Шаламов анализ рассказов. Михаил Михеев. Как сделан рассказ "По снегу" - Варлам Шаламов и концентрационный мир

Творчество Варлама Шаламова относится к русской литературе 20-го века, а сам Шаламов признан одним из самых выдающихся и талантливых писателей этого столетия.

Его произведения пропитаны реалистичностью и несгибаемым мужеством, а «Колымские рассказы», основное его художественное наследие, представляют собой ярчайший образец всех мотивов творчества Шаламова.

Каждая история, включенная в сборник рассказов, является достоверной, так как писателю самому пришлось пережить сталинский ГУЛАГ и все последовавшие за ним мучения лагерей.

Человек и тоталитарное государство

Как уже сказано раньше, «Колымские рассказы» посвящены той жизни, которую пришлось пережить невероятному количеству людей, прошедших безжалостные сталинские лагеря.

Тем самым, Шаламов поднимает основной нравственный вопрос той эпохи, раскрывает ключевую проблему того времени – это противостояние личности человека и тоталитарного государства, которое не щадит человеческих судеб.

Делает это Шаламов через изображение жизни людей, сосланных в лагеря, ведь это уже заключительный момент такого противостояния.

Шаламов не чурается суровой действительности и показывает всю реальность того так называемого «жизненного процесса», которая пожирает человеческие личности.

Изменения ценностей жизни человека

Помимо того, что писатель показывает то, насколько суровым, бесчеловечным и несправедливым наказанием это является, Шаламов делает акцент на том, в кого вынужден превращаться человек впоследствии лагерей.

Особенно ярко выделена это тема в рассказе «Сухим пайком», Шаламов показывает насколько воля и гнет государства подавляет личностное начало в человеке, насколько растворят его душу в этой злостной государственной машине.

Путем физических издевательств: постоянного голода и холода, людей превращали в зверей, ничего уже не осознающих вокруг, желающих лишь еды и тепла, отрицающих все человеческие чувства и переживания.

Ценностями жизни становятся элементарные вещи, которые трансформируют человеческую душу, превращают человека в животное. Все, что начинают желать люди – это выжить, все, что ими управляет – тупая и ограниченная жажда жизни, жажда просто быть.

Художественные приемы в «Колымских рассказах»

Эти практически документальные рассказы пронизаны тонкой, мощной философией и духом мужества и смелости. Многие критики выделяют особенную композицию всей книги, которая состоит из 33 рассказов, но при этом не теряет целостности.

Причем рассказы расположены не в хронологическом порядке, но от этого композиция не теряет смыслового назначения. Наоборот, у Шаламова рассказы расположены в особом порядке, который позволяет увидеть жизнь людей в лагерях полноценно, ощутить ее, как единый организм.

Художественные приемы, используемые писателем, поражают своей продуманностью. Шаламов использует лаконизм в описании кошмара, которые люди переживают в подобных нечеловеческих условиях.

Это создает еще более мощный и ощутимый эффект от того, что описывается – ведь он сухо и реалистично говорит о ужасе и боле, что и ему самому удалось пережить.

Но «Колымские истории» состоят из разных рассказов. Например, рассказ «Надгробное слово» пропитан невыносимой горечью и безысходностью, а рассказ «Шерри-бренди» показывает насколько человек выше обстоятельств и что для любая жизнь наполнена смыслом и истиной.

Вот почему повествование в «Колымских рассказах» фиксирует самые простые, примитивно простые вещи. Детали отбираются скупо, подвергаясь жесткому отбору – они передают только основное, жизненно важное. Чувства многих героев Шаламова притуплены.

"Градусника рабочим не показывали, да это было и не нужно - выходить на работу приходилось в любые градусы. К тому же старожилы почти точно определяли мороз без градусника: если стоит морозный туман, значит, на улице сорок градусов ниже нуля; если воздух при дыхании выходит с шумом, но дышать еще не трудно - значит, сорок пять градусов; если дыхание шумно и заметна одышка - пятьдесят градусов. Свыше пятидесяти пяти градусов - плевок замерзает на лету. Плевки замерзали на лету уже две недели". ("Плотники", 1954").

Может показаться, что душевная жизнь героев Шаламова тоже примитивна, что человек, потерявший связь со своим прошлым, не может не потерять себя и перестает быть сложной многогранной личностью. Однако это не так. Присмотритесь к герою рассказа «Кант». В жизни для него как будто ничего не осталось. И вдруг оказывается, что он смотрит на мир взглядом художника. Иначе он не смог бы так тонко воспринимать и описывать явления окружающего мира.

Проза Шаламова передает чувства героев, их сложные переходы; повествователь и герои «Колымских рассказов» постоянно размышляют о своей жизни. Интересно, что этот самоанализ воспринимается не как художественный прием Шаламова, а как естественная потребность развитого человеческого сознания осмыслять происходящее. Вот как объясняет повествователь рассказа «Дождь» природу поисков ответов на, как он сам пишет, «звездные» вопросы: «Вот так, перемешивая в мозгу "звездные" вопросы и мелочи, я ждал, вымокший до нитки, но спокойный. Были ли эти рассуждения некой тренировкой мозга? Ни в коем случае. Все это было естественно, это была жизнь. Я понимал, что тело, а значит, и клетки мозга получают питание недостаточное, мозг мой давно уже на голодном пайке и что это неминуемо скажется сумасшествием, ранним склерозом или как-нибудь еще... И мне весело было думать, что я не доживу, не успею дожить до склероза. Лил дождь».

Такой самоанализ одновременно оказывается и способом сохранения собственного интеллекта, а нередко и основой философского осмысления законов человеческого существования; он позволяет открыть в человеке такое, о чем можно говорить только в патетическом стиле. К своему удивлению, читатель, уже привыкший к лаконизму прозы Шаламова, находит в ней и такой стиль патетический стиль.

В самые страшные, трагические моменты, когда человек вынужден задумываться над тем, чтобы покалечить себя для того, чтобы спасти свою жизнь, герой рассказа «Дождь» вспоминает о великой, божественной сущности человека, о его красоте и физической силе: «Именно в это время я стал понимать суть великого инстинкта жизни – того самого качества, которым наделен в высшей степени человек» или «…я понял самое главное, что человек стал человеком не потому, что он божье созданье, и не потому, что у него удивительный большой палец на каждой руке. А потому, что был он {физически} крепче, выносливее всех животных, а позднее потому, что заставил свое духовное начало успешно служить началу физическому».

Размышляя о сущности и силе человека, Шаламов ставит себя в один ряд с другими русскими литераторами, писавшими на эту тему. Его слова вполне можно поставить рядом со знаменитым высказыванием Горького: «Человек – это звучит гордо!». Не случайно, рассказывая о своей затее сломать себе ногу, рассказчик вспоминает о «русском поэте»: «Из этой тяжести недоброй я думал создать нечто прекрасное – по словам русского поэта. Я думал спасти свою жизнь, сломав себе ногу. Воистину это было прекрасное намерение, явление вполне эстетического рода. Камень должен был рухнуть и раздробить мне ногу. И я – навеки инвалид!»

Если вы прочитаете стихотворение «Notre Dame», то найдете там образ «недоброй тяжести», правда, у Мандельштама этот образ имеет совсем другое значение – это материал, из которого создаются стихи; т. е. слова. Поэту трудно работать со словом, вот Мандельштам и говорит о «тяжести недоброй». Конечно, «недобрая» тяжесть, о которой думает герой Шаламова совсем другого свойства, но то, что этот герой вспоминает стихи Мандельштама – помнит их в аду ГУЛАГа – чрезвычайно важно.

Скупость повествования и насыщенность размышлениями заставляют воспринимать прозу Шаламова не как художественную, а как документальную или мемуарную. И все же перед нами изысканная художественная проза.

«Одиночный замер»

"Одиночный замер" - короткий рассказ об одном дне жизни арестанта Дугаева – последнем дне его жизни. Вернее, рассказ начинается с описания того, что произошло накануне этого последнего дня: "Вечером, сматывая рулетку, смотритель сказал, что Дугаев получит на следующий день одиночный замер". Эта фраза заключает в себе экспозицию, своеобразный пролог к рассказу. Она уже содержит сюжет всего рассказа в свернутом виде, предсказывает ход развития этого сюжета.

Впрочем, что предвещает герою «одиночный замер», мы пока не знаем, как не знает и герой рассказа. А вот бригадир, в присутствии которого смотритель произносит слова об «одиночном замере» для Дугаева, по-видимому, знает: «Бригадир, стоявший рядом и просивший смотрителя дать в долг «десять кубиков до послезавтра», внезапно замолчал и стал глядеть на замерцавшую за гребнем сопки вечернюю звезду».

О чем задумался бригадир? Неужели замечтался, глядя на «вечернюю звезду»? Вряд ли, раз просит, чтобы дали бригаде возможность сдать норму (десять кубометров грунта, выбранного из забоя) позже положенного срока. Не до мечтаний сейчас бригадиру, трудный момент переживает бригада. Да и вообще, о каких мечтах может идти речь в лагерной жизни? Здесь мечтают разве что во сне.

«Отрешенность» бригадира – точная художественная деталь, необходимая Шаламову, чтобы показать человека, инстинктивно стремящегося отделить себя от происходящего. Бригадир уже знает то, что читатель поймет очень скоро: речь идет об убийстве арестанта Дугаева, не вырабатывающего своей нормы, а значит, бесполезного, с точки зрения лагерного начальства, человека в зоне.

Бригадир или не хочет участвовать в происходящем (тяжело это – быть свидетелем или соучастником убийства человека), или повинен в таком повороте судьбы Дугаева: бригадиру в бригаде нужны работники, а не лишние рты. Последнее объяснение «задумчивости» бригадира, пожалуй, правдоподобнее, тем более, что предупреждение смотрителя Дугаеву следует сразу за просьбой бригадира об отсрочке срока выработки.

У образа «вечерней звезды», на которую засмотрелся бригадир, есть еще одна художественная функция. Звезда – символ романтического мира (вспомните хотя бы последние строки стихотворения Лермонтова «Выхожу один я на дорогу…»: «И звезда с звездою говорит»), который остался за пределами мира героев Шаламова.

И, наконец, заключает экспозицию рассказа «Одиночный замер» такая фраза: «Дугаеву было двадцать три года, и всё, что он здесь видел и слышал, больше удивляло, чем пугало его». Вот он, главный герой рассказа, которому жить осталось чуть-чуть, всего один день. И его молодость, и его непонимание того, что происходит, и какая-то «отстраненность» от окружающего, и неумение красть и приспосабливаться, как делают остальные, – все это оставляет у читателя чувство такого же, как у героя, удивления и острое чувство тревоги.

Лаконизм рассказа, с одной стороны, обусловлен краткостью жестко отмеренного пути героя. С другой – это тот художественный приём, который создаёт эффект недоговоренности. В результате читатель испытывает чувство недоумения; всё происходящее кажется ему таким же странным, как и Дугаеву. Неотвратимость исхода читатель начинает понимать не сразу, почти вместе с героем. И это делает рассказ особенно пронзительным.

Последняя фраза рассказа – «И, поняв, в чём дело, Дугаев пожалел, что напрасно проработал, напрасно промучился этот последний сегодняшний день» – это и его кульминация, на которой обрывается действие. Дальнейшее развитие действия или эпилог здесь не нужны и невозможны.

Несмотря на нарочитую замкнутость рассказа, который оканчивается гибелью героя, его оборванность и недоговоренность создают эффект открытого финала. Поняв, что его ведут на расстрел, герой романа жалеет, что проработал, промучился этот последний и потому особенно дорогой день своей жизни. А значит, он признает невероятную ценность этой жизни, понимает, что существует другая свободная жизнь, и она возможна даже в лагере. Заканчивая рассказ таким образом, писатель заставляет нас задуматься над важнейшими вопросами человеческого бытия, и на первом месте оказывается вопрос о возможности человека ощущать внутреннюю свободу вне зависимости от внешних обстоятельств.

Обратите внимание, сколько смысла содержится у Шаламова в каждой художественной детали. Сначала мы просто читаем рассказ и понимаем его общий смысл, затем выделяем такие фразы или слова, за которыми стоит нечто большее, нежели их прямое значение. Далее мы начинаем постепенно «разворачивать» эти значимые для рассказа моменты. В результате повествование перестает восприниматься нами как скупое, описывающее лишь сиюминутное – тщательно подбирая слова, играя на полутонах, писатель постоянно показывает нам, как много жизни остается за простыми событиями его рассказов.

« Шерри-бренди » (1958)

Герой рассказа "Шерри-бренди” отличается от большинства героев "Колымских рассказов". Это поэт. Поэт, находящийся на краю жизни, и мыслит он философски. Словно со стороны наблюдает он происходящее, в том числе и то, что происходит с ним самим: "…он не спеша думал о великом однообразии предсмертных движений, о том, что поняли и описали врачи раньше, чем художники и поэты”. Как и любой поэт, о себе он говорит, как об одном из многих, как о человеке вообще. В его сознании всплывают стихотворные строки и образы: Пушкин, Тютчев, Блок… Он размышляет о жизни и о поэзии. Мир сравнивается в его воображении со стихами; стихи оказываются жизнью.

«Строфы и сейчас легко вставали, одна за другой, и, хоть он давно не записывал и не мог записывать своих стихов, все же слова легко вставали в каком-то заданном и каждый раз необычайном ритме. Рифма была искателем, инструментом магнитного поиска слов и понятий. Каждое слово было частью мира, оно откликалось на рифму, и весь мир проносился с быстротой какой-нибудь электронной машины. Все кричало: возьми меня. Нет, меня. Искать ничего не приходилось. Приходилось только отбрасывать. Здесь было как бы два человека - тот, который сочиняет, который запустил свою вертушку вовсю, и другой, который выбирает и время от времени останавливает запущенную машину. И, увидя, что он - это два человека, поэт понял, что сочиняет сейчас настоящие стихи. А что в том, что они не записаны? Записать, напечатать - все это суета сует. Все, что рождается небескорыстно, - это не самое лучшее. Самое лучшее то, что не записано, что сочинено и исчезло, растаяло без следа, и только творческая радость, которую ощущает он и которую ни с чем не спутать, доказывает, что стихотворение было создано, что прекрасное было создано».

Главная тема, главный сюжет шаламовского жизнеописания, всех книг его ’’Колымских рассказов” — это поиск ответа на вопрос: может ли человек выстоять в экстремальных условиях и остаться человеком? Какова цена и каков смысл жизни, если ты уже побывал ”по ту сто-рону”? Раскрывая свое понимание этой проблемы, Варлам Шаламов помогает читателю точнее понять авторскую концепцию, активно применяя принцип контраста.

Способность ’’быть совмещенным в едином материале противоре-чием, взаимоотражением разных величин, судеб, характеров, и в то же время представлять некое целое” — одно из устойчивых свойств художественной мысли. Ломоносов называл это ’’сопряжени-ем далековатых идей”, П.Палиевский — ’’мышлением с помощью жи-вого противоречия”.

Противоречия коренятся внутри материала и из него извлека-ются. Но из всей их сложности, из хитроумно переплетенных самой жизнью нитей, писатель вычленяет некую доминанту, движущий эмоциональный нерв, и именно его делает содержанием произведения искусства, основанного на данном материале.

И парадокс, и контраст, так обильно используемые Шаламовым, способствуют наиболее активному эмоциональному восприятию про-изведения искусства. И в целом ”от того, насколько сильна в худож-нике способность совмещать разнородное, несовместимое, во многом зависит образность, свежесть, новизна его произведений” .

Шаламов заставляет читателя содрогнуться, вспоминая лейте-нанта танковых войск Свечникова (’’Домино”), который на прииске ’’был уличен в том, что ел мясо человеческих трупов из морга”. Но эффект усилен автором за счет чисто внешнего контраста: людоед этот — ’’нежный розовощекий юноша”, спокойно объясняющий свое пристрастие к ”не жирной, конечно”, человечине!

Или встреча рассказчика с коминтерновским деятелем Шнайде-ром, образованнейшим человеком, знатоком Гете (’’Тифозный каран-тин”). В лагере он — в свите блатарей, в толпе попрошаек. Шнайдер счастлив, что ему доверено чесать пятки главарю блатных Сенечке.

Понимание нравственной деградации, аморальности Свечникова и Шнайдера, жертв ГУЛАГА, достигается не многословными рассуж-дениями, а использованием художественного приема контраста. Та-ким образом, контраст выполняет в структуре произведения искусст-ва и коммуникативную, и содержательную, и художественную функ-ции. Он заставляет обостренно, по-новому увидеть и ощутить окружа-ющий мир.

Шаламов придавал огромное значение композиции своих книг, тщательно выстраивал рассказы в определенной последовательности. Поэтому появление рядом двух контрастирующих по своей художест-венной и эмоциональной сути произведений — не случайность.

Фабульная основа рассказа ’’Шоковая терапия” парадоксальна: врач, призвание и долг которого — помощь нуждающимся, все свои силы и знания направляет на разоблачение зека-симулянта, испыты-вающего ’’ужас перед тем миром, откуда он пришел в больницу и куда он боялся вернуться”. Рассказ наполнен подробным описанием варварских, садистских процедур, проводимых врачами, чтоб не дать измученному, истощенному ’’доходяге” ”вольную”. Следом в книге расположен рассказ ’’Стланик”. Эта лирическая новелла дает чита-телю возможность передохнуть, отойти от ужасов предыдущего рас-сказа. Природа, в отличие от людей, гуманна, щедра и добра.

Сравнение мира природы и мира людей у Шаламова — всегда не в пользу человека. В рассказе ’’Сука Тамара” противопоставлены на-, чальник участка и собака. Начальник ставил подчиненных ему людей в такие условия, что они вынуждены были доносить друг на друга. А рядом — собака, чья ’’твердость нравственная особенно умиляла ви-давших виды и бывавших во всех переплетах жителей поселка”.

В рассказе ’’Медведи” встречаем сходную ситуацию. В условиях ГУЛАГа каждый зека заботится лишь о себе. Встреченный же заклю-ченными медведь ’’явно принимал опасность на себя, ort , самец, жерт-вовал жизнью, чтоб спасти свою подругу, он отвлекал от нее смерть, он прикрывал ее бегство”.

Лагерный мир по сути своей антагонистичен. Отсюда — использо-вание Шаламовым контраста на уровне системы образов.

Герой рассказа ’’Аневризма аорты” врач Зайцев, профессионал и гуманист, противопоставлен аморальному начальнику больницы; в рассказе ’’Потомкок декабриста” постоянно сталкиваются контраст-ные по сути герои: декабрист Михаил Лунин, ’’рыцарь, умница, не-объятных познаний человек, слово которого не расходилось с делом”, и его прямой потомок, безнравственный и эгоистичный Сергей Ми-хайлович Лунин, врач лагерной больницы. Различие героев рассказа ’’Рябоконь” не только внутренне, сущностное, но и внешнее: ’’Огром-ное тело латыша было похоже на утопленника — иссиня-белое, вспух-шее, вздутое от голода... Рябоконь был не похож на утопленника. Ог-ромный, костистый, с иссохшими жилами”. Люди разных жизненных ориентаций столкнулись под конец жизни на общем больничном про-странстве.

”Шерри-бренди”, рассказ о последних днях жизни Осипа Ман-дельштама, весь пронизан противопоставлениями. Поэт умирает, но жизнь снова входит в него, рождая мысли. Он был мертвым, и вновь стал живым. Он думает о творческом бессмертии, перешагнув уже, в сущности, жизненную черту.

Выстраивается диалектически противоречивая цепочка: жизнь — смерть — воскресение — бессмертие — жизнь. Поэт вспоминает, сочи-няет стихи, философствует — и тут же плачет, что хлебная горбушка досталась не ему. Тот, кто только что цитировал Тютчева, ’’кусал хлеб цинготными зубами, десны кровоточили, зубы шатались, но он не чувствовал боли. Изо всех сил он прижимал ко рту, запихивал в рот хлеб, сосал его, рвал, грыз...” Подобная раздвоенность, внутрен-нее несходство, противоречивость свойственны многим героям Шала-мова, оказавшимся в адовых условиях лагеря. Зека часто с удивле-нием вспоминает самого себя — другого, прежнего, вольного.

Страшно читать строки о лагерном коногоне Глебове, прославив-шемся в бараке тем, что ’’месяц назад забыл имя своей жены”. В ’’вольной” жизни Глебов был... профессором философии (рассказ ’’Надгробное слово”).

В рассказе ’’Первый зуб” мы узнаем историю сектанта Петра Зайца — молодого, черноволосого, чернобрового гиганта. Встреченный через некоторое время рвссказчиком ’’хромой, седой старик, кашля-ющий кровью” — это он же.

Подобные контрасты внутри образа, на уровне героя — не только художественный прием. Это и выражение шаламовской убежденно-сти, что нормальный человек не в состоянии противостоять аду ГУ-ЛАГа. Лагерь способен лишь растоптать и уничтожить. В этом, как известно, В.Шаламов расходился с ^Солженицыным, убежденным в возможности остаться человеком и в лагере.

В прозе Шаламова абсурдность гулаговского мира часто проявля-ется и в несоответствии реального положения человека и его офици-ального статуса. Например, в рассказе ’’Тифозный карантин” есть эпизод, когда один из героев добивается почетной и очень выгодной работы... барачного ассенизатора.

Сюжет рассказа ’’Тетя Поля” строится на подобном же контраст-ном несоответствии. Героиня — заключенная, взятая в прислуги на-чальством. Она была рабыней в доме и в то же время ’’негласным ар-битром в ссорах мужа и жены”, ’’человеком, знающим теневые сто-роны дома”. Ей хорошо в рабстве, она благодарна судьбе за подарок. Заболевшую тетю Полю помещают в отдельную палату, из которой предварительно ’’десять полу трупов вытащили в холодный коридор, чтобы освободить место дневальной начальника”. Военные, их жены приезжали к тете Поле в больницу с просьбой замолвить за них сло- вечко. А после смерти ’’всесильная ” тетя Поля заслужила лишь дере-вянную бирку с номером на левую голень, ведь она — просто ’’зека”, рабыня. Вместо одной дневальной придет другая, такая же бесфа-мильная, имеющая за душой лишь номер личного дела. Человеческая личность в условиях лагерного кошмара ничего не стоит.

Уже отмечалось, что использование приема контраста активизи-рует читательское восприятие.

Шаламов, как правило, скуп на подробные, детализированные описания. Когда же они используются, то по большей части являются развернутым противопоставлением.

Чрезвычайно показательно в этом плане описание в рассказе ’’Мой процесс”: ’’Мало есть зрелищ столь выразительных, как постав-ленные рядом краснорожие от спирта, раскормленные, грузные, отя-желевшие от жира фигуры лагерного начальства в блестящих, как солнце, новеньких, вонючих овчинных полушубках, в меховых рас-писных якутских малахаях и рукавицах-”крагах” с ярким узором — и фигуры ’’доходяг”, оборванных ’’фитилей” с ’’дымящимися” клоч-ками ваты изношенных телогреек, ’’доходяг” с одинаковыми гряз-ными костистыми лицами и голодным блеском ввалившихся глаз”.

Гиперболизация, педалирование отрицательно воспринимаемых деталей в облике ’’лагерного начальства” особенно ощутимы в срав-нении с темной, грязной массой ’’доходяг”.

Контраст подобного рода — и в описании яркого, красочного, сол-нечного Владивостока и дождливого, серо-унылого пейзажа бухты На- гаево (’’Причал ада”). Здесь контрастный пейзаж выражает различия во внутреннем состоянии героя — надежда во Владивостоке и ожида-ние смерти в бухте Нагаево.

Интересен пример контрастного описания — в рассказе ’’Марсель Пруст”. Небольшой эпизод: заключенному голландскому коммунисту Фрицу Давиду прислали в посылке из дома бархатные брюки и шел-ковый шарф. Истощенный Фриц Давид умер от голода в этой шикар-ной, но бесполезной в лагере одежде, которую ’’даже на хлеб на при-иске нельзя было променять”. Эту контрастную деталь по силе ее эмоционального воздействия можно сравнить с ужасами в рассказах Ф.Кафки или Э.По. Отличие в том, что Шаламов ничего не выдумал, не сконструировал абсурдный мир, а лишь вспомнил то, чему был свидетелем.

Характеризуя разные способы использования художественного принципа контраста в шаламовских рассказах, уместно рассмотреть его претворение на уровне слова.

Словесные контрасты можно подразделить на две группы. К пер-вой относятся слова, самый смысл которых контрастен, противопо-ставлен и вне контекста, а ко второй — слова, сочетания которых со-здают контраст, парадокс уже в конкретном контексте.

Сначала примеры из первой группы. ’’Тут же везут заключенных чистенькими стройными партиями вверх, в тайгу, и грязной кучей от-бросов — сверху, обратно из тайги” (’’Заговор юристов”). Двойное противопоставление (’’чистый” — ’’грязный”, ’’вверх” — ’’сверху”), усугубленное уменьшительным суффиксом, с одной стороны, и сни-женным словосочетанием ’’куча отбросов” — с другой, создает впе-чатление увиденной наяву картины двух встречных людских потоков.

”Я бросился, то есть поплелся в мастерскую” (’’Почерк”). Явно противоречивые лексические значения здесь равняются друг другу, рассказывая читателю о крайней степени истощения и немощности героя гораздо ярче, чем какое-либо пространное описание. Вообще Шаламов, воссоздавая абсурдный мир ГУЛАГа, часто объединяет, а не противопоставляет антиномичные по своему значению слова и вы-ражения. В нескольких произведениях (в частности, в рассказах ’’Храбрые глаза” и ’’Воскрешение лиственницы”) уравниваются тление, плесень и весна, жизнь и смерть: ”...плесень тоже ка-залась весенней , зеленой , казалась тоже живой , и мертвые стволы исторгали запах жизни . Зеленая плесень ... казалась символом вес-ны . А на самом деле это цвет дряхлости и тленья. Но Колыма зада-вала нам вопросы и потруднее , и сходство жизни и смерти не сму-щало нас ”.

Другой пример сходства контрастного: ’’Графит — это вечность. Высшая твердость, перешедшая в высшую мягкость” (’’Графит”).

Вторая же группа словесных контрастов — оксюмороны, исполь-зование которых рождает новое смысловое качество. ’’Перевернутый” мир лагеря делает возможными такие выражения: ’’сказка, радость одиночества”, ’’темный уютный карцер” и т.п.

Цветовая палитра рассказов Шаламова не очень интенсивна. Ху-дожник скупо раскрашивает мир своих произведений. Было бы чрез-мерным утверждение, что писатель всегда сознательно выбирает ту или иную краску. Он использует цвет и неумышленно, интуитивно. И, как правило, у краски естественная, натуральная функция. На-пример: ’’горы краснели от брусники, чернели от темно-синей голу-бики, ... наливалась желтая крупная водянистая рябина...” (’’Кант”). Но в ряде случаев цвет в рассказах Шаламова несет содержательную и идейную нагрузку, особенно тогда, когда использована контрастная цветовая гамма. Так происходит в рассказе ’’Детские картинки”. Раз-гребая мусорную кучу, рассказчик-заключенный нашел в ней тет-радку с детскими рисунками. Трава на них зеленая, небо синее-синее, солнце алое. Краски чистые, яркие, без полутонов. Типичная палитра детского рисунка Но: ’’Люди и дома... были огорожены желтыми ров-ными заборами, обвитыми черными линиями колючей проволоки”.

Детские впечатления маленького колымчанина упираются в жел-тые заборы и черную колючую проволоку. Шаламов, как всегда, не поучает читателя, не пускается в рассуждения по этому поводу. Столкновение цветов помогает художнику усилить эмоциональное воздействие этого эпизода, донести авторскую мысль о трагедии не только заключенных, но и колымских детей, рано ставших взрослыми.

Художественная форма произведений Шаламова интересна и иными проявлениями парадоксального. Мною замечено противоречие, в основе которого — несоответствие манеры, пафоса, ’’тональности” повествования и сути описываемого. Этот художественный прием адекватен тому шаламовскому лагерному миру, все ценности в кото-ром буквально перевернуты.

Примеров ’’смешения стилей” в рассказах множество. Характерен для художника прием, при котором патетически-возвышенно гово-рится об обыденных событиях и фактах. Например, о приеме пищи. Для зека это отнюдь не рядовое событие дня. Это ритуальное действо, дающее ’’страстное, самозабвенное ощущение” (’’Ночью”).

Поразительно описание завтрака, на котором раздают селедку. Художественное время здесь растянуто до предела, максимально при-ближено к реальному. Писателем подмечены все детали, нюансы этого волнующего события: ’’Пока раздатчик приближался, каждый уже подсчитал, какой именно кусок будет протянут этой равнодуш-ной рукой. Каждый успел уже огорчиться, обрадоваться, приготовить-ся к чуду, достичь края отчаяния, если он ошибся в своих торопливых расчетах” (’’Хлеб”). И вся эта гамма чувств вызвана ожиданием селе-дочного пайка!

Грандиозна и величественна увиденная рассказчиком во сне бан-ка сгущенного молока, сравненная им с ночным небом. ’’Молоко про-сачивалось и текло широкой струей Млечного Пути. И легко доставал я руками до неба и ел густое, сладкое, звездное молоко” (’’Сгущенное молоко”). Не только сравнение, но и инверсия (”и легко доставал я”) помогают здесь созданию торжественного пафоса.

Сходный пример — в рассказе ’’Как это началось”, где догадка о том, что ’’сапожная смазка — это жир, масло, питание”, сравнивается с Архимедовой ’’эврикой”.

Возвышенно и упоительно описание ягод, тронутых первым моро-зом (’’Ягоды”).

Трепет и преклонение в лагере вызывает не только пища, но и огонь, тепло. В описании в рассказе ’’Плотники” — поистине гомеров-ские нотки, пафос священнодействия: ’’Пришедшие стали на колени перед открытой дверцей печки, перед богом огня, одним из первых богов человечества... Они простерли руки к теплу...”

Тенденция к возвышению обыденного, даже низкого, проявляется и в тех рассказах Шаламова, где речь идет о сознательном членовре-дительстве в лагере. Для многих заключенных это было единствен-ной, последней возможностью выжить. Сделать себя калекой совсем непросто. Требовалась длительная подготовка. ’’Камень должен был рухнуть и раздробить мне ногу. И я — навеки инвалид! Эта страстная мечта подлежала расчету... День, час и минута были назначены и пришли” (’’Дождь”).

Начало рассказа ’’Кусок мяса” насыщено возвышенной лексикой; здесь упомянуты Ричард III, Макбет, Клавдий. Титанические страсти шекспировских героев уравнены с чувствами зека Голубева. Он по-жертвовал своим аппендиксом, чтобы избежать каторжного лагеря, чтоб выжить. ”Да, Голубев принес эту кровавую жертву. Кусок мяса вырезан из его тела и брошен к ногам всемогущего бога лагерей. Чтобы умилостивить бога... Жизнь повторяет шекспировские сюжеты чаще, чем мы думаем”.

В рассказах писателя часто контрастирует возвышенное восприя-тие какого-нибудь человека и его истинная сущность, низкий, как правило, статус. Мимолетная встреча с ’’какой-то бывшей или сущей проституткой” позволяет рассказчику рассуждать ”о ее мудрости, о ее великом сердце”, сравнивать ее слова с гетевскими строками о горных вершинах (’’Дождь”). Раздатчик селедочных голов и хвостов воспри-нимается заключенными всемогущим великаном (’’Хлеб”); дежурный врач лагерной больницы уподобляется ’’ангелу в белом халате” (’’Перчатка”). Таким же образом Шаламов показывает читателю ок-ружающий героев лагерный мир Колымы. Описание этого мира часто приподнятое, патетическое, что входит в противоречие с сущностной картиной действительности. ”В этом безмолвии белом я услышал не шум ветра, услышал музыкальную фразу с неба и ясный, мелодичный, звонкий человеческий голос...” (’’Погоня за паровозным дымом”).

В рассказе ’’Лучшая похвала” находим описание звуков в тюрь-ме: ’’Этот особенный звон, да еще грохот дверного замка, запираемого на два оборота, ... да щелканье ключом по медной поясной пряжке... вот три элемента симфонии ’’конкретной” тюремной музыки, кото-рую запоминают на всю жизнь”.

Неприятные металлические звуки тюрьмы сравниваются с соч-ным звучанием симфонического оркестра. Замечу, что приведенные примеры ’’возвышенной” тональности повествования взяты из тех произведений, герой которых или еще не был в страшном лагере (тюрьма и одиночество позитивны для Шаламова), или уже не в нем (рассказчик стал фельдшером). В произведениях же именно о лагер-ном бытии патетике практически места нет. Исключение составляет, пожалуй, рассказ ’’Богданов”. Действие в нем происходит в 1938 г., самом страшном и для Шаламова, и для миллионов других заключен-ных. Случилось так, что уполномоченный НКВД Богданов изорвал в клочья письма жены, от которой рассказчик не имел сведений два страшных колымских года. Чтобы передать свое сильнейшее потрясе-ние, Шаламов, вспоминая этот эпизод, прибегает к несвойственной, в общем-то, ему патетике. Рядовой случай вырастает в истинную чело-веческую трагедию. ”Вот твои письма, фашистская сволочь!” — Богданов разорвал в клочки и бросил в горящую печь письма от моей жены, письма, которые я ждал более двух лет, ждал в крови, в рас-стрелах, в побоях золотых приисков Колымы”.

В своей Колымской эпопее Шаламов использует и противопо-ложный прием. Он состоит в будничном, даже сниженном тоне пове-ствования о фактах и явлениях исключительных, трагических по своим последствиям. Описания эти отмечены эпическим спокойст-вием. ’’Это спокойствие, замедленность, заторможенность — не толь-ко прием, позволяющий нам пристальнее рассмотреть этот запредель-ный мир... Писатель не дает нам отвернуться, не видеть” .

Думается, что эпически спокойное повествование отражает и привычку заключенных к смерти, к жестокости лагерной жизни. К тому, что Е.Шкловский назвал ’’обыденностью агонии” }