Лев Толстой. Стилистика речи. Лев Николаевич Толстой

Милостивые государи. Избрание меня в члены общества польстило моему самолюбию и искренно обрадовало меня. Лестное избрание это я отношу не столько к моим слабым попыткам в литературе, сколько к выразившемуся этим избранием сочувствию к той области литературы, в которой были сделаны эти попытки. В последние два года политическая и, в особенности, изобличительная литература, заимствовав в своих целях средства искусства и найдя замечательно умных, честных и талантливых представителей, горячо и решительно отвечавших на каждый вопрос минуты, на каждую временную рану общества, казалось, поглотила все внимание публики и лишила художественную литературу всего ее значения. Большинство публики начало думать, что задача всей литературы состоит только в обличении зла, в обсуждении и в исправлении его, одним словом, в развитии гражданского чувства в обществе. В последние два года мне случалось читать и слышать суждения о том, что времена побасенок и стишков прошли безвозвратно, что приходит время, когда Пушкин забудется и не будет более перечитываться, что чистое искусство невозможно, что литература есть только орудие гражданского развития общества и т. п. Правда, слышались в это время заглушённые политическим шумом голоса Фета, Тургенева, Островского, слышались возобновленные в критике, чуждые нам толки об искусстве для искусства, но общество знало, что оно делало, продолжало сочувствовать одной политической литературе и считать ее одну - литературой. Увлечение это было благородно, необходимо и даже временно справедливо. Для того, чтобы иметь силы сделать те огромные шаги вперед, которые сделало наше общество в последнее время, оно должно было быть односторонним, оно должно было увлекаться дальше цели, чтобы достигнуть ее, должно было одну эту цель видеть перед собой. И действительно, можно ли было думать о поэзии в то время, когда перед глазами в первый раз раскрывалась картина окружающего нас зла и представлялась возможность избавиться его. Как думать о прекрасном, когда становилось больно! Не нам, пользующимся плодами этого увлечения, укорять за него. Распространенные в обществе бессознательные потребности уважения к литературе, возникшее общественное мнение, скажу даже, самоуправление, которое заменила нам наша политическая литература, вот плоды этого благородного увлечения. Но как ни благородно и ни благотворно было это одностороннее увлечение, оно не могло продолжаться, как и всякое увлечение. Литература народа есть полное, всестороннее сознание его, в котором одинаково должны отразиться как народная любовь к добру и правде, так и народное созерцание красоты в известную эпоху развития. Теперь, когда прошло первое раздражение вновь открывшейся деятельности, прошло и торжество успеха, когда долго сдержанный прорвавшийся политический поток, угрожавший поглотить всю литературу, улегся и утих в своем русле, общество поняло односторонность своего увлечения. Послышались толки о том, что темные картины зла надоели, что бесполезно описывать то, что мы все знаем, и т. п. И общество было право. Это наивно выраженное неудовольствие значило то, что общество поняло теперь, не из одних критических статей, но опытом дознало, прожило ту кажущуюся простой истину, что как ни велико значение политической литературы, отражающей в себе временные интересы общества, как ни необходима она для народного развития, есть другая литература, отражающая в себе вечные, общечеловеческие интересы, самые дорогие, задушевные сознания народа, литература, доступная человеку всякого народа и всякого времени, и литература, без которой не развивался ни один народ, имеющий силу и сочность.

Это в последнее время явившееся убеждение вдвойне радостно для меня. Оно радостно для меня лично, как для одностороннего любителя изящной словесности, которым я чистосердечно признаю себя, и радостно вообще, как новое доказательство силы и возмужалости нашего общества и литературы. Проникшее в общество сознание о необходимости и значении двух отдельных родов литературы служит лучшим доказательством того, что словесность наша вообще не есть, как еще думают многие, перенесенная с чужой почвы детская забава, но что она стоит на своих прочных основах, отвечает на разносторонние потребности своего общества, сказала и еще имеет сказать многое и есть серьезное сознание серьезного народа.

В наше время возмужалости нашей литературы больше чем когда-нибудь можно гордиться званием Русского писателя, радоваться возобновлению Общества любителей Русской словесности и искренно благодарить за честь избрания в члены этого почтенного общества.

М[илостивые] Г[осудари]. Избранiе меня въ члены общества польстило моему самолюбiю и искренно обрадовало меня. Лестное избранiе это, я отношу не столько къ моимъ слабымъ попыткамъ въ литературе, сколько къ выразившемуся этимъ избранiемъ сочувствiю къ той области литературы, въ которой были сделаны эти попытки. Въ последнiе два года политическая и въ особенности изобличительная литература, заимствовавъ въ своихъ целяхъ средства искуства и найдя замечательно умныхъ, честныхъ и талантливыхъ представителей, горячо и решительно отвечавшихъ на каждый вопросъ минуты, на каждую временную рану общества, казалось, поглотила все вниманiе публики и лишила художественную литературу всего ея значенiя. Большинство публики начало думать, что задача всей литературы состоитъ только въ обличенiи зла, въ обсужденiи и въ исправленiи его, однимъ словомъ въ развитiи гражданскаго чувства въ обществе. Въ последнiе два года мне случалось читать и слышать сужденiя о томъ, что времена побасенокъ и стишковъ прошли безвозвратно, что приходитъ время, когда Пушкинъ забудется и не будетъ более перечитываться, что чистое искуство невозможно, что литература есть только орудiе гражданскаго развитiя общества и т. п. Правда, слышались въ это время заглушенные политическимъ шумомъ голоса Фета, Тургенева, Островскаго, слышались возобновленные въ критике, чуждые намъ толки объ искустве для искуства, но общество знало, что оно делало, продолжало сочувствовать одной политической литературе и считать ее одну - литературой. Увлеченiе это было благородно, необходимо и даже временно справедливо. Для того, чтобы иметь силы сделать те огромные шаги впередъ которые сделало наше общество въ последнее время, оно должно было быть одностороннимъ, оно должно было увлекаться дальше цели, чтобы достигнуть ея, должно было одну эту цель видеть передъ собой. И действительно, можно ли было думать о поэзiи въ то время, когда передъ глазами въ первый разъ раскрывалась картина окружающаго насъ зла и представлялась возможность избавиться [отъ] его. Какъ думать о прекрасномъ, когда становилось больно! Не намъ, пользующимся плодами этаго увлеченiя, укорять за него. Разспространенныя въ обществе безъсознательныя потребности уваженiя къ литературе, возникшее общественное мненiе, скажу даже, самоуправленiе, которое заменило намъ наша политическая литература, вотъ плоды этаго благороднаго увлеченiя. Но какъ ни благородно и ни благотворно было это одностороннее увлеченiе, оно не могло продолжаться, какъ и всякое увлеченiе. Литература народа есть полное, всестороннее сознанiе его, въ которомъ одинаково должны отразиться, какъ народная любовь къ добру и правде, такъ и народное созерцанiе красоты въ известную эпоху развитiя. Теперь, когда прошло первое раздраженiе вновь открывшейся деятельности, прошло и торжество успеха, когда долго сдержанный прорвавшiйся политическiй потокъ, угрожавшiй поглотить всю литературу, улегся и утихъ въ своемъ русле, общество поняло односторонность своего увлеченiя. Послышались толки о томъ, что темныя картины зла надоели, что безполезно описывать то, что мы все знаемъ, и т. п. И общество было право. Это наивно выраженное неудовольствiе значило то, что общество поняло теперь, не изъ однихъ критическихъ статей, но опытомъ дознало, прожило ту кажущуюся простой истину, что какъ ни велико значенiе политической литературы, отражающей въ себе временные интересы общества, какъ ни необходима она для народнаго развитiя, есть другая литература, отражающая въ себе вечныя, обще-человеческiя интересы, самыя дорогiя, задушевныя сознанiя народа, литература, доступная человеку всякаго народа и всякаго времени, и литература, безъ которой не развивался ни одинъ народъ, имеющiй силу и сочность.

Это въ последнее время явившееся убежденiе въ двойне радостно для меня. Оно радостно для меня лично, какъ для односторонняго любителя изящной словесности, которымъ я чистосердечно признаю себя, и радостно вообще, какъ новое доказательство силы и возмужалости нашего общества и литературы. Проникшее въ общество сознанiе о необходимости и значенiи двухъ отдельныхъ родовъ литературы служитъ лучшимъ доказательствомъ того, что словесность наша вообще не есть, какъ еще думаютъ многiе, перенесенная съ чужой почвы детская забава, но что она стоитъ на своихъ прочныхъ основахъ, отвечаетъ на разностороннiя потребности своего общества, сказала и еще имеетъ сказать многое и есть серьозное сознанiе серьознаго народа.

Въ наше время возмужалости нашей литературы больше чемъ когда-нибудь можно гордиться званiемъ Русскаго писателя, радоваться возобновленiю общества любителей Русской словесности и искренно благодарить за честь избранiя въ члены этаго почтеннаго общества.

Комментарии

28 января 1859 года Толстой, по предложению К. С. Аксакова, был избран, одновременно с И. С. Тургеневым, в число членов состоявшего при Московском университете Общества любителей российской словесности. Общество это было одно из самых старых литературных обществ в России (основано в 1811 году), но в течение большей части царствования Николая I оно бездействовало и только в 1858 г. возобновило свои заседания, в момент, ознаменованный общим подъемом русской общественной жизни. Ближайшими виновниками возрождения Общества и возобновления его деятельности были А. С. Хомяков, К. С. Аксаков, М. А. Максимович и М. Н. Лонгинов. По мысли новых руководителей Общества, оно должно было служить делу сближения между русской литературой и русской общественностью. В одном из первых заседаний возобновленного Общества, 21 января 1859 г., временный секретарь его, М. Н. Лонгинов, произнес программную речь, посвященную выяснению общественного значения русской литературы и ее заслуг в деле морального и гражданского воспитания русского общества, распространения среди него либеральных идей и благородных стремлений. В частности он указал на громадное воспитательное значение, так называемой, обличительной литературы, вскрывавшей общественные язвы и пороки и боровшейся против тех условий, которые породили их и поддерживали их существование.

По примеру некоторых европейских ученых и литературных обществ, Хомяков, в качестве председателя Общества любителей российской словесности, ввел обычай, согласно которому всякий вновь избранный член должен был произнести речь на тему литературного характера; в свою очередь, сам председатель в таких случаях обыкновенно брал слово для ответа новому сочлену. Подчиняясь этому обычаю, Толстой в следующем же заседании Общества 4 февраля 1859 г. выступил с краткой речью, в которой он изложил свои взгляды на первенствующее значение художественного элемента в литературе. Избрание данной темы и самое содержание речи отнюдь не были чем-либо случайным, неожиданным, но явились отражением интересов и мнений Толстого, характерных для этого периода времени. Конец пятидесятых годов, когда всё русское общество переживало период общественного подъема, литературным отражением которого было развитие демократической литературы, насыщенной боевыми вопросами общественной жизни и борьбы, ознаменован у Толстого, вопреки господствующему настроению, увлечением идеей чистого, самодовлеющего искусства. В «Альберте», в «Люцерне», в «Сне» эта идея высокого, безотносительного значения искусства нашла себе художественное выражение; но она отразилась также в некоторых записях дневника и в письмах Толстого к друзьям, в особенности в письмах к В. П. Боткину, который в эту эпоху являлся его главным советчиком и арбитром по вопросам искусства и литературы. Так в письме к нему от 1 ноября 1857 г., описывая свои впечатления после возвращения на родину из заграничного путешествия, Толстой пишет: «Дружинин также умен, спокоен и тверд в своих убеждениях. Я все не заставал его и видел последним из всех наших общих знакомых. После Некрасовского мрака, Анненковской туманной подвижности и разных политических непрочувствованных излияний, я отдохнул у Дружинина. Вообще надо вам сказать, новое направление литературы сделало то, что все наши старые знакомые и ваш покорный слуга сами не знают, чт? они такое, и имеют вид оплеванных… Салтыков даже объяснил мне, что для изящной литературы теперь прошло время (и не для России теперь, а вообще), что во всей Европе Гомера и Гёте перечитывать не будут больше. Ведь всё это смешно, а ошалеешь, как вдруг весь свет уверяет, что небо черное, когда вы его видите голубым, и невольно подумаешь, хорошо ли сам видишь». Под влиянием этого настроения, у Толстого даже явилась мысль о необходимости издания какого-нибудь сборника или даже журнала, который бы выступил в защиту чистого искусства. 4 января 1858 г. он писал тому же корреспонденту, в ответ на его обширное письмо из Рима, в котором Боткин излагает свои взгляды на современное состояние русской литературы, во многом совпадающие с точкой зрения самого Толстого: «У нас, т. е. в русском обществе, происходит небывалый кавардак, поднятый вопросом эманципации. Политическая жизнь вдруг неожиданно обхватила всех… Изящной литературе, положительно, нет места теперь для публики. Но не думайте, чтобы это мешало мне любить ее теперь больше, чем когда-нибудь. Я устал от толков, споров, речей и т. д.... У меня есть к вам серьезное дело. Чт? бы вы сказали в теперешнее время, когда политический грязный поток хочет решительно собрать в себя всё и ежели не уничтожить, то загадить искусство, чтобы вы сказали о людях, которые бы, веря в самостоятельность и вечность искусства, собрались бы и делом (т. е. самым искусством в слове) и словом (критикой) доказывали бы эту истину и спасали бы вечное, независимое от случайного, одностороннего и захватывающего политического влияния? Людьми этими не можем ли быть мы? Т. е. Тургенев, вы, Фет, я и все, кто разделяет наши убеждения. Средство к этому, разумеется, журнал, сборник, что хотите. Всё, что является и явится чисто художественного должно быть притянуто в этот журнал; всё русское и иностранное являющееся художественное должно быть осуждено. Цель журнала одна: художественное наслаждение, плакать и смеяться. Журнал ничего не доказывает, ничего не знает. Одно его мерило – образованный вкус. Журнал знать не хочет ни того, ни другого направления, и потому, очевидно, еще меньше хочет знать потребностей публики. Журнал не хочет количественного успеха. Он не подделывается под вкус публики, а смело становится учителем публики в деле вкуса, но только вкуса».

Хотя мысль об издании чисто-художественного журнала, мимоходом брошенная Толстым, не была осуществлена, да и едва ли была осуществима при господствовавшем в эту эпоху общественном настроении, однако самое зарождение ее в уме Толстого является чрезвычайно показательным. Не менее показателен также и сочувственный отзыв его о Дружинине, который в эту эпоху, на ряду с Боткиным, являлся наиболее видным представителем теории чистого искусства в русской критике; показателен также и тот факт, что именно к этим годам относится возникновение интимно-дружеских отношений Толстого к Фету, поэзия которого уводила общественное сознание от противоречий сознательной действительности, от вопросов общественной борьбы.

Взятая в такой перспективе, речь Толстого в Обществе любителей Российской словесности представляет собой сжатое резюме тех мыслей о значении и роли искусства в жизни человека и народа, которые сложились в эти годы в уме Толстого, и которые в отрывочных сентенциях мы встречаем во многих местах его Дневников и писем этого времени. Так, например, запись Дневника от 21 марта 1858 г. заключает в себе, в виде беглого намека, основную идею всей его речи: «Политическое исключает художественное, ибо первое, чтобы доказать, должно быть односторонне». В своем выступлении в Обществе любителей Российской словесности 4 февраля 1859 г. Толстой только развил эту мысль и придал ей ясное и законченное выражение.

Некоторые подробности об этом заседании мы находим в протоколе, напечатанном в «Московских ведомостях» № 59 от 10 марта 1859 года:

«1859 года, февраля 4-го дня, под председательством А. С. Хомякова и в присутствии гг. Действительных Членов: С. А. Маслова, М. П. Погодина, С. П. Шевырева, Н. Ф. Павлова, А. Ф. Томашевского, М. А. Максимовича, А. Ф. Вельтмана, И. С. Аксакова, П. А. Бессонова, М. Н. Лонгинова, Ф. Б. Миллера, С. А. Соболевского, Н. В. Сушкова, В. М. Ундольского, С. М. Соловьева, П. И. Бартенева, Н. Ф. фон Крузе, И. В. Селиванова и графа Л. Н. Толстого, Общество имело свое обыкновенное 5-е заседание, в котором происходило следующее:

2. Вновь избранные члены: И. В. Селиванов, граф Л. Н. Толстой, Н. Ф. фон Крузе и С. М. Соловьев произнесли речи, в которых выразили признательность Обществу за свое избрание. Кроме того в сих речах И. В. Селиванов изложил взгляд свой на так называемую обличительную литературу и на необходимость ее в известные времена народной жизни. Граф Л. Н. Толстой коснулся вопроса о преимуществах художественного элемента в литературе над всеми ее временными направлениями; И. Ф. фон Крузе представил несколько мыслей о значении слова в развитии общества; С. М. Соловьев указал на появление обличительной литературы в две разные эпохи общества: эпоху возрастания и эпоху упадка.

После приветствий, сказанных г. Председателем новым Членам и продолжительной беседы, в которой, кроме г. Председателя и вышепоименованных Членов, принимали участие и делали свои замечания и другие Члены, Общество положило: а) речи Действительных Членов И. В. Селиванова, графа Л. Н. Толстого и Н. Ф. фон Крузе, представленные ими письменно, напечатать в будущем издании Общества, и б) просить С. М. Соловьева изложить на письме сделанные им замечания, для напечатания тех и других вместе с упомянутыми выше речами».

Из вышеприведенной выдержки из протокола видно, что речи, произнесенные вновь избранными членами Общества в заседании 4 февраля, касались главным образом вопроса о сравнительном значении важности чисто-художественного и политического элемента в литературе, причем Толстой подчеркивал преимущественное значение первого, в то время как все другие ораторы сосредоточили свое внимание на втором, в их понимании обличительном. Его же коснулся в своей ответной речи Толстому и председатель Общества А. С. Хомяков, выступивший в зaщиту законности и важности обличения в литературе. «Права словесности, служительницы вечной красоты, не уничтожают прав словесности обличительной, всегда сопровождающей общественное несовершенство, а иногда являющейся целительницей общественных язв. Есть бесконечная красота в невозмутимой правде и гармонии души; но есть истинная, высокая красота и в покаянии, восстанавливающем правду и стремящем человека или общество к нравственному совершенству». (Сочинения А. С. Хомякова. Москва. 1900. T. III, стр. 418.)

Постановление Общества относительно напечатания произнесенных в его заседаниях речей, в том числе и речи Толстого, не было приведено в исполнение, не по вине Общества, а вследствие того, что правительство не разрешило печатания «Трудов» Общества без предварительной цензуры, т. е. лишило его права, которое оно имело еще по своему первому Уставу 1811 г. В виду такого умаления своих прав, Общество постановило временно воздержаться от издания своих трудов и таким образом речь Толстого осталась не опубликованной. В настоящем издании она печатается по сохранившейся копии, писанной писарской рукой, с исправлениями, сделанными самим автором. Рукопись занимает 2 листа писчей бумаги обыкновенного формата, и хранится в Толстовском кабинете Всесоюзной библиотеки им. В. И. Ленина. (Папка XXII. 8.) Впервые «Речь в обществе любителей Российской словесности» была напечатана в издании «Федерации»: «Лев Толстой. Неизданные художественные произведения», со вступительными статьями А. Е. Грузинского и В. Ф. Саводника. М. 1928, стр. 247-250.

Сноски

298. В подлиннике: одной

299. Зачеркнуто: о стишкахъ и басенкахъ, о изящномъ

300. В подлиннике: все

301. В подлиннике: отражающее

Образ женщины в религиозном сознании менялся на протяжении веков: от матриархата, где женщина была руководительницей рода, клана, «судьёй», а матереубийство было самым тяжелым преступлением, к патриархату, где мужчина занял ведущие позиции, а женщина стала довольствоваться титулом «хозяйки домашнего очага» и подчиняться воле мужчины.

«В детстве женщина должна подчиняться отцу, в юности – мужу, после смерти мужа – сыновьям…», - гласят индийские «Законы Ману». «Благодарю тебя, Господи, что ты не сотворил меня женщиной», - повторяет в молитве ортодоксальный иудей. «Жены, повинуйтесь своим мужьям, как Господу, потому, что муж есть глава жены, как Христос – глава церкви»,- учит Библия. «Мужья стоят над женами за то, что Аллах дал одним преимущество перед другими», - настаивает Коран.

Скромная, покорная, существующая для своего мужчины (отца, мужа и т.д.) – вот образ женщины, сформировавшийся в рамках религиозного сознания. При поверхностном взгляде складывается картина полного угнетения женщин мужчинами. Но разве вы не помните прекрасных дам средневековья и нового времени, из-за которых рыцари и джентльмены рисковали жизнью, добиваясь их любви или защищая их честь? Разве вы не знаете о том, с каким уважением индусы и евреи относятся к своим матерям и женам? Коран признаёт за женщиной широкий комплекс прав и последовательно их защищает. Женщина является хозяйкой в доме мужа. Христиане чтили и чтут образ Св. Девы Марии, и связанные с ним чистота и непорочность женщины вызывают уважение.

Религию некоторые современные критики обвиняют в том, что она придумана мужчинами и в интересах мужчин, так как:

а) Бог, якобы, мужского пола (но разве Бог может иметь пол?);

б) церковнослужители – мужчины (но перед Богом не надо выслуживаться – надо просто жить по его заповедям);

в) подчиненное положение женщины предопределено изначально тем, что она сотворена из ребра мужчины (но разве жизненное предназначение женщины в том, чтобы командовать мужчиной?)

Разве истинно целомудренная девушка, которая всю данную ей силу материнского самоотвержения отдает служению Богу, проявляющемуся любовью к людям, - не есть самое прекрасное и счастливое человеческое существо?

Назначение Женщины и Мужчины – одно и то же. Оно состоит в служении Богу. Но способы этого служения различны и точно определены. И потому каждый пол должен служить Богу своим, определённым для него способом.

Главное, исключительное дело женщины, ей только одной предоставленное и необходимое для продолжения и совершенствования рода человеческого, - это рождение и воспитание детей. И поэтому на него должны быть направлены все силы и внимание женщины. А мужчина должен создать благоприятные условия для исполнения исключительной миссии женщины.

Но женщины пытаются доказать нам, что они могут делать всё то же, что и мы, мужчины. Я готов согласиться, что женщины могут делать всё, что делают мужчины, может быть, даже и лучше, но проблема в том, что мужчины не могут делать того, что могут только женщины. Это касается не только рождения и кормления ребенка, но высшего, лучшего и наиболее приближающего человека к Богу дела – любви, полной отдачи себя тому, кого любишь, дела, которое так хорошо и естественно делали, делают и будут делать настоящие женщины.

Что было бы с миром, что было бы с нами, мужчинами, если бы у женщин не было этого свойства, и они не проявляли бы его? Как мы обойдёмся без матерей, помощниц, подруг, утешительниц, любящих в мужчине всё то лучшее, что есть в нём, и незаметным внушением вызывающих и поддерживающих в нём это лучшее? Без таких женщин плохо было бы жить на свете. Не было бы у Христа Девы Марии и Марии Магдалины, не было бы тысяч и тысяч безвестных женщин, утешительниц нуждающихся в поддержке и любви мужчин, не было бы жён декабристов, совершивших «подвиг любви бескорыстной». В этой любви и есть ничем не заменимая сила женщины.

Женщина хочет совершенствоваться – что может быть законнее и справедливее этого? Но ведь дело женщины по самому её назначению другое, чем дело мужчины. И потому и идеал женского совершенства не может быть тот же, что идеал совершенства мужского. А между тем к достижению этого «мужского идеала» направлена теперь вся эта смешная и недобрая деятельность модного женского движения, которое лишь путает женщин и удаляет их от истинного идеала, а не приближает к нему.

В быстро развивающемся индустриальном обществе женщины, потеряв свой идеал, в основном, не по своей вине, вынуждены начать его поиски, но зачем же таким образом? Вы летите не на тот лучик света. И хотя многие ваши требования обоснованны и справедливы, мы не можем равнодушно относиться к ним. Нас переполняют разные чувства – от сочувствия и понимания до гнева и негодования. Ибо женщина, старающаяся походить на мужчину, так же уродлива, как и женоподобный мужчина.

Не надо провоцировать хаос, неразбериху. В это новое время перемен главное – не потерять свой идеал, сохранить его, не потерять веру в Бога – основу бытия. Ибо религия – это душа народа, а чистота и веры, и деяний, и помыслов – это чистая душа, чистое тело, чистое общество, чистый народ и чистый мир. Вера должна быть у каждого человека и внутри каждого человека.

Женщина должна быть женщиной, а мужчина – мужчиной. Мужчина и женщина - это те две ноты, без которых струны человеческой души не дают правильного и полного аккорда, божественной мелодии.

Надеюсь, мы придем к правильному решению, и этот конгресс принесет свои позитивные плоды.


©2015-2019 сайт
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2017-04-03

Георгий Адамович (1892-1972)

Толстой

Со дня смерти Льва Толстого прошло пятьдесят лет - срок как будто небольшой. Но эти пятьдесят лет оказались настолько переломными и тревожными, что могли бы войти в историю под названием «смутного времени» европейской цивилизации, да, пожалуй, и всего человечества. Притом конца «смутного» периода не видно, и этого нельзя не чувствовать; стоим ли мы в преддверии эры благоденствия и мира или хотя бы сравнительно большего благополучия, большей социальной и международной справедливости, ждут ли, наоборот, наших детей новые, неслыханные, никуда не ведущие бедствия и испытания, не знает по-настоящему ни один мудрец, а кто утверждает, что ему это известно на основании будто бы непреложных исторических законов, обманывает и себя и других. Никто не понял летом 1914 года, какое значение имеет сараевский выстрел, и если даже выстрел этот был мелким, случайным поводом к тому, что произошло дальше, а вовсе не истинной причиной происшедшего со всеми его неисчислимыми последствиями, никто не почувствовал необычайной значительности этих часов, поистине роковых для нескольких поколений. Все это достаточно известно, и не к чему об этом долго говорить.

Но, вспоминая великого писателя, который умер в годы, когда, казалось, старый мир, пусть и покряхтывая, и давая трещины, будет стоять еще долго, спрашиваешь себя: в какой мере он, Лев Толстой, до сих пор остается нашим спутником, нашим старшим другом и учителем, в какой мере он нам нужен, нам по-прежнему дорог, можем ли мы еще искренне сказать, что «без него нельзя жить», как он сам сказал это о своем любимом поэте Тютчеве?

Толстой был человеком духовно слишком бесстрашным и ко всякой лжи нетерпимым, чтобы можно было в размышлениях о нем ограничиться фразами о художественном наслаждении, о прелести созданных им поэтических образов и прочем в том же роде. Толстой во всем и всегда шел до конца, и этого же он требует от тех, кто хочет его понять. Лично для меня нет сомнений, что на только что поставленный мной вопрос - вопрос, который можно бы, в сущности, свести к одному: устарел ли Толстой как духовное явление, а значит, до известной степени и как художник, оказалось ли это явление при проверке временем не столь огромным, не столь окончательно застрахованным от всяких «переоценок», как нам казалось? – надо ответить отрицательно. Но я знаю, что многие наши современники склонны дать другой ответ, считая, что при всей своей гениальности Толстой в основных чертах принадлежит прошлому и должен быть причислен к ценностям скорей историческим, чем подлинно действенным. В наш век, говорят они, открылось кое-что такое, чего Толстой не подозревал и чего в человеческой душе не видел; поэтому в наш век - другие темы, другие устремления, другие, новые учителя. Да и нравственная проповедь его, после всех ужасов, которых век наш был свидетелем, будто бы утратила убедительность: у Толстого, иронически заметил недавно один довольно известный французский писатель, остались теперь в качестве последователей только те простодушные и, к счастью, редкие молодые люди, которые по религиозным убеждениям отказываются от воинской повинности. Для людей просвещенных, следящих за развитием культуры и в этом развитии участвующих, его религиозные писания не представляют интереса.

Нельзя отрицать, однако, что Толстой во многом действительно связан с прошлым веком. Он как тяжелый груз тащит за собой этот век, не может с его наследием расстаться, и сложность его облика тем отчасти и определяется, что он настойчиво ищет согласия и гармонии черт непримиримых, ломая, опрокидывая встречающиеся препятствия. Я только что сопоставил его с Паскалем. Да, но это был Паскаль, оказавшийся современником Огюста Конта и решивший, что пора очистить веру от догматов и метафизики, пора отбросить сказки о чудесах, пора стать взрослыми. Однако самим собой Паскаль остался. Едва ли во всей русской литературе найдется страница более подлинно и мучительно религиозная, чем те строки из «Критики догм. богословия», где Толстой как бы убеждает Господа Бога отказаться от требования верить в то, чего человек не в силах понять: в данном случае от веры в догмат Троичности. «Господи, воззвах к Тебе, услыши мя». Господи, ведь Ты сам создал меня, сам вложил в меня мой разум, зачем же Ты хочешь унизить собственное создание, то, которое помогло мне сделаться царем природы и позволило мне Тебя найти? Некоторые духовные лица возражали на эту страницу. Но никто из них, по-видимому, не уловил, чем продиктовано было мнимое богохульство Толстого и насколько тьма его отчаяния, пусть и рассудочного, была ближе к свету, чем иные благочестивые и благодушные рассуждения, где вера представлена делом легким, каждому при желании доступным, стоит только ходить в церковь и исполнять положенные обряды.

Противоречиями Толстой полон, и нужна была вся его внутренняя мощь, чтобы в конце концов их сгладить или даже раздавить, уничтожить. О том, какой ценой это ему досталось, рассказывает вся история его творчества, от «Детства» до «Воскресения». Не раз было указано, что Толстой, в противоположность Достоевскому, писатель скорее эпический, чем драматический. Это верно, поскольку речь идет о построении романов, но в развитии своем, в постепенном отказе от всего, к чему он был по природе предназначен, Толстой драматичнее кого бы то ни было, и не случайно самый конец его был похож на развязку драмы. Стефан Цвейг назвал его «богом Паном». От бога Пана не осталось к концу жизни Толстого почти ничего: го­лос его был заглушён, стремления и требования его были отброшены и осуждены как греховные.

Для понимания художественного творчества Толстого это черта самая существенная: борьба с материей, многолетняя тяжба с природой во всей ее полноте и финальное торжество над ней. За недостатком времени у меня нет возможности выделить художественные писания Толстого из того духовного целого, которое он собой представляет, да, пожалуй, это и к лучшему, так как распространенный, излюбленный литературными критиками прием этот большей частью приводит к искажению, к упрощению его облика. Толстой один и един во всем, что он писал и говорил. Однако в «Казаках», в «Войне и мире», в «Воскресении» с особой, неизменно усиливающейся наглядностью развертывается сущность его творческого дела, и если все согласны, что в романах и повестях Толстого есть какая-то совсем особая, гипнотически-убедительная правдивость, отсутствующая у других художников,- впервые это было подмечено Некрасовым, когда Толстой был еще совсем молод, сразу после «Севастопольских рассказов», - то несомненно объяснение ее именно в изначальном подчинении стихиям, в «приятии» их вместо их игнорирования. Толстой - реалист не в смысле принадлежности к известному литературному направлению, на смену которому рано или поздно приходит другое направление, а в значении глубоком, постоянном, прирожденном. Другие художники, даже гениальные, выдумывают, Толстой не выдумывает, Толстой находит - разница огромная, решающая; и кстати, сам Толстой частично указал на нее, говоря о Максиме Горьком, хотя мог бы сделать тот же упрек и писателям более значительным: «Все можно выдумывать, но только не человеческую психологию». Именно тут Толстой останавливается, придумывая, конечно, взаимоотношения, положения, случаи, происшествия, житейскую обстановку в своих романах, но не подменяя реальности своими домыслами о ней и всегда помня о непреложном законе жизни: о «взаимопроникновении» души и тела. Душа рвется из тела - об этом Толстой знал по опыту вернее кого бы то ни было. Но знал и то, что освобождение слишком легкое, «досрочное» остается эфемерным и призрачным и что иные вольные блуждания в надземном эфире, как бы метафизически-неотразимы они ни были, неизбежно оплачиваются горечью, как у пьяницы, на рассвете бредущего домой. Толстой правдив потому, что смел, то есть потому, что смотрит правде в глаза и не хочет никаких «снов золотых». Если есть слова, которые ему чужды, то именно такие, как сон, мечта, мираж, забвение, и самая поэзия возникает для него там, где забвению уже больше нет места и обман очевиден именно как обман.

90-томное собрание сочинений
  • Путеводитель по публицистике (автор - Ирина Петровицкая)
  • «РЕЧЬ В ЗАЩИТУ РЯДОВОГО ВАСИЛИЯ ШАБУНИНА». 1866

    В июне 1866 г., узнав о деле Василия Шабунина, ударившего по лицу своего командира (65 Московского пехотного полка, расположенного неподалеку от Ясной Поляны), Толстой настолько заинтересовался им, что решает выступить на военном суде защитником солдата.

    Дело Шабунина было представлено на рассмотрение командующего войсками Московского военного округа генерал-адъютанта Гильденштуббе, направившего далее дело военному министру Милютину, доложившему о поступке Шабунина царю. Александр II приказал судить писаря по полевым военным законам.


    Суд был назначен на 16 июля. Одним из членов суда был А. М. Стасюлевич, кавказский знакомый Толстого еще с 1853 г.

    Стасюлевич был тогда разжалован из офицеров в рядовые за то, что в его дежурство из тифлисской тюрьмы бежало несколько арестантов; незадолго до случая с Шабуниным он был произведен из солдат в прапорщики. На суде один только он принял сторону Толстого.

    Защищая солдата, Толстой в своей речи стремился доказать невменяемость подсудимого и вследствие этого невозможность применения к нему статьи военно-уголовного законодательства, по которой грозила смертная казнь.

    Но Шабунин был приговорен к смертной казни - к расстрелу.

    Речь Толстого была тогда же напечатана в «Тульском справочном листке». Он ходатайствовал перед царем о помиловании Шабунина. Но, взволнованный приговором суда, Толстой в своем письме не указал, какого полка был Шабунин. Время было упущено: приговор военно-полевого суда был утвержден.

    Утром 9 августа Шабунин в сопровождении священника, одетого в черную ризу, был проведен мимо всего строя и остановлен в середине для выслушивания приговора. При начале чтения приговора он несколько раз перекрестился; выслушав приговор, спокойно приложился к кресту. Ему связали руки, завязали глаза, надели саван. Раздался бой барабанов. Заранее назначенные двенадцать стрелков подошли на 15 шагов и сделали залп…

    «Случай этот, – сообщал Толстой своему первому биографу П. И. Бирюкову, – имел на всю мою жизнь гораздо более влияния, чем все кажущиеся более важными события жизни: потеря или поправление состояния, успехи или неуспехи в литературе, даже потеря близких людей».

    Впервые «Речь Толстого в защиту рядового Василия Шабунина, произнесенную в суде в 1866 г.» опубликовала русская печать в юбилейном 1903 г.: писателю исполнилось 75 лет.

    В 1908 г. Толстой написал «Воспоминания о суде над солдатом» (см. далее в книге).

    Суд над Шабуниным и его казнь поразили Толстого, как и увиденная им ранее смертная казнь в Париже. Толстой неоднократно выступал против смертной казни в своих письмах и статьях, одна из которых стала программой его публицистики – «Не могу молчать» (1908). Как и его последняя статья «Действительное средство» (1910).