

Правда, история литературы знает примеры "использования готовых образов", как это мы встречаем, например, у Салтыкова-Щедрина, переносившего грибоедовского Молчалина или гоголевского Ноздрева в условия иной действительности - из первой во вторую половину XIX века. Но это оправдывалось особыми задачами сатирико-публицистического жанра, не столь озабоченного, так сказать, вторичной полнокровной жизнью этих образов как таковых, а использующего их характеристические, привычные для читателя черты в применении к иному материалу и в иных целях… {Примерно так и можно объяснить теперь появление "Теркина на том свете", который отнюдь не есть "продолжение" "Василия Теркина", а вещь совсем иная, обусловленная именно "особыми задачами сатирико-публицистического жанра". Но об этом, возможно,
впереди еще особый разговор с читателями. (Прим. автора)}

Может быть, для отдельных читателей все эти пояснения излишни, но я имею здесь в виду главным образом тех читателей, которые с неизменной настойчивостью требуют продолжения "Теркина". Между прочим, им тем более непонятно мое "молчание", что "продолжение" им представляется не таким уж трудным.

В цитированном выше послании В. Литаврина так прямо и говорится:

Где ваш Теркин, где Василий, -
Вы найдете без усилий,
Так как, знаю, для поэта
Малый труд - задача эта.

И Литаврин, как и другие, думающие так, совершенно прав. "Продолжить" "Теркина", написать несколько новых глав в том же плане, тем же стихом, с той же "натурой" героя в центре - действительно "малый труд - задача эта". Но дело в том, что именно эта очевидная легкость задачи лишила меня права и желания осуществить ее. Это значило бы, что я отказался от новых поисков, от новых усилий, при которых только и возможно сделать что-нибудь в искусстве, и стал бы переписывать самого себя.

А что задача эта, очевидно, не трудная, тому доказательством служат и сами "продолжения" "Василия Теркина", которые до сих пор имеют широкое распространение.

"Я недавно прочел Вашу поэму "Василий Теркин"...- пишет мне семнадцатилетний Юрий Морятов,- и я решил написать сам поэму "Василий
Теркин", только:

Вы писали о том, как Вася
Дрался с немцем на войне,
Я пишу о пятилетке
И о Васином труде.."

Другой молодой поэт, Дмитрий Морозов, пишет "Открытое письмо Василия Теркина бывшим однополчанам" в плане освещения именно послевоенной судьбы героя:

В арсенал мой автомат
Сдан под смазкой жирной.
Я по форме - не солдат,
Перешел, как говорят,
К жизни новой, мирной.
Край наш древний - глушь да лес -
Весь преобразился,
Так сказать, большой прогресс
В жизни проявился.
Укрепились мы весной,
Зажили богато.
Как в атаку, словно в бой,
Шли на труд солдаты.
Демобилизован я
В первый срок Указа,
Дом отстроил, и своя
Завелась теперь семья,
Или, скажем, база.
Слава мирному труду!
Нынче будьте зорки.
Если что,- так я приду!
Шлю привет. В. Теркин.

Из "продолжений" и "подражаний" "Теркину", известных мне, можно было бы составить книгу, пожалуй, не меньшего объема, чем существующая "Книга про бойца". Мне известны случаи печатных продолжений "Теркина". Например, в нескольких номерах газеты "Звезда" на заводе в Перми
печатался "Василий Теркин на заводе" Бориса Ширшова:

В новой летней гимнастерке
(Отпуск взять пришел черед)
Фронтовик Василий Теркин
Навестить решил завод.
Говорят, Василий Теркин
Из смоленской стороны,
А другие спорят: "В сборке
Он работал до войны".
Ну, а третьи не шутейно,
А серьезно говорят:
"Вася Теркин! Да в литейном
Вместе много лет подряд
Проработали". Короче,
Чтоб не спорить, скажем так:
Теркин нашим был рабочим,
Остальное все пустяк..

Главы "Теркин в сборочном цехе", "Теркин в инструментальном цехе", "Теркин в литейном цехе" и другие рассказывают об участии приезжего солдата в заводских делах, о его встречах с рабочими; собственные имена и конкретные факты производственной жизни - фактура привычной строфики и интонации стиха "Теркина".

Спорить с читателем - дело невыгодное, безнадежное, но объясниться с ним при нужде можно и должно. В порядке этого объяснения приведу еще такой пример.

Когда я написал "Страну Муравию" и опубликовал ее в том виде, как она есть до сих пор, то не только я, по молодости, но и многие другие товарищи считали, что это "первая часть". Предполагались еще две части, в которых путешествие Никиты Моргунка распространилось бы на колхозы юга страны и районы Урало-Кузбасса. Это представлялось обязательным, а главное - и трудов-то, казалось, не составляло больших: повествование развернулось, стиль и характер его определились - давай дальше. Но эта-то очевидная легкость и обязательность задачи насторожили меня. Я отказался от "продолжения" поэмы и до сих пор не жалею об этом.

"Василий Теркин" вышел из той полуфольклорной современной "стихии", которую составляют газетный и стенгазетный фельетон, репертуар эстрады, частушка, шуточная песня, раек и т. п. Сейчас он сам породил много подобного материала в практике газет, специальных изданий, эстрады, устного обихода. Откуда пришел - туда и уходит. И в этом смысле "Книга про бойца", как я уже отчасти говорил,- произведение не собственное мое, а коллективного авторства. Свою долю участия в нем я считаю выполненной. И это никак не ущемляет мое авторское чувство, а, наоборот, очень приятно ему: мне удалось в свое время потрудиться над выявлением образа Теркина, который приобрел, как свидетельствуют письменные и устные отзывы читателей, довольно широкое распространение в народе.

В заключение хочу от всего сердца поблагодарить моих корреспондентов за их письма о "Теркине", как те, что содержат в себе вопросы, советы и замечания, так и те, что просто выражают свое доброе отношение к этой моей работе.

За годы после опубликования этой статьи "теркинская почта" принесла множество новых читательских откликов. Они приходили и приходят по случаю то нового издания "Книги про бойца", то очередной радиопередачи "Василий Теркин" в исполнении покойного Д. Н. Орлова, то постановки одноименного спектакля в профессиональных театрах (сценическая композиция К. Воронкова) и на сцене армейской самодеятельности, наконец, по случаю появления в печати других моих книг.

Среди этих откликов большое место занимает такой активный вид читательского участия в судьбе книги, как многочисленные "самодеятельные"
инсценировки, сценарии или их либретто по "Теркину", не говоря уже о настоятельных предложениях такого рода автору книги. Но, пожалуй, еще более активной формой читательского отношения к герою книги является стремление как бы продлить его сегодняшнюю жизнь, перенести
его из фронтовой обстановки в условия мирного послевоенного труда. Статья, объясняющая, почему автор воздерживается от "продолжения" этой своей книги на новом материале, отнюдь не уменьшила такие читательские требования и пожелания. Но стихотворные послания - призывы к продолжению "Теркина" его автором решительно уступили главное место "продолжениям" "Книги про бойца" самими читателями, пусть даже людьми с некоторыми затаенными или явными литературными претензиями, но, во всяком случае, не литераторами-профессионалами.

Вслед за Теркиным - курсантом военного училища появляются: Теркин - зенитчик ПВО; Теркин - демобилизованный, едущий на строительство Братской ГЭС; Теркин в электрокузнечном цехе; Теркин на целине; Теркин - милиционер… Появляются "сыновья" и "племянники" Теркина - годы идут, и даже возраст героя в соответствии с интересами молодых читателей претерпевает такого рода "поправки".

Некоторые из этих "Теркиных" печатались: "Василий Теркин в ПВО" старшего лейтенанта Е. Чумакова - в газете "На боевом посту"; "Яша Теркин"
М. Ивановой - "Трудовые резервы" (Алма-Ата); "Теркин в пожарных войсках" - "Тревога" (Харьков) и др. {За последние два-три года, в связи с выходом в свет "Теркина на том свете", количество подражаний и продолжений в моем "теркинском архиве", пожалуй, удвоилось, причем тематика их и полемическая или иная направленность определялась уже содержанием этого второго "Теркина", (Прим. автора.)}

Литературные достоинства этих "продолжений", как напечатанных, так и рукописных, иногда весьма больших по объему, конечно, условны - их прямая зависимость от "Книги про бойца" не только в заимствовании основного образа, но и во всей фактуре стиха очевидна. Да она и не маскируется их авторами, не выдается за что-нибудь иное, чем газетный, стенгазетный или эстрадный материал местного или "отраслевого" назначения. Во всяком случае, побуждения этих авторов трогательны и бескорыстны. Словом, именно так: образ Теркина "откуда пришел - туда и уходит" - в современную полуфольклорную поэтическую "стихию". И такое коллективное "продолжение" "Теркина" может меня только радовать и вызывать во мне только чувство дружеской признательности к моим многочисленным, так сказать, соавторам по "Теркину".

Но совсем, конечно, иные чувства вызывает один особый случай "продолжения" "Книги про бойца" - в целях, глубоко чуждых образу Теркина, и
способом, не имеющим даже отдаленного сходства с общепринятыми понятиями литературного дела. Я имею в виду изданную в Нью-Йорке книгу некоего С. Юрасова "Василий Теркин после войны" с обозначением в скобочках: "По А. Твардовскому". Этот "соавтор" отнюдь не является неискушенным начинающим, и это его произведение не есть простодушная "проба пера" - ему принадлежит, например, объявленный
на обложке этого издания автобиографический роман "Враг народа", в котором изображен "портрет советского майора Федора Панина, решившего порвать с большевизмом и стать эмигрантом".

С. Юрасов делает вид, что вполне буквально понял мои слова в "Ответе читателям" о том, что в известном смысле "Книга про бойца" произведение не собственное мое, а коллективного авторства. Он там и пишет: "Часть книги "Василий Теркин после войны" состоит из того, что я слышал в армии и в Советском Союзе. Некоторые места этой части совпадают с отдельными местами у А. Твардовского, но имеют совсем иной смысл. Что здесь является подражанием безыменных "Теркиных" поэту, а что, наоборот, принадлежит фольклору и было использовано А. Твардовским,- сказать трудно".

"Можно сказать,- продолжает Юрасов,- что "Василий Теркин" такой, каким он живет и поныне создается в гуще солдатских и народных масс, - это
свободное народное творчество". Представив дело таким образом, Юрасов присваивает себе право на полную "свободу" в обращении с текстом моего "Василия Теркина". Открываем первую страницу книги:

По которой речке плыть,-
Той и славушку творить...
С первых дней годины горькой,
В тяжкий час земли родной,
Не шутя, Василий Теркин,
Подружились мы с тобой.
Но еще не знал я, право,
Что с печатного столбца
Всем придешься ты по нраву,
А иным войдешь в сердца...

И так далее, и так далее - строфа за строфой, все в точности "по Твардовскому", если не считать, что, например, строка "С первых дней годины
горькой" заменена неудобопроизносимой "С дней войны, с годины горькой", а строка "Но еще не знал я, право" -" "И никто не думал, право..." Так до третьей страницы, где вслед за моей строкой "Может, с Теркиным беда?" вдруг идет строфа целиком юрасовского изготовления:
- Может, в лагерь посадили
- Нынче Теркиным нельзя...
- В сорок пятом, - говорили,
- Что на Запад подался...

Эта кощунственная попытка судьбу заслуженного советского воина, героя-победителя уподобить - хотя бы предположительно - своей презренной
биографии перебежчика, изменника родины, естественно, способна вызвать только омерзение, которое не позволяет останавливаться на всех приемах этой бесстыдной фальсификации.

Работа грубая. Берется, например, из главы "Поединок" вся, так сказать, техническая сторона рукопашной Теркина с немцем и при помощи кое-как слепленных от себя строчек и строф выдается за рукопашную Теркина с… милиционером. В сравнении с этим покраска ворами-автомобилистами украденной машины в другой цвет и замена номерного знака представляется делом куда более благовидным.
Юрасов "цитирует" меня строфами, периодами и целыми страницами, однако нигде не ставит кавычек, полагая, что его "добавления" и "замены" дают ему право как угодно пользоваться общеизвестным, столько раз переизданным текстом советской книги в его низких антисоветских целях. Показательно, что этот человек, пошедший "в услужение" буржуазному миру, где высшим божеством является частная собственность, начисто пренебрег принципом литературной собственности, которая в нашем социалистическом обществе как раз охраняется законом, являясь понятием в первую очередь моральным.

Впрочем, чему еще удивляться, если издатели антихудожественной стряпни Юрасова не стесняются называть свое заведение в Нью-Йорке именем одного из величайших и благороднейших русских писателей - А. П. Чехова, как это указано на обложке воровской, поддельной книги С. Юрасова.