Онлайн чтение книги Живая душа Виктор Астафьев. Живая душа

Борис Екимов
ЖИВЫЕ ПОМОЩИ
рассказ

Екимов Борис Петрович родился в 1938 году. Лауреат многих литературных премий. Постоянный автор «Нового мира». Живет в Волгограде.

Поздравляем Бориса Петровича с Патриаршей литературной премией за 2016 год.

Борис Екимов

ЖИВЫЕ ПОМОЩИ

Рассказ

Даже по вечерам телевизор он редко смотрел, больные глаза жалея. Зато приемник на волне «Детского радио» весь день не смолкал.

После недавней смерти жены одному, в полной тишине, особенно вечерней, жить было тоскливо, непривычно. Вот радио и помогало, «детское».

Когда отдыхал, слушал его внимательно. А в основном кое-как, в домашней суете и делах.

Теперь был вечер — время покоя, отдыха для старого человека. И время обычного вечернего звонка от сына, который к себе домой, с работы возвращался поздно. И всегда звонил.

По радио что-то пели, не больно разборчивое. А потом прорезался детский голосок:

Вспомню, как жили мы

с мамой родною —

Всегда в веселе и в тепле.

Но вот наше счастье

Рассыпалось на части —

Война наступила в стране.

Нынче был год особый: годовщина Победы; да еще и Сталинградской битвы — это вовсе свое. Вот и говорили, писали везде про войну и Победу. Даже здесь, на «Детском радио».

Но дело, может, и не в Маняше, а в тех словах, что услышал. Для детворы — это просто стишок. Сказали им, они выучили, прочитали. Вот тебе и «наступила война». А ведь все это было. На этой земле — сталинградской, почти век назад, когда он был совсем маленьким, как нынешняя его детвора — внуки.

Это было давным-давно. Целая жизнь прошла. Долгая. Тогда — малый мальчонка. Теперь — старый, хворый, седой, одним словом — Дед. Так его величали в семье и в кругу ближнем, знакомом. Он сам себе прилепил это имя ли, звание, вроде пустой отговоркой: «Какой с меня спрос? Я — дед. Старый дед. Понятно?»

Дед, значит Дед. В раннем утреннем и позднем вечернем звонках спрашивал сын: «Дед? Ты там живой?..» И внуки, естественно: «Дедушка… Деда…» А еще — круг рыбаков и охотников — старых друзей, но теперь уже — их сыновей привычный зов: «Ты на охоту готовишься, Дед? Не забыл? А как без тебя?!» Это были не пустые слова, но верная примета: с Дедом всегда везет на добычу. Глаза и силы у него не те, что прежде. Но чутье и память остались: меляки, зимовальные ямы, невидимые глазу донные свалы, жировки, ходы, лазы, повадки зверя ли, рыбы — все знает и помнит. На то он и Дед. Старый, седой. Но память осталась.

Вот и сегодня: стишок услышал и сразу запомнил, повторив его раз и другой. Хороший стишок. Все в нем — правда.

«Помню, как жили мы… в веселе и тепле». «С мамой родною» в малом поселке Лазурь, на окраине Сталинграда, близ Мамаева бугра, в его надежном укрыве от ветров.

Малые домики, зеленые огороды, сады. Тихие улочки, добрые соседи, гурьба веселой детворы. Одних Лутошкиных — шестеро; все как один рыжие, озорные. Шурочка Лутошкина и сейчас в памяти; она была его «невестой».

Поселок Лазурь. Свой домик. Дойная коза Манька. Мохнатая собака Трезор. Палисадник с цветами. Сладкие яблоки на деревьях. «Яндыковские» они назывались. Зеленый дворик. Просторный купол синего неба.

Война далеко. Порой высоко в небе кружил маленький самолетик; из него сыпались белые листовки. Ветер уносил их. От поселка вдали, в центре города иногда недолго гудели сирены, объявляя воздушную тревогу. К ним привыкли.

А потом вдруг, нежданно-негаданно, пришла беда. Среди белого дня, словно черная туча, — немецкие самолеты. Их было много и много. Они наплывали с тяжелым гулом от Мамаева бугра, закрывая солнце и небо. Встречая их, по всему городу истошно завыли сирены, надрывались гудки заводские и пароходные, волжские. Мать потащила мальчика в погреб. Там — темно. Мальчишке хотелось поглядеть на самолеты. Все ближе их гул. И началось страшное. Дьявольский вой и свист. Грохот взрывов, трясенье земли. Снова и снова. Вой и грохот. Совсем рядом. Земля содрогается. С низкой крыши песок сыплется. Разрывающий уши вой. Оглушающий грохот. Трещит ненадежная кровля. Снова и снова вой. Обморочное ожидание грохота ли, забвенья. Молитва матери:

Живый в помощи Вышняго,

В крове Бога Небесного…

Телефонный звонок пришел из мира иного, нынешнего и потому не сразу был услышан и понят. Звонил сын, как обычно, с работы вернувшись.

— Дед? Ты — живой там? Заснул? Какие новости?

— Какие у меня новости… — со вздохом ответил Дед, не вдруг возвращаясь ко дню сегодняшнему. — Живый в помощи, — и засмеялся, вспомнив. — Даже стишок выучил. Да… По радио услыхал. Вот послушай:

Помню, как жили мы

С мамой родною…

Сын засмеялся:

— Поп — свое, черт — свое. Завтра приходи и учи.

— И научу! — задиристо ответил Дед. Но тут же осадил себя. — Детвора-то спит?

— Спит…

— Вот и ты, сынок, ужинай и ложись отдыхай, — проговорил он мягко и попрощался. — До завтра.

Он не хотел донимать сына, жалея его. Позади у того долгий день нелегкой работы. Наговорился, наслушался всякого. Пусть отдыхает. Завтра с утра можно и поругать его за то, что себя и детей не жалеет. Уходит — они еще спят, приходит — уже спят. Разве это хорошо? Но об этом лучше завтра, с утра.

А день нынешний, слава Богу, прошел. Поздний вечер звал человека старого к покою и отдыху.

За окном, на улице, не больно шумной, изредка пробегали машины, высокий шестой этаж не особо тревожа. Желтые фонари невеликого сквера скупо брезжили, освещая пустые дорожки, подножья деревьев, но оставляя во тьме их просторные кроны в черных живых гроздьях ночующего там воронья.

За огнями фонарными густела, спеша к полуночи, глухая ночь волжского берегового откоса, потом — обрыва. Дальше — темная синева просторной реки.

Ночная Волга — тиха и покойна, прикрытая мглистым беззвездным небом.

Тогда — век назад — тоже была ночь. Но не было тьмы. Из края в край вставало над землей багровое зарево огромного пылающего города. Горело людское жилье, горели заводы, горел волжский берег, его пристани, порт, баржи, железнодорожные грузовые составы, вагоны их. Цистерны, хранилища нефтебаз вспыхивали, взрывались. Потоки горящей нефти стекали по крутым откосам. Горела вода.

Большой пароход, битком набитый людьми, огромным факелом пылал посредине реки.

Это было давно, почти век назад. Но помнилось и порой поднималось до яви и осязаемой горечи, боли. Как нынче, когда за окном лишь ночная тьма, жидкий свет фонарей, высокие тополя, их просторные кроны — приют воронья. Порою вечерней птицы летят и летят на ночевье огромными стаями, крыло в крыло, словно черная туча. Он их и теперь не любил. А после войны еще долго пугался вороньих стай, к маме бежал, прятаться. Потому что не мог забыть день первый, когда крыло в крыло, закрывая желтое солнце и просторную синеву неба медленно наплывала на город огромная, из края в край, самолетная стая. Словно черные птицы с когтистыми лапами и белыми крестами на крыльях, они приближались медленно, с тяжким, натужным, угрожающим гулом надвигаясь на город, на поселок Лазурь, на теплую августовскую людскую жизнь.

Помню, как жили мы

С мамой родною —

Всегда в веселе и в тепле…

Так было: долгое теплое лето, веселая шумливая детвора с утра до ночи табунилась на улице. К объявлениям воздушной тревоги уже привыкли, не боялись их, потому что стрельбы да бомбежки не было. Лишь прилетали порой маленькие самолетики с листовками. Чего их бояться?

В день августа двадцать третий все было по-другому: натужный гул самолетной армады, пропавшее солнце, черное небо в крестах, сумерки прежде срока, внезапный горячий ветер. Зашумели в саду деревья, гулко роняя плоды. Дворовый пес Трезор, повизгивая, забился в земляную нору, рядом с конурой. Жалобно блеяла в сарае запертая коза Манька. Люди прятались в земляных щелях, подвалах да погребах.

В погребе было темно. Самолетный гул слышимо приближался. Потом завыли самолетные сирены. Все ближе и громче. И вот уже — грохот, трясенье земли. Дьявольский вой и свист. Снова грохот и грохот. Совсем рядом. Земля ходуном ходит. Уши закладывает и дыханье сдавливает грохот взрывов и непрестанный вой самолетов, входящих в «пике» для новой и новой бомбежки.

Тесный погреб, тьма его, содрогание стен, молитва матери:

— Живый в помощи Вышняго

В крове Бога небесного водворится.

Приказ сыну:

— Повторяй за мной. Заступник мой еси, и прибежище мое, Бог мой, и уповаю на него…

— И уповаю на него, — повторял мальчик, испуганный, оглушенный, все тесней прижимаясь к матери — единственной защите.

— Не убоишься от страха ночного, от стрелы летящая…

Большая, похоже что стокилограммовая бомба уже с воем летела к земле. Господь отвел: она ударила рядом с погребом. Но разом обрезалось все: теплое материнское тело, молитва, темный погреб.

— В крове Бога Небесного водворится…

Мальчик лежал на земле живой, но голый, будто снова рожденный. Лишь ленточки туго застегнутых обшлагов на запястьях да воротника, на шее, — знак былой одежды, напрочь сорванной взрывной волной. Он лежал полумертвый, сжавшись в комочек, и тихонько скулил.

Вокруг все так же грохотало; горела земля. Нарастал, до боли врезаясь в голову, прямо в мозг, пронзительный вой сирены пикирующего бомбардировщика. Земля от ударов вздрагивала, ощутимо колыхалась и, казалось, вот-вот должна была вовсе разверзнуться, принимая и хороня в себе все живое и мертвое без разбору. Теперь уже навсегда.

Дворовый пес Трезор, услышав детский скулеж, пересилил страх и выбрался из норы. Отыскав мальчика, он прикрыл его, прижимаясь своим теплым, мохнатым телом и тоже поскуливая от смертного страха. Так они и лежали в летней ночи, в красных отсветах полыхающих факелами окрестных домов, сараев, в багровом высоком зареве горящего города, раз за разом содрогаясь вместе с землей от бомбовых взрывов, которым не было конца и которые, казалось, искали их, подступая все ближе и ближе.

Все это было. Давным-давно, целый век назад. Было, но иным быльем поросло. И лишь порою, как нынче, случайно, вдруг поднималось и виделось так ясно, что начинало сердце щемить от жалости и боли. Страха не было, а боль — настоящая. И жалость настоящая: к мальчонке, к маме, к Трезору, к Лутошкиным…

Вот и нынче: этот стишок: «Помню, как жили мы с мамой родною…» Стишок задел, царапнул. Пошло вспоминаться одно горше другого. И даже ночной сон — не спасенье: рваный и зыбкий, словно то самое забытье в багровом зареве. Его оборвал лишь утренний телефонный звонок, не сразу услышанный. И потому спросил его сын:

— Ты там живой, Дед? Долго спишь! Не болеешь?

Утренние разговоры отца с сыном были длиннее вечерних.

— Вроде живой. А про болезни доктора знают. Собираюсь кровь сдавать. Анализы. На той неделе надо к врачу, на проверку. Вот он все и скажет: живой я или нет.

— Понятно. К нам сегодня приедешь? — спросил сын.

— Не знаю. Ни Ольга, ни сватья пока не звонили. Скажут, значит приеду. Нет, значит весь день буду на даче. С водопроводом замучался. Экскаватор траншею прокопал. Но ее надо зачистить. А к дому и вовсе копать да ломом проход пробивать.

Сын лишь вздохнул. Дела у отца дачные, нескончаемые. Только-только разделался с газом, котлом, системой отопления, которой лишь мышей греть. Зимой на дачу не ездили. С газом разделался. Теперь — водопровод. А ведь вода на участке своя: скважина, насос. Чего еще надо? Но что-то отцу доказывать бесполезно. Тем более, у старика довод веский: «Я же вас не заставляю. Я — сам». А этот «сам» — с немалыми годами, тяжкой хворью, чередой операций. И глаза видят все хуже.

Но все тот же азарт: «Вам ничего не надо, а детворе пригодится. Спасибо скажут… Вспомянут деда…»

Сын усмехнулся и словно увидел отца, там, у телефона: худое легкое тело, шапка седых, вечно нестриженых волос, костистые руки с плоскими цепкими пальцами. Увидел. Жалея, вздохнул. А через минуту смеялся над новой затеей старика, которую тот, оказывается, не забыл.

— Ты насчет Плесистого узнал? Я же просил тебя. Ты обещал…

Сын рассмеялся:

— Дед, ты когда угомонишься? Тебе уже, по-хорошему, и дачу-то надо бросать. А ты…

— Я брошу! Я продам эту дачу, если на Плесистовом взять землю удастся! Ты пойми… — горячо убеждал он сына. — Полгектара подворье! Рядом — вода, лес…

— Тебе земли мало?

— Мало! Шесть соток разве земля? Гулькин нос!

— А ты у своего врача спроси, нужна ли тебе земля, чтобы гнуться, копаться, и сколько тебе земли надо?

— Я знаю. Мне лично: два с половиной метра на полтора. Не больше. Я не о себе, я о детворе думаю! Какая для них радость: простор, большой сад, лужайка зеленая, вода, лес… Маняша купаться любит.

— Все, все понял… Ко мне уже люди пришли. Я вроде весь день буду на месте, если не выдернут. До вечера… Будь здоров. А Ольга тебе позвонит. Теще куда-то надо с обеда уйти. Подменишь. Пока, Дед.

— Пока, пока… — недовольно пробурчал Дед, опуская трубку, и вслух, уже для себя дополнил: — Как о деле говорить, сразу — виль хвостом.

Была у него слабая, но все же надежда, что сын поможет получить этот завидный кусок земли на заброшенном Плесистовом хуторе. Он туда ездил и уже примеривал, как можно там развернуться: сад, виноградник, огород, даже бахча с арбузами, дынями… Для житья на первый случай вагончик себе какой-нибудь поставить. И пойдет дело.

И ведь если захочет сын, то сможет договориться. Все же — немалый начальник. А там — лишь кусок земли, брошенной. Такая малость… А он не хочет. Да еще и смеется…

Горевать Деду долго не пришлось. Позвонила сноха. И сразу определился день: с обеда — к детворе; значит полдня — свободен и можно кое-что сделать, если не рассиживаться. Тем более дача — недалеко, на окраине и ныне уже, как говорят, в «черте города», потому и газ провели, а теперь — воду. Это — удобно. Но мало земли. В советское время ее выделяли, скупясь, — шесть соток. Не более. Оттого и мечты были об ином: хутор Плесистов, полгектара, озеро, лес.

Но мечты — мечтами, а дела — на даче нынешней.

Пора стояла осенняя. Летняя жара — позади. Но огород просил полива. Спели помидоры, поздней посадки огурцы цвели и завязывались, баклажаны, кустовые кабачки, столовая пахучая зелень — всего вроде понемногу, а поливать надо. Но главная сегодняшняя забота — траншея.

Роторный канавокопатель прошел вдоль участков, оставляя хозяевам работу ручную: зачистка для укладки трубы, а главное — вход в дом: короткий отвод траншеи, но теперь уже вручную. Лопата, кирка, тяжелый лом и — вперед. Как говорят, с песней: «Эх, дубинушка». Но прежде широкий кожаный ремень на поясницу, туго затянутый. Нутро беречь. Болезнь давно нажитая.

Беречься, беречься… Сын остерегает: «Надо беречься…» Врачи поют хором: «Не наклоняться… Не больше двух килограмм… Не напрягаться…» А вот кто будет делать, об этом молчат.

Он начал с самого трудного: короткая траншея к дому. Лопатой, а больше ломом да киркою, с замахом и кряканьем. Земля — твердая, сухая. Бил и бил, без останова и отдыха, потому что времени — в обрез. С обеда — к детворе, куда опаздывать нельзя. Да он и не хотел опаздывать, потому что в его теперь уже одинокой жизни малая детвора — внуки были, пожалуй, единственной отрадой, теплым светом, который грел стариковские зябкие сумерки. Хотя колгота с ними уже не по возрасту. А без нее — никак. Войдешь, разгрузишь дачные приношенья: одно — в холодильник, другое — сразу на стол.

Низенький столик, белые подносы и блюда, на которых так приманчиво светят желто-медовые сливы; они и вкусом — мед. Поздние клубника да малина — алой пахучей горкой, тяжелые кисти винограда, груши да яблоки. У столика, помогая деду, хлопочет маленькая хозяйка Маня: раскладывает да расставляет, а потом любуется и выдыхает: «Кр-расота!» Разборчивый внук Миша клюет помаленьку того и другого; ему виноград подавай только бескосточковый. «Киш-миш — специально для Миши», — смеялся Дед, но, потакая внуку, посадил и вырастил два куста. А внучка все без разбору метет.

Пока детвора угощается, Дед меряет давление, таблетку глотает. Кирка да лом — инструмент явно не по возрасту. Лекарство приняв, он устраивается передохнуть на диване и, вспомнив разговор утренний с сыном, начинает внушать:

— В детсад не ходите, ничего не знаете. А там учат стихи. Скоро будет юбилей Сталинградской битвы. По радио девочка выступала: «Помню, как жили мы…» Это вроде про меня стихи. Ваш дед, считай, участник войны. Да, да… Мать всегда говорила, что я — трижды рожденный. Первый раз — как все. А потом меня Бог спасал. Бомбы в меня немцы бросали. И попадали. Понимаете? Бомбы. Первый раз совсем чудо — даже рубашку сорвало… А второй раз живьем схоронило. Еле спасли, откопали. Вы слушаете меня или нет? Слушайте, пока дед живой. Запоминайте. Давайте стишок выучим: «Помню, как жили мы с мамой родною…» И надо бы вам молитву выучить. «Живые помощи». Потому что эта молитва всегда спасает. Точно вам говорю. «Живый в помощи Вышняго…» — громко произнес Дед.

— Живый в помощи!!! — истошно кричала мать, царапая руками, разгребая землю засыпанной взрывом «щели», в которой ненадолго оставила сына возле полотна железной дороги; сама же к разбитым вагонам поползла, чего-нибудь съедобного сыскать: зерно ли, патоку.

Начался обстрел. Снаряд за снарядом. Рядом с окопом два взрыва разом. Волна земли, и «щели» нет.

— Живый в помощи!! — по-дикому выла мать, выгребая желтые куски глины окровавленными руками. — Живый в помощи!!!

Ее услышали. Откопали мальчонку. Живого.

— Да, да… — внушал внукам Дед. — Эта молитва всем помогала. Иначе меня бы не было. И вас — тоже.

Детвора речам дедовым внимала вполуха, занятая сладкой трапезой: сочные груши, медовые сливы, виноград. Уже липкий сок — от уха до уха: на щеках, с подбородка течет, на одежду капает. Особенно Маня старалась. Недаром она и росла пухленькой, не то что худорба Миша.

— Ох, детвора. Поаккуратней. Перемажетесь, меня ругать будут, — укорял внуков Дед негромко, уже задремывая.

Но подремать ему не дали.

— Прятки! Играем в прятки! — отходя от столика, скомандовал внук.

— Пьятки! — повторила за ним Маняша.

— Со служебным котом! — уточнил Миша.

— С котом! — подтвердила внучка.

Отдыху пришел конец.

— А может, я вам чего-нибудь почитаю? Стишок выучим. Молитву «Живые помощи». У вас память хорошая, — попробовал сопротивляться Дед. — Папе потом расскажете, маме...

— Прятки!

— Пьятки!

Он сам был виноват, когда-то устроив из игры целое представление с котом Тришкой и монологами. «Куда же они спрятались?.. Никак не найдешь их. Тришка, ты — кот ученый, помоги, не ленись…»

Детворе понравилось. Пришлось повторять снова и снова эти «прятки-пьятки». Так было и нынче.

— Раз — два — три — четыре — пять… Начинаю вас искать. Я считаю до пяти, не могу до десяти. Тришка рвется вас искать! Раз — два — три — четыре — пять! Он идет уже по следу, помогать решил он Деду! Толстый кот — обормот, жирное создание. Ищи Мишу, ищи Маню — вот твое задание!

Кот, в обычной жизни сонный, ленивый, послушно ходил с Дедом по комнатам и порою действительно находил детвору, останавливаясь у шкафов ли, вешалок с одеждой, куда они прятались.

Останавливался, хвостом вертел, на Деда поглядывал, только что сказать не мог: «Здесь!»

— Молодец, Триша! Нашел, вынюхал по следу.

— Это нечестно, нечестно! — кричал внук. — Дед подглядывал! И Тришка подглядывал! Снова до тридцати считай!

Хочешь — не хочешь, а приходилось играть. Как на детвору сердиться…

Прятки да прятки…

— Раз — два — три — четыре — пять… И где же они спрятались? Может, на балконе? Нюхай, Триша, ленивое создание, нюхай, ищи… А то вместо «Вискаса» черной корочкой тебя будем кормить, с горчицей и перцем. Понятно?

Детское хихиханье слышалось из потаенных углов. Этим игра и нравилась детворе. У Деда язык уставал.

Но потом, вместо отдыха, прятки сменялись еще одной, тоже дедовой придумкой.

— Турсун! — вспоминал внук. — Малый, а потом — большой.

— Туйсун, туйсун… — трогательно просила Маняша.

При этой забаве детвора старалась укрыться за диваном ли, креслами, под столом, а дед их оттуда тащил за руки, за ноги, поперек живота. Он, конечно, осторожничал, а детвора вырывалась и отбивалась всерьез. Главным в «турсуне» был захват детских рук ли, ног для раскачивания или кружения, высокого полета, чуть не до потолка. «Большой турсун» это называлось. Конечно же, с беготней, шумом, криком, счастливым визгом.

Про «турсун» знали соседи снизу, порой жалуясь, что у них люстры качаются и звенят. За потолок опасались.

Дед перед ними извинялся, объясняя: «Детвора…»

Это у сватьи-бабушки получалось по-иному: книжки, телевизор. А у деда — «пьятки» да «турсун», большой и малый. После пряток у него горло першило от речей непривычно длинных; «турсун» — это ушибы да синяки, потому что внук не больно осторожничал, и сил у него прибавлялось, и пятки — что копыта. А старому человеку много ли надо: ушибы долго болят и сердце колотится от немалого напряженья. Но как детворе откажешь?..

— Дедушка, еще последний разочек!

— Последний — распоследний…

— Туйсун… Яспоследний… Позалуйста, деда… — просила Маняша, просили глаза ее, чистые, светлые.

— Хорошо, милые. Последний турсун… А потом будем стишок учить?

— Будем!! — хором в ответ.

Но до стишка да иного, спокойного времяпрепровожденья дело опять не дошло.

Дождавшись сватью и с детворой распрощавшись, к своему дому Дед добирался пешком, по набережной. Путь лежал недалекий, над Волгой. Порою он отдыхал на скамейке. Не от ходьбы, от недавнего «турсуна», который давался ему все труднее. Он отдыхал, вспоминал детвору, себя корил.

Сегодня хотел с ними стишок выучить, про войну рассказать, про себя маленького: как их бомбили, как выживали в погребах да норах, холодные и голодные, под самым Мамаевым курганом, теперь уже всему миру известным. Тогда был просто Мамаев бугор, а возле — малые поселки: Тир, Лазурь, Тещино… Там и немцы, и наши днем и ночью бомбили, стреляли. Маму контузило, ранило. Людей много погибло. Соседей Лутошкиных в первый же день, всех — разом, шестерых: мама Люба и детвора… И «невеста» его Шурочка — рыженькая лисичка. Калимановых — трое, Васины, Дегтяревы… Про все это хотел детворе рассказать. Им ведь надо знать.

Ровесники Деда, какие Сталинградскую битву прошли, они по школам ходили, по детским садам, рассказывая о пережитом. Их слушали, цветы им дарили. Дед чужим рассказывать ничего не хотел. Отнекивался: «Не помню».

Он помнил. Он на всю жизнь запомнил. Но не хотел… Перед чужими людьми. Это ведь было так непонятно для тогдашнего, малого еще мальчонки. Непонятно и страшно. Как и теперь, на старости лет, после долгой жизни.

Первая ночь… Как он лежал на земле, оглушенный и голый, в отсветах желтого и багрового пламени горящего дома, сарая, деревьев, соседских дворов и домов.

В сатанинском вое сирен пикирующих на него «юнкерсов», за стаей — новая стая. За взрывом — взрыв. На земле и в небе. Все ближе и ближе. Дьявольский вой до боли врезался в голову, в мозг. Грохот взрывов раздирает уши, нутро. Осколки летят, комья земли. Пальцы невольно скребут сухую глину, ища укрыва. Непрестанный вой, за грохотом — грохот. Сотрясенье земли. Треск и жар близкого пламени. Багровая ночь. Теплое тело Трезора, кровью истекающего. И уже — ни боли, ни страха, ни теченья времени. Застывшее в полумертвом оцепененье хрупкое детское тельце.

Мать нашла их: собаку, уже бездыханную, и сына — в чужой крови, но живого.

А город горел. Под градом бомб зажигательных всю ночь факелами вспыхивали, сгорая дотла, деревянные дома и другие строенья широко разбросанных заводских поселков, пригородов, слобод: от Акатовки, Латошинки, Селезнева до Балкан, Дар-горы, Бекетовки, Елшанки. Тяжелые фугасы долбили и долбили заводские корпуса «Тракторного», «Баррикад», «Красного Октября», центральные улицы города, обращая их в каменные руины и братские могилы, в дыму, пыли, тяжелом негаснущем пламени. А следом сыпались «зажигалки», ящиками, россыпью. Чтобы огонь и огонь…

На многие километры недавно живого города небесный огонь и земной сомкнулись в геенну огненную, которая с каждым часом росла, жарко дышала, взрываясь языкатыми факелами, вихрями, снопами искр, пылающих головешек. Огневые потоки текли по земле; огневые тучи клубились в напрочь сгоревшем черном небе.

Бомбежка прервалась на рассвете. Но солнце в этот день не взошло. На смену страшной багровой ночи пришла иная тьма. Низко над землей висела пелена густого черного дыма. Это горел город: дома, улицы, деревья, земля. Это горела прежняя людская жизнь, оставляя лишь память: «Помню, как жили мы… в веселе и тепле…» Возле Мамаева бугра, в сумеречном утре уже не было поселка Лазурь, его улочек, домов, сараев, заборов, палисадов с цветами, садов, пышных огородов. Лишь черная обугленная земля дымилась в глухой немоте, безлюдной и страшной.

«От стрелы летящая… от вещи во тьме приходящая… падет от страны твоей тысяща и тма одесную тебе… к тебе же не приближится».

Молитва ли, судьба помогла, он остался жить возле раненой и контуженной матери, которая, словно живучая кошка, в недолгом затишье, чуя новые беды, потащила его, как думалось ей, к спасенью; к Банному оврагу, который выходил к Волге, к переправам на тот берег.

Это было здесь, где он теперь, век спустя, сидел на скамейке — старый седой Дед. Рядом, под крутым береговым откосом лежала просторная гладь воды, пустынная в нынешние времена: ни теплоходов, ни барж. Лишь лодка моторная порой прогудит возле берега да редко-редко проплывет, словно пава, тяжелая в нарядном раскрасе самоходка-«нефтянка».

Тогда, в августе сорок второго, эта просторная Волга — от берега к берегу, из края в край — была словно кипящий котел. Паромы, баржи, белые речные «трамвайчики», катера, плоты из бревен везли в горящий город подмогу: солдат, технику, боеприпасы. А вокруг и рядом вздымались высокие всплески, фонтаны брызг, гейзеры от падающих в воду бомб и снарядов. В небе — кружево, кутерьма самолетов: наших и немецких, с ревом ныряющих в «пике» для точной бомбежки или на «бреющем», низко над водой, для пушечной, пулеметной стрельбы.

Жирная копоть горящей нефти, зыбкие стены дымовых завес вокруг паромов с техникой, «шапки» шрапнельных, осколочных разрывов. Военные катера, канонерки, стреляющие по самолетам. Горящие, тонущие суда, лодки, плоты, люди, люди... В дыму и пламени.

А рядом — горящий город. Там снова и снова — налет. Плывут по небу немецкие армады. Одна за другой. Подплывают. И с ревом — вниз: отправляя к земле бомбовый груз. Клубы дыма и пыли, всплески бушующего пламени. Огонь и дым, огонь и смерть всему, что ни есть живого. И мертвому — тоже огонь, для истребления в прах.

Соваться на переправу днем было страшно. Ждали ночи.

В глубоком Банном овраге, в пещерах и норах его прятались женщины, старики, детвора, пережидая день, чтобы ночью переправиться на ту сторону Волги, от неминуемой смерти убегая.

Это было давно, век назад. А теперь — тихая теплая осень, синяя речная вода, в небе — белые чайки.

Рядом — музей обороны Сталинграда. Высокий купол панорамы, просторные залы с оружием, снарядами, бомбами — остатками войны. На воле — клумбы с цветами, голубые ели, березы с еще зеленым листом и две нарядные яблоньки-«китайки», усыпанные алыми плодами, мелкими, но приглядными, приманчивыми для детворы. А еще — как и положено музею военному — танки: КВ, ИС, Т-34, два самолета и целый ряд артиллерии: зенитки, противотанковые пушки, гаубицы, самоходные артустановки. Большинство — наши, но есть и немецкие, с крестами.

Возле танков и орудий всегда много детворы: разглядывают, трогают, лезут на башни да лафеты, даже на стволы забираются. Детвору не страшит молчаливое железо, чужое и наше. Для детворы это просто большие игрушки. Живые танки да пушки бывают лишь на экранах телевизоров, планшетов, компьютеров. Но там — тоже игра или кино. Бояться нечего. Даже в пору вечернюю.

Век назад ночная переправа на Волге оказалась страшнее дневной. Горел город, горящая нефть стекала по берегам и плыла по теченью. Немецкие ярко-белые световые бомбы-«лампы» висели над водой, раздвигая багровые сумерки, помогая летчикам найти цель.

По всему берегу кипел людской муравейник: раненые, женщины с детьми, старики. Крик и плач. На баржи, на катера да баркасы, на пароходы в первую очередь грузили раненых: на носилках ли, своим ходом. А уж потом остальные: кому повезет, кто сумеет пробраться, протиснуться по трапам, по дощатым настилам, в людской сумятице, толчее. И все это в самолетном гуле и вое, в близких разрывах снарядов и бомб, шрапнельных, фугасных, в пулеметных очередях.

Для матери и мальчика это была вторая ночь ожиданья, тщетных попыток попасть на какую-нибудь баржу ли, баркас, катер, хотя бы лодку, плот и переправиться через Волгу, убегая от войны и смерти.

Большой двухпалубный пароход обещал принять всех и грузился долго. Сначала — раненые бойцы, потом хлынули остальные, толпой. По трапам, по сходням, по доскам, напрямую через борта, забивая до отказа палубы, трюмы.

Мать с мальчиком были уже на трапе, карабкаясь в тесноте таких же бедолаг.

Два шага оставалось до желанного заветного борта. Мать слезно просила: «С дитем, Христа ради… Дитя пустите… Он — тоже раненый, — причитала она, проталкивая сына вперед: — Возьмите сыночка, его одного. — Только о нем она думала: — Пусть спасется».

Но пароход внезапно загудел и стал отходить от причала, роняя в темную воду трапы, сходни, настилы, людей.

Горел город. Горели пристани. Гудели самолеты. Там и здесь раздавались бомбовые взрывы. Медленно опускаясь, светили ракеты, помогая немецким летчикам найти цель: катера, баржи, баркасы, плоты самодельные с людьми и людьми.

Из воды выбирались трудно, с захлебом и плачем. На берегу кое-как отжимали одежку. Мать плакала, теперь уже не сдерживаясь:

— Господи, чего ж мы такие невезучие… Думала, хоть тебя пропихнуть. А уж сама…

Она причитала, растирая озябшего, онемевшего сына. А потом вдруг смолкла. Уже вдали от берега двухпалубный пароход вдруг загорелся, дважды взрываясь от прямых попаданий бомб. Он горел ярким факелом, от кормы до носа. А немецкие самолеты снова и снова бомбили его.

Мать глядела и плакала, прижимая к себе сына, словно не веря, что он — рядом, живой. Потом она сказала: «Лучше на земле помрем, у себя».

Той же ночью через Банный овраг они вернулись к себе, на Лазурь. И провели там полгода в погребных ямах, земляных щелях возле сожженных домов. Сначала была осень. Но скоро, прежде срока, пришла зима, необычно холодная, жестокая к своим и чужим. Тем более что выживать пришлось под обстрелами и бомбежкой на пожарище да руинах, в земляной щели, которую мать выкопала на своем дворе; натаскала туда какого-то тряпья; кирпичи да железный лист сверху — печурка, чтобы согреть воду и даже лепешки испечь, из остатков муки, заботясь о сыне, который первые дни был словно не в себе.

В земляной тьме он лежал, скорчившись, словно неживой, с закрытыми глазами. Он не спал, но все время хотел заснуть, чтобы потом побыстрее проснуться не здесь, в подвале, а в прежней, настоящей жизни, оставив позади, в страшном сне весь этот непонятный, не приложимый к детскому разуму ужас. Порой он на короткое время задремывал и, очнувшись, открывал глаза. Но не было света, солнца и прежней жизни. Все та же подземная тьма, стылость, звуки обстрелов, бомбежки, содроганье земли. А значит, нужно было постараться заснуть крепко-крепко, долго спать, чтобы потом вернуться в прежнюю жизнь, как это раньше иногда бывало после детских, порою страшных снов.

Он засыпал, просыпался, чуял тьму подземелья. И наверху было все тоже.

Мать поила его теплой водичкой, пыталась кормить, читала молитву:

Яко Той избавит тя от сети ловчи

и от словеса мятежна,

Плещма своими осенит тя, и под

криле Его надеешися…

Два ли, три дня мальчик ничего не ел, не говорил, лежал, погруженный в небытие ли, в напрасное ожиданье. Лишь потом он кое-как оклемался, сознавая простое: этот страшный сон будет долгим. И это вовсе не сон, а новая жизнь под названьем война.

Впереди у него — и впрямь — были долгие дни, ночи, месяцы жизни посреди войны, в самом пекле ее. Сталинградская битва… Совсем рядом Мамаев курган, днем и ночью, в дыму и огне. Там — вечный бой, стрельба и бомбежка. Позади — глубокий Банный овраг с его пещерами, норами, с выходом к Волге, к переправам. Немцы без передыху его утюжат: артиллерия, самолеты.

А между Мамаевым и Банным — «нейтралка»: черная, огнем спаленная, изрытая воронками пустая земля бывших поселков Лазурь да Тир. Там — неприметная щель земли, в которой еще теплится жизнь.

Порой сюда наша разведка приходит, удивляется: «Вы — живые?» Иногда, по ночам — даже бойцы с минометами, они стреляют. В ответ начинается немецкий обстрел, бомбежка. Порой разведчики говорят: «Уходите. Сегодня ночью здесь будет большая заваруха». И тогда, в сумерках, мать с сыном уходят, пробираясь не к Волге, а ближе к Мамаеву кургану, к железной дороге, где раньше был поселок Тир, а теперь — руины. Но там — люди, там — подвал, где можно укрыться.

Уходят. Но потом возвращаются к прежней, налаженной жизни. Своя земляная щель. Там — тряпье, там — печурка, там — вода и крохи еды, которые добывает мать: горелая пшеница из разбитых вагонов, картошка с огородов. Ботву выжгло, а картошку можно найти. Пока не ударил мороз. Редкие куски хлеба ли, сухари. Мать их выпрашивает в Банном овраге, у наших бойцов. Или ищет у мертвых солдат, которых много вокруг.

К мертвым привыкли не сразу. Кровь, месиво разорванных одежд и тел. Скрюченные пальцы. Глаза порою открытые, глядят.

Привыкли со временем. А вначале получилось страшное, когда мальчик вышел на волю, из-под земли в первый раз и увидел вокруг одну лишь черную землю, изрытую воронками. Поселка Лазурь не было. Не было домов, сараев, зеленых садов, огородов. Лишь черные пепелища родного дома, соседского, Лутошкиных. И там же — огромная глубокая воронка от бомбы. И рыжие волосы, пряди, полузасыпанные, смешанные с землей.

Он узнал их и закричал:

— Давай откопаем! Мама! Давай вытащим! Давай их вытащим! Мамочка!

Мать с трудом его увела. Он кричал и кричал: «Давай их вытащим!»

Он и сейчас это помнил: черная горелая земля, глубокая воронка от бомбы, на откосе ее — пряди рыжих волос, смешанных с землей. Это были Лутошкины. Они все там остались вместе и навсегда.

Век прошел. А вспомнить горько: Шурочку, маму ее, бабушку Клаву, Ваську, Павлика, Толика, Олю и совсем малую Любушку, ей дали мамино имя, на малый срок.

Вот почему он отказывался в школы ходить, что-то рассказывать людям чужим, тем более детям. Разве поймут? Разве это можно понять? Не увидев, не пережив. Лишь мать его понимала. А еще — жена, которая тоже была сталинградкой, с Дар-горы. В первый же день бомбежки Дар-гору с ее деревянными домами, сараями, скотиной, людьми немцы сожгли зажигательными бомбами. Дотла все сгорело. Пятеро было в семье жены, а остались они вдвоем с бабушкой.

Потом их немцы гнали, всех, кто остался живой: стариков, детвору, женщин. Под автоматами, с собаками, колоннами, сначала на Калач, степью, потом через Дон, на Чир, на Белую Калитву. Голодных, оборванных, по грязи, а потом по снегу. Больных да отставших добивали в упор.

Жена все помнила. Потому и умерла прежде срока. Как об этом забыть? Но и рассказать не получится. Словами не передашь.

— Сидишь? Дремлешь? — окликнул Деда незаметно подошедший знакомец. — А твои внуки уже танк завели! Угонят. Отвечать будешь именно ты, караульщик.

Смеялись вместе. Старый товарищ, сосед по дому, сторожил у музея своих внуков, которые, зенитное орудие оседлав, вели нешуточный бой.

— Та-та-та-та-та! — стреляли они.

— Мои внуки дома сидят, — оправдался Дед.

— А мои ревом-ревут: пойдем к пушкам.

— Детвора… — вздохнул Дед.

— Пускай лучше здесь, чем в компьютере эти стрелялки. Тут — воля, свежим воздухом дышат. Ветерок, Волга, душа радуется…

— Конечно, — согласился Дед. Осень теплая. Гуляй да гуляй.

Просторная река в еще летнем, зеленом укрыве берегов светло синела, отражая такую же чистую синеву высокого неба. Осень пока лишь подступала, осторожно желтя маковки тополевых крон. У дальнего берега, на речной синеве, отчетливо белели песчаные косы, пустые, безлюдные, при остылой воде. Синий речной простор, смыкаясь с небесным, завораживал, навевая раздумья светлые, в помощь которым звенели рядом детские голоса.

Старики на скамейке усидели недолго. Детвора чего-то не поделила возле зенитки: крик да плач. Один дед поспешил своим внукам на помощь. Другой к дому подался, неспешно проходя мимо детской толчеи, обычной, особенно по утрам да вечерам, в этом сквере, в округе единственном. Тут — «песочница», «детский городок» с лестницами да «считалками», а главное — простор дорожек и площадок в стороне от машин. Коляски, малые велосипеды, мячи, игрушки, зелень кустов и деревьев, цветы. Для детворы — радость.

В квартире, недолго подумав, Дед позвонил своим. Ответила сватья.

— Погода хорошая, — сказал он. — Я шел по набережной, столько там ребятни. У музея и рядом. Может, и нашу детвору выведешь. Пусть провеются.

— А они спят, — ответила сватья. — Вдвоем, на диване, как кутята. Наверно, их Дед умаял, — засмеялась она.

— Кто кого умаял, — покряхтел Дед. — Но спят — это хорошо. Спят — это на здоровье.

Закончив разговор, он и сам прилег на диван, включив приемник на обычной волне «Детского радио». Там что-то пели: голосистый мальчонка старался, дружный хор ему помогал.

Дед слушал, подремывая, закрыв глаза. А виделась ему своя детвора, которая теперь на диване спит. Правда, что — как кутята, вповал, согревая друг дружку. Малые, милые… Сон детвору вовсе красит. Губенки распустят, что твои лепестки: нежные, розовые. На лицах — светлый покой.

Дед подремывал, а потом заснул. Но, видно, не в пору. Потому что снилось ему нехорошее: словно темные тучи наплывали, грозя бедой; а еще — вороний грай, карканье — тоже накликанье беды. И какой-то неясный тяжелый гул танковый ли, самолетный. Тяжко было и страшно. Не за себя страшно, за детвору, которой — чуял он! — что-то грозит. За свою детвору и за всех других, возле которых нынче сидел на скамейке, а потом шел через веселую толчею: беготню, возню в «песочнице».

Но теперь, в тяжком сне ли, мороке мешалось нынешнее и давно минувшее, о котором нынче весь день вспоминал. Подступал осязаемый страх. Все эти пушки, наши, немецкие, все эти танки, возле которых играли дети… Что-то в них было тревожное: будто оживало мертвое железо, грозя бедой. Самолеты… Слава Богу, немецких там нет: «юнкерсов», «хейнкелей», которые бомбят и бомбят. Но гул, но этот тревожный, тяжелый гул, который все ближе, он все страшней; а дети не понимают. Ведь и он тогда, в темном подвале, тоже не понимал. Мать сразу поняла и молилась: «Живый в помощи Вышняго, в крове Бога небесного…» Мать спасла его. Теперь он должен спасти: «Живый в помощи Вышняго… Заступник наш…»

Дед проснулся в страхе и холодном поту, с молитвою на устах и продолжил ее, уже в яви, вслух, громко, потому что хотел быть услышанным.

— Яко той избавит от сети ловчи… Плещми своими осенит и под криле возмет. Ты, Господи, упование мое! — взывал он громко. — И прославлю его долготой дней Исполню его и явлю ему спасение Мое!

Сам того не подозревая, он, оказывается, помнил эту молитву до последней строки, до последнего слова, пронеся ее через жизнь, прошедшую вне храма и церкви: в пионерах, комсомолах, партии. Но душа помнила, хранила и отворила память в час нужный.

С последними словами молитвы отступило страшное. Он понял, что это был просто тяжелый сон.

Это был просто вечер долгого, смутной тревогой наполненного дня. Но теперь после отдыха ли, молитвы по-иному, трезвее все понималось.

Не воздаянья, не сочувствия он искал, но за детвору страшился.

И не надо тревожить их, особенно малых. Может быть, когда повзрослеют, узнают, поймут. А может, не успеют понять: Дед прежде умрет. Так даже лучше…

Потому что это невозможно понять. «Помню, как жили мы…» Теплое лето, сад, огород, коза Манька, собака Трезор.

И вдруг — темный подвал. Гул самолетов. Молитва матери. Страха еще не было. Даже какое-то мальчишеское любопытство: хотелось выглянуть, поглядеть.

Страх пришел с первой бомбой, с ее пронзительным свистом, с дьявольским воем самолетных сирен, которые все ближе и ближе, с первым ударом, сотрясающим землю. Потом все слилось в оглушающий, непрерывный грохот и вой, раскалывающий голову, давящий, не дающий вздохнуть.

А потом — забвенье. Земля. Трескучее пламя — рядом. Горький горячий воздух. Поскуливание собаки. Теплое тело ее, словно материнское, кров и спасенье. И тот же оглушающий дьявольский свист и вой, теперь уже совсем рядом. И за взрывом — взрыв. Все ближе и ближе тяжелое сотрясенье. Осколки ли, комья земли — градом. За разом — раз.

В багровой полутьме горевшего города самолеты искали его. Именно — его. С воем снижались, неслись «в пике», чтобы точнее бросить бомбу, убить и смешать с землей окаменевшего от боли и страха, но еще живого мальчонку.

Так было.

Недалеко от дома нынешнего, на набережной Волги стоит памятник, который Дед стороной обходит.

Огромная авиабомба повисла в метре от земли; в ощеренной хищной пасти и уже во чреве ее — детвора. Их четверо ли, пятеро за мгновенье до гибели. Вскинутые в попытке защиты тонкие руки девочки. Рядом — малыш просто закрыл лицо ладошками. За мгновенье до взрыва и смерти.

Их четверо ли, пятеро изваянных в камне под бомбой, которая просто памятник.

Сорок тысяч… Детей, женщин, стариков погибли в первый же день налета от бомб фугасных, осколочных, зажигательных. А может, больше? Кто их считал? Убитых на улицах, во дворах, порою в клочья растерзанных взрывами, заживо погребенных в земляных окопах да «щелях», в развалинах многоэтажек и там же — в глухих, битком набитых подвалах. Кто их считал?.. Потом были еще два дня сплошной бомбежки. Сто тысяч настоящих бомб. И каждая нашла свою жертву: убивая, сжигая, хороня живьем.

А для тех, кто выжил, война продолжилась: дни и ночи, месяцы новых и новых бомбежек, обстрелов. Земляные норы и щели, подвалы домов разрушенных. Холодная тьма. Еда: горелое горькое зерно, которое добывали в развалинах элеватора. Под обстрелом, но пробирались, ползли, гибли. Вонючая падаль — махан: лошадиная, верблюжья, порой — собачья, кошачья. Скотьи шкуры из засолочных ям кожзавода; их надо палить, вымачивать, потом мелко резать и долго варить. Лакомство редкое — ржаной сухарь или кусок зачерствелого хлеба, которые нужно искать у мертвых, у погибших солдат, их много. Сначала они воняли и пухли. Потом — закоченели. Оскаленные зубы, когтистые пальцы, страшные выпученные глаза. Их быстро перестали бояться. Привыкли. Обшаривали. Хлеба кусок — спасенье.

А еще — вода, за которой нужно пробираться к Волге или к родникам в оврагах. Тоже — под обстрелом. Жестокая зима. Уже в ноябре — мороз, двадцать пять градусов. Потом и вовсе — тридцать да сорок, с ледяным ветром. Горькие лепешки из вымоченной горчицы. Каша ли, суп из конских копыт.

Старики умирали тихо. Детвора разучилась плакать: не было сил. Опухшие ноги, волдыри да гнойные коросты по телу, на голове, а под коростами — вши.

Как рассказать об этом? И зачем нынешним детям это знать? Не сможет ни понять, ни принять такого страха и боли светлая детская душа. И слава Богу.

Он остался живым. «Живый в помощи…» Теперь он — Дед. Старый, седой, в шапке вечно нестриженных волос. Некогда стричься. Дела да дела…

Таким его пускай детвора и помнит: «Был у нас Дед…» Он сладкий виноград на даче растил. Ранней клубникой детвору баловал и поздней удивлял, до самых морозов. Он утеплял ее, прикрывая. Ранняя розовая черешня и поздняя — желтая, словно медовая. Такая же слива, но крупная, полная сока. И, конечно, яблоки, их на всю зиму хватало. Малина, смородина… Свежие и в холодильнике, в «заморозке». Сушеные травы: душица, чабрец, зверобой — от всех болезней. Шиповник, боярышник… Все есть у Деда.

Дед умел делать домашнюю, очень вкусную колбасу. Говорил, что долго ее делать, трудно. Но делал, особенно если Маняша просила: «Койбаски, дедушка…»

Дед варил варенье, готовил яблочный сок на зиму в больших трехлитровых банках. С Дедом было интересно играть в прятки. Весело. И конечно — шумный «турсун», о котором знали даже соседи.

Таким пусть и помнят Деда. Пока не забудут с прошествием лет. Но потом еще раз вспомнят, когда им исполнится семнадцать лет. Сначала — Мише, а потом — Мане. И тогда, на первый их юбилей, каждому откроют их именные пятилитровые дубовые бочонки с выдержанным коньяком. Дед еще в прошлом году залил их, собственной выгонки из виноградного белого вина. Все как положено, по технологии. Работка непростая. Но сделал. Запечатал и поставил в подвал, для долгой выдержки. Один бочонок — для Миши, другой — для Мани. И, конечно, для всех родных и гостей, которые придут их поздравлять. И тогда снова Деда вспомянут, который додумался: «Был у нас Дед…»

Сын обычно вздыхает, порой посмеивается: «Дед, чего ты себя мучаешь? Надо, я куплю тебе этого коньяку…»

Так же и с колбасой: «Чего ты себя мучаешь?..»

Ведь и правда, все дается непросто. Та же колбаса. Выбирай хорошее мясо на рынке: говядина да свинина. Обычно пять килограмм он берет. Потом фарш готовит, перегоняя мясо на мясорубке, промешивая и добавляя специи. Кишочки готовые есть. Начиняй колбаску, давай выдержку, потом отваривай, провешивай на балконе для просушки. И только потом идет прожарка в духовом шкафу.

Конечно, много работы. Если не отрываться, то двенадцать часов. В шесть утра начинаешь, в шесть вечера закончил. Детвора эту «койбаску» любит. Даже разборчивый Миша. И сын ее любит. На завтрак обычно поджаривает. А ведь ворчит: «Зачем… Да зачем…»

Ворчит или подсмеивается: «Ищешь ты, Дед, себе колготу». Сына послушать, так и дачу пора бросать. А уж про хутор Плесистов и вовсе: «Ты чего, Дед, придумываешь? Какой еще тебе хутор?»

«А вот такой…» — сыну ли, себе ответил Дед и словно увидел малый хуторок Плесистов — целое поместье, которое он приглядел: два гектара земли возле озера, рядом — лес. Для детворы — лучше не придумаешь. Все лето на вольном воздухе. Маняша купаться любит, и Миша приучится. Для него это нужно: закаливание, кваситься зимой не будет.

Плесистов никак нельзя упускать. Там будет сад, виноградник, огород и даже бахча, с арбузами, дынями. Озеро, лодка, Миша будет рыбалить. Забава детворе. И сын когда-то рыбачить любил.

Золотое место — хутор Плесистов. Сначала вагончик какой-нибудь, чтобы ночевать, а не мыкаться туда-сюда. Работы, особенно на первых порах, много. А уж потом дом надо ставить. Но это уже… без него. Поставят дом, будут жить. Может, тогда и вспомянут. Скажут: «Был у нас Дед… Живые помощи…»

Основным персонажем произведения является деревенский мальчик, живущий с родными на далеком хуторе.

Сюжетная линия рассказа выстраивается вокруг взаимоотношений мальчика с только что родившимся теленком, которого парнишка встречает на колхозной ферме. Детство мальчика проходит в окружении заботы и любви старенькой бабушки Мани, недавно умершей, которая воспитывает в мальчике доброту, сострадание и способность оказывать помощь, в том числе и животным, поскольку в них тоже теплится живая душа.

Видя замерзшего теленка, еле стоящего на тонких ногах с еще неотвердевшими копытами, мальчик отводит малыша к соломенной стене, загату, надеясь, что здесь теленок сможет отогреться и не погибнуть от холода. Позже мальчик слышит разговор взрослых, из которого понимает, что родившийся теленок не нужен на колхозной ферме и ему суждено умереть.

Вернувшись домой, мальчик не находит себе места, постоянно думая о теленке и вспоминая умершую бабу Маню с ее словами о живой душе. Не выдержав мук совести, мальчик хватает санки и бежит на ферму, где находит еле живого теленка. Он отогревает его своим теплом и привозит к себе домой в загон с козлятами.

В это время дедушка мальчика принимает роды у их домашней коровы Зорьки. Мальчик рассказывает деду о своем поступке и просит старика помочь ему выходить маленького телка, в котором существует живая душа. Все понимающий дедушка представляет для всех домочадцев нового жителя в качестве второго новорожденного ребенка коровы Зорьки.

Повествуя о событиях, произошедших с мальчиком, писатель раскрывает проблему духовности отдельных людей, обладающих живой и чистой душой, способной на благородные и сострадательные поступки, выражающиеся в действенной любви не только к близким людям, но и ко всем живым существам.

Можете использовать этот текст для читательского дневника

Екимов. Все произведения

  • Говори мама, говори
  • Живая душа
  • Ночь исцеления

Живая душа. Картинка к рассказу

Сейчас читают

  • Краткое содержание Три охотника Николая Носова

    Основными персонажами произведения являются трое приятелей, увлекающихся охотой и представленных писателем в образах дядя Вани, дядя Феди и дяди Кузьмы.

  • Краткое содержание Островский Лес

    В начале произведения перед нами возникает образ Буланова, который сильно старается завоевать сердце юной девушки. Когда Аксинья удаляется, то дворовый Буланова говорит своему барину, чтобы тот не тратил зря сил на Аксинью, а начал ухаживать за помещицей

  • Краткое содержание Быков Его батальон

    Гутманом было доложено комбату о прибытии еще девяносто двух человек. Размышляя по дороге с командиром Гутман никак не поймёт, почему в штабе никто не знает, что батальон, является одной ротой.

  • Краткое содержание Шиллер Разбойники

    События, происходящие в пьесе, длятся в течение двух лет. Место действия – Франкония, замок Мооров. В замке с бароном фон Моор живёт его младший сын Франц и молодая девушка, которая является невестой старшего сына.

Дома он отводил душу. Ругался, смеялся сам над собой: "А ведь печь теперь не дымит". Вместе с ним смеялись и мы. Длинные вечера не были скучными. А днем я читал, ходил на лыжах.

Есть в степных прогулках своя неизъяснимая прелесть. Иные предпочтут леса и будут правы. Прекрасен зимний лес, особенно в день солнечный: розовеющие березняки, черные таинственные ельники, сосновый смолистый дух и сами они богатыри в сияющих солнцем латах.

Но степь я люблю более. Хотя кажется, что в ней: унылая равнина, не тронет глаз. Лишь далекий увал да малая теклина - и все. Но как хорошо глядеть, озирая полмира. Просторная земля покойно дышит степным ветром, а над нею небесная благодать раскинула крыла, охраняя. Просторная родная земля и ты, живая душа,- и все. Вечная земная твердь, а над нею - вечные же небеса и ветер - тоже без времени - и ты. И словно уходит из души человечье - суета и тлен, иная кровь начинает стучать в жилах, иные, высокие думы вдруг посетят, даруя неведомую сладость. И кажется, пусть только кажется, что и ты каплю вечного испил, на радость ли, на муку...

Что ни говорите, а в степи легче дышится и вольней душе.

Я уходил в степь и часами бродил ли, бегал на лыжах и чувствовал себя хорошо.

На третий день к вечеру снова шел снег, а потом стихло. Утром густой морозный туман лежал. К самым окнам подступала белесая мгла, ничего не было видать. А когда мало-помалу прояснилось, открылась глазу сказочная красота. Деревья стояли пышнее летнего, только в зимнем наряде. Индевелые тополя тянулись к небу столпами резного снежного дыма. Маковки их розовели. Клены, яблони, вишни раскинули над землей белопенные свои одежды. Смородиновая гущина над заборами закуржавилась, обратясь в непроходимые сахарные дебри. Да что смородина! Даже сам забор, мертвые планки его словно ожили и поросли белым кудрявым мохом.

Наскоро отзавтракав, отправился я бродить. И, на беду свою, пошел нынче не в степь, а по хутору, дивясь сказочному его убранству. Обошел я хутор, заглянул в магазин, в гараж, в мастерские, встретил человека, что вез меня от станции. Потом в школу заглянул, в контору, ходил и ходил, любопытствуя. За околицей стояли фермы, я и там побывал, у скотины и у тех лошадей, которых в тепле и холе держали, для стран иных, где балуются кониной.

Я ходил и бродил, как всякий человек любопытный, что-то спрашивал, о чем-то говорил, не думая о худом.

Назавтра сидел я дома, когда объявилась гостья. Я видел ее и прежде, нашу хозяйку, моложавую женщину. Она ведала бельем и уборкой комнат, но прежде в разговоры не вступала. Нынче же она оказалась словоохотливой.

Пишете? - спросила она, оглядывая бумаги и книги на моем столе.

Пишу,- отозвался я.

А про что вы пишете? Про нас?

Про кого про вас? - не понял я.

Ну, про наш совхоз.

Нет,- ответил я. - Про совхоз не пишу.

Как, наверное, всякий начинающий литератор, про свои писания говорил я неохотно, стесняясь их. Но женщина была настойчивой.

Так про что вы пишете? - не отставала она.

Да так... Всякое... - мялся я, не зная, что ответить. - Для себя кое-какие записки. Читаю, выписываю.

Но вы же в газете работаете?

Нет, на заводе.

Знаем, знаем,- понимающе протянула женщина.- Мы все знаем.

И тут меня осенило. На подоконнике, куда вывалил я содержимое своих карманов, среди прочего барахла лежала красная книжечка сотрудника областной газеты. Я кое-что пописывал для них, изредка. На эту книжечку и намекала женщина.

Знаем, знаем... - говорила она. - Вы вчера целый день ходили, расспрашивали, теперь пишете про нас.

Нет,- честно ответил я. - Не пишу я про вас и не собираюсь.

Женщина мне не поверила. Она прибирала в комнате, но все косилась на стол мой. С тем и ушла.

На следующий день, и опять с утра, объявился новый гость, теперь мужчина. Представился он внештатным сотрудником милиции, удостоверение показал, но зато и мои документы попросил. Он сел возле окна и листал мой паспорт, разглядывая его так и эдак, словно надеясь прочесть что-то иное, там не написанное. Полистал-полистал и спросил, доверительно так, по-свойски:

Вы надолго к нам?

Не знаю,- ответил я. - Думаю, на весь отпуск.

Весь отпуск у нас? Зачем?

Как зачем? Отдохнуть.

Отдохнуть? - рассмеялся мой собеседник - У нас? Ну, даете... - и он снова смеялся, негромко, но искренне.

Почему же у вас нельзя отдыхать? - недоумевал я. - Тихо, спокойно, снег. Прекрасный отдых.

Ну, да... - он ни единому слову моему не верил.- В Крыму отдыхают,уверенно сказал он. - На Кавказе. Или в Москву можно поехать, там музеи, магазины. А у нас...

Паспорт он в конце концов вернул. Посидел еще недолго, поглядывая на стол, на бумаги. Посидел и ушел.

А после его ухода мне уже не работалось, как-то стало на душе нехорошо. И против такой беды одно лишь средство: на лыжи - да в степь. Так я и сделал. И весь день, дотемна, провел в чистом поле. Ушел далеко, бежал и бежал, лыжи легко несли. В степи было тихо и пустынно. Лишь единожды за день показалась вдали рыжая лиса и ушла.

В сумерках вернулся я домой, решив никому ничего не рассказывать. А наутро, позавтракав, сидел за столом и ждал. Не читалось мне и не писалось. Я сидел и ждал гостя. Чутко прислушивался к шагам на лестнице, к людскому говору и ждал, долго, но не напрасно. Гость объявился ближе к полудню. Был он молод, при галстуке, представился инструктором райкома.

Ну, как? - спросил он почти с порога. - Как живем? - И, не дожидаясь ответа, обошел всю квартиру, оглядел ее комнаты. - Здесь, значит, учитель, а здесь - парторг,- точно отгадывал он. - А здесь - вы.

Он остановился передо мной, спокойный, доброжелательный, и глядел пристально. А я сидел, сидел и думал: "Зачем? Чего ему нужно? Кому я помешал?"

Поговорили. Разговор был общим, о жизни, о литературе, о всяких всякостях. Но и он, этот инструктор, как и прежние мои гости, все поглядывал на бумаги, лежащие на столе. Так хотелось ему в них заглянуть. И от любопытного этого взгляда невольно я заслонил свою работу: сдвинул листы и книгой их прикрыл.

А потом мне уже никуда не хотелось идти. Я сидел, курил.

Кончился табак. Магазин лежал за совхозной конторою. Я контору уже проходил, когда из дверей ее вышел мужчина в темном драповом пальто с каракулем. Мы встретились глазами лишь на мгновение. Я пошел дальше, но чуял на спине своей тяжелый, из-под набрякших век взгляд.

Текущая страница: 22 (всего у книги 30 страниц)

– Соберу, – ответила жена. – Мне не жалко. А все одно доброго не будет. Так довеку и будут – Сапы. Сап да храп…

– Ну, ну… Это ты брось. Он еще молодой, образуется.

А у себя на дворе Юрка голубей дощипал и поставил вариться. Из головы не выходило одно: «Чего управляющему надо? Что-то крутит он… Пришел, не шумел… Юрка да Юрка…» И было, было в разговоре что-то сердечное. И это тоже непонятно. Может, выпил он и пришел побазарить, как говорится. Но вроде не пахло.

Но если и выпивши, то кое-что все равно правильно он говорил. Корова, конечно, не нужна. Ну ее… С ней мороки: коси да вози. Сено да солому. Да убирай. Молока не захочешь. А вот что в доярки жену послать – это дело. Пусть идет. Научат ее, привыкнет. Там и зарплата, и молоко можно носить. С утренней и вечерней дойки по бидончику. А больше и не надо. И с курами надо на слове поймать. Пусть выпишут по дешевке. Глины привезти, курятник помазать. А может, эти клещи уже подохли. Скорее всего. Целый год без жратвы не просидишь. Конечно, подохли или к соседям сбежали. Соляром обмыть стены – и сойдет…

Сварилась голубятина. Юрка поел. Мясо было вкусное, тем более в отвычку. Он наелся, по двору походил, поглядел во все стороны. С пустого Юркиного двора все было видать. Ребятня игралась возле кургана, да бабка Валунова грелась на солнышке. Потянуло на сон.

В доме было прохладно и сумрачно, словно не белый день во дворе стоял, а вечер. Закопченная печь, черные потолки и стены, сроду немытые окна – так было всегда. И при матери, и теперь. Юрка иного не знал. Но сейчас, после разговора с Чапуриным, вспомнилось, как когда-то к управу в дом заходил. Он вспомнил и вздохнул. Но не тряпкам позавидовал, не шторам, приемник ему понравился с магнитофоном и проигрывателем, всё вместе – комбайн. Такой бы неплохо заиметь.

Он улегся на кровать, помечтал, глядя в потолок и покуривая. Неплохо бы к осени на трактор сесть, поработать как следует на силосе и купить такую штуку. Поставить посреди хаты и слушать.

Ему и приснилось, будто здесь, на кухне, прямо на печи стоит эта махина и разом три музыки играет: в приемник, в магнитофон и в проигрыватель. Поет и играет. Красивая машина, вся полированная, с блестящими ручками. А громкость – на весь хутор, соседям на зависть.

Сон был хороший, а пробуждение и вовсе, потому что разбудил его Петро Турченков, старинный друг. Он будил, кричал: «Здорово!» А Юрке казалось, что спит он, ведь Петро на Украину уехал, к теще с тестем, почти год назад.

– Здорово! Ты чего?! Не узнаешь? – спрашивал Петро. – Иль с похмелья?! Полечу. Вот она, есть, – показал он бутылку и сунул ее Юрке под нос.

Юрка нюхнул и понял, что это не сон, вскочил обрадованный, закричал:

– Ты откуда?! Ты же на Украине?!

– Все. Дембель, – коротко ответил Петро. – Пошли они…

Сели на дворе, на воле. Выпили, закусили голубятиной.

Петро рассказывал об украинском житье, о тесте с тещей.

– Пошли они… Горбатиться я буду… Тесть всю жизнь в литейке и меня туда. Я там чуть не сдох. Не нужны ихние деньги, у нас тоже жить можно. Я понял. Я там скучал по хутору: у нас ведь захочешь рыбалить – пожалуйста. На пруд, на ерик, на озера. Поохотиться – тоже. Утки и зайцы, и кое-что еше можно подстрелить. Здесь – свобода. А там в вонючей литейке каждый день. А у нас – можно жить. Тут дыхнешь – и то чуешь.

Он дышал глубоко и глядел вокруг.

Из Юркиного двора хорошо было все видать: хуторские дома в зелени, друг за дружкою, над вилючей речкой. А за домами – сады, потом густая чащоба обережья, а за водой – займище.

Речка – подковою, дома над ней, улица, заросшая лебедой, ромашкой, лопухами. На хутор только-только сено свезли, стояли по дворам зеленые прикладки. И пахло острым духом сухой травы.

А за амбарами зеленели поля, далеко уходили, встречаясь вдали с небесной синевою. Тепло было, тихо.

– У нас можно жить, – говорил Петро. – Я понял. Вот сейчас выпили мы, а где еще взять? – поставил Петро вопрос. – Если б там, в Хохляндии, у тестя, это надо денег просить-выпрашивать, то ли дадут, то ли нет. А и дадут, так укорять будут. А тут мы всегда добудем. Кончилась? – потряс он пустой бутылкой. – Сейчас будет. Пошли.

Они сходили к Таисе Юдаичевой, взяли литр водки, пообещав привезти два мешка дробленки.

– Будем жить… – говорил Петро. – Я ключей привез от тестя целую низку. Всякие. В амбар теперь не на пузе лазить, под дверь, а откроем любой замок. Будем жить, приворовывая. Вот так. Кто не ворует? Скуридин? Шляпужок? Воруют. Потому и живут. И управ прет. Только по-умному. Развел индюков. Мы их еще пощупаем. Мы тоже индюшатнику любим.

– Он у меня был ныне, – сказал Юрка.

– Кто? Чапурин?

– Ну да. Приходил. Читал какие-то хери-мери. Не поймешь, – вздохнул Юрка. – Работать, мол, надо лучше. Как Демкин, Шляпужок. Они, мол, устарели. А ты – в силах.

– Вот ему, – показал Петро торжественно крупную дулю. – Нас в такие дураки не постановишь. Мы кумекаем. Это старики по дурости горбатились всю жизнь, света не видали. А мы – хренушки… Сами грамотные. Жить надо.

Как было хорошо с Петром… Как понимал он Юрку, каждое движение души его. Хотелось все ему рассказать. Ведь столько не видались.

– Он меня досевать послал, в ночь. Я отказывался. На фиг надо. А он: езжай, и все. Ну, я ему насеял. Под Дубовкой оставил сеяльщиков, говорю: спите, а я вам привезу. Уехал и загужевался.

– Молодец! – одобрил Петро. – Пусть сам сеет.

– И с молодняком, я тоже. В обедах выгоняем. Рысью их до Ярыженской горы и назад. И хорош. Кайф давим. Управ орет: привесы, привесы.

– Ага! Привесы! Чтоб премию за чужой счет получать. Хренушки! Мы и без привесов проживем. Колька Скуридин пусть пасет. Он в авторитете. Нехай додыхает. А мы, пока молодые, надо жить. Правильно я говорю?

– Законно.

Как хорошо было сидеть с товарищем, выпивать, рассказывать. Петро все понимал. Они вместе росли, в школе их учителя вместе гоняли. Когда Петро на Украину уезжал, Юрка плакал. И чуть было на станции не уехал вместе с ним, еле стащили. Но теперь Петро вернулся.

Говорили и наговориться не могли. Уже свечерело, жена пришла с попаса, принесла бутылку. Выпили и ее. Жена устала за день, а пацан еле дошел и сразу уснул, даже голубятины не попробовал.

Надо было расходиться, а не хотелось. Пошли по хутору просто так. У клуба было пусто, и магазин давно закрыт. И никого нигде не видать.

– Поехали на центральную, – решил вдруг Петро.

– А с чем? Выпить-то? – спросил Юрка.

– У себя на хуторе да не сделать. Либо рук нету. Пару мешков в амбаре нагребем, загоним – и хорош. Надо коней поймать.

Взяли коней, упряжь сыскали, поехали к амбару. А здесь, в темноте, вдруг наткнулись на комбайны. Их пригнали, видно, к вечеру с центральной усадьбы, с ремонта. Петро как увидел, сразу коней остановил.

– Стой, – сказал он. – Пошли.

– Куда? – не понял Юрка.

– Дура… – шепотом проговорил Петро. – Аккумуляторы. У тебя ключи дома есть? Волоки.

Юрка поспешил напрямую, через пустошь, и слишком поздно увидел огонек сигареты на лавочке возле чапуринского двора, но на шаг он успел перейти и даже засвистел независимо.

– Ты, что ли, Юрий? – узнал его управ. – За глиной ездил?

– Ну да… – облегченно выдохнул Юрий. – Привез вот, лошадей отгонял.

– Молодец, сразу взялся, не откладывая. Правильно. Завтра жинка помажет, и я завтра позвоню. Выпишем тебе полсотни кур.

Чапурин вышел проветриться перед сном и рад был, что встретился ему именно Юрка. Не зря, нет, не зря были нынешние слова, весь утренний разговор не зря. Чапурин был очень доволен.

– А я перед сном всегда покурить выхожу, – посмеиваясь, сказал Чапурин. – Тихочко… Хорошо… Звездочки поглядишь. Смотри вон… Гляди… Гляди туда, – оживился он.

Сияла небесная зернь над головой, и в щедрой россыпи Чапурин узрил бегущую звезду. Она плыла высоко, неторопливо пробираясь по небесному плесу через белые отмели и черные бездонные глуби. Она проплыла и ушла.

– Видал? – спросил Чапурин.

– Видал, – соврал Юрка.

Космический корабль. Люди сидят. И я вот не пойму. В такую страсть, в махотку тебя какую-то запихают – и лети. С богом, по морю-океану. И люди туда стремятся. Подумать, какая там радость? Пустынь мертвая. А идут люди. И неплохие. Головастые, с добрыми руками – работники. Чудно… На небеса стремятся, на заводы, где все горит, идут, в шахты лезут, во льды… А в нашу благодать, при живой земле, – не дюже. А ведь самое человечье – хлеб насущный. Или жалко души. Как думаешь, Юрка?

– Не знаю, – ответил Юрка, переминаясь в нетерпении.

– Ну, иди. Жена ждет. Ты уж ей не вели за людей-то стеречь. Как-то нехорошо.

– Ладно, – ответил Юрка и заспешил к дому, матеря в душе Чапурина и его вечерние привычки.

А Чапурин еще постоял недолго.

Во тьме ночной, в тишине мерно гудели водяные быки, соловьиный щелк перекатывался из края в край; хутор засыпал, засыпала земля, и легкий покойный вей, словно теплое ее дыхание, плыл над миром, согревая холодеющий воздух.

Юрка сбегал домой и обратным ходом дом управляющего обошел. Аккумуляторы сняли на всех трех комбайнах. Поснимали их быстро. Теперь пшеница была не нужна. Аккумуляторы с руками оторвут, они к «Жигулям» подходят.

И гулянка получилась что надо. Едва-едва на заре поднялись и погнали назад, на хутор. Но кони шли плохо, особенно правая, пузатая кобыла. Она и вчера подленивалась, Юрка давал ей кнута. А теперь, поутру, она и вовсе не хотела идти.

– О-о-о занудились… Черти ленивые… Ночь стояли…

Нужно было спешить, и Юрка в лесопосадке дрын выломал и начал охаживать лошадей. Особенно кобыле доставалось, она аж ёкала.

Но ходом пошли, загремела телега.

– Но-о-о, добрые! – орал Юрка. – А ну, полетели!

От центральной усадьбы до Малоголовки пронеслись мигом. А потом, за просторной падью Козинкой, кобыла начала приотставать. А хутор лежал уже рядом, под горой.

– Ну, добрая! – кричал Юрка и раз за разом охаживал дрыном кобылу, все более злясь. – Ну, падаль колхозная! – лупил он ее и лупил.

– Давай! – кричал Петро. – Поори!

Кобыла повалилась на ходу, путая постромки. Телегу занесло поперек дороги.

Юрка выпрыгнул из телеги, поднял дрын над головой.

– Спотыкаешься, стерва! – Но вдруг он замер и проговорил тихо: – Петро… Жеребится. Она жеребая.

Глядеть было страшно.

Под горою послышался гул машины. Она могла идти и сюда, верхней дорогой.

– Срываемся! – сказал Петро.

И они кинулись вниз, к яру, по глубокой балке, чтобы потом берегом Ильменя и займищем пройти в хутор.

Машина прошла внизу, к Вихляевке. А сверху, с горы, слышны были хрип и придушенное ржанье.

К домам добрались и завалились спать. Но как следует выспаться им не дали, в контору вытребовали обоих разом.

Они пришли хмурые, злые. Чапурин сидел за столом.

– Слушайте меня, – сказал он. – Аккумуляторы сняли вы. Я знаю.

Петро и Юрка кинулись к столу, перебивая друг друга.

– Ты чего?!

– Нашел крайних!

– Докажи!

– Молчать! Слушайте меня и молчите. Сняли вы. Завтра утром чтоб все было на месте. Иначе посажу по статье, – Чапурин говорил устало и в окно глядел. – И кобылу забили вы. Заплатите за нее и за жеребенка, – он повернулся от окна, поглядел на Юрку и спросил: – За что ее? Она ведь жеребая… Вы чего, не видели? Ох, зверье, зверье… Вон отсюда, – проговорил он негромко, но так, что Петра и Юрия мигом выдуло во двор.

Они ушли. Чапурин положил голову на стол и сидел. Дурная была какая-то голова, словно гулял неделю на свадьбе, а теперь майся. И на душе так муторно было, просто не хотелось жить.

И во двор идти не хотелось. Там кобылу привезли, начали обдирать.

Живая душа

Тебякины жили напротив бригадной конторы, через дорогу. Сама Наталья числилась при конторе в истопниках да уборщицах. Это было очень удобно: зарплата твердая и дом под рукой. Приезжий народ, когда в конторе оказывалось пусто, шел к Тебякиным и спрашивал, где искать управляющего, зоотехника или еще кого. Им говорили.

И в этот ясный январский день приезжий вошел к Тебякиным во двор, огляделся, опасаясь собаки, крикнул от ворот:

– Хозяева дома?!

Никто ему не ответил. Приезжий прошел по двору. Просторен был тебякинский двор: дом под жестью, рядом теплая кухня флигеля, сараи, катухи. На скотьем базу копошились люди. Приезжий подошел ближе: старик с мальчонкою убирали навоз, набрасывая его в деревянные санки с коробом. В опущенных треухах, телогрейках, валенках с калошами, они работали молча и гостя не видели.

– Здорово живете! – окликнул их приезжий человек.

Старик поднял голову.

– Хозяйка в домах, – сказал он и кончил разговор, возвращаясь к работе.

Мальчик и вовсе глаз не поднял, управляясь лопатой.

– От дяди Левона поклон вам привез, от бабы Лены, – сказал гость.

Старик распрямился, опершись на вилы, поглядел, словно вспомнил, ответил не торопясь:

– Спасибо. Значит, живые-здоровые… Слава Богу.

В эту минуту хозяйка вышла на крыльцо, и старик окликнул ее:

– Наталья, встрень человека!

Мальчик, оставляя лопату, окинул взглядом нагруженные санки, сказал деду:

– Повезли.

По приезжему он лишь скользнул равнодушным взглядом, пристраиваясь к санной упряжке. Веревочная бечева, прилаженная к саням, была длинна, позволяя мальчику и старику удобно впрячься. Они взяли разом и потянули груженые санки по набитой снежной колее в низы, в огород. И согласен был ход старого и малого.

Хозяйка оказалась приветливой и говорливой. В доме, резонов не слушая, она поставила чай и закуску, живо расспрашивая о родне.

– Свекор-то не больно разговорчивый, – сказал гость.

– Старовер, – оправдалась хозяйка. – Кулугурами их раньше называли. Меня взяли, так я с непривычки… – посмеялась она, вспоминая, и, вздохнув, добавила задумчиво: – Баба Маня у нас померла. Дед скучает, и Алешка.

Попили чайку, поговорили. Гость вспомнил о делах.

– Я приехал-то к вашему управу.

– Он на ферме. Алешка вас проводит. Только обедать – к нам. Василий придет. Он всегда дядю Левона поминает и братьев. Они же смолоду… – Хозяйка выбежала во двор, крикнула сына и вернулась. – Глядите к управляющему не заходите обедать, к нам, к нам. А то Василий обидится.

Отворилась дверь, вошел сынишка хозяйки, спросил:

– Звала, мама?

– Проводишь дядю на ферму. Найдешь управа. Понял?

– Санки еще одни с дедой отвезем, – сказал мальчик.

– Ху-ух, делучий… А то без тебя… С дедой…

Сын, ничего не отвечая, повернулся и вышел. Мать покачала головой, сказала, извиняясь:

– Проводит, проводит. Не дитё, а порошина в глазу. Кулугуристый… Быча.

Последнему слову гость посмеялся, но, когда шли они с мальчиком, понял, что слово точное.

Мальчик не больно разговаривал: «да» и «нет». Пухлая розовая губенка выпячивалась вперед, голова была крупной, лобастой. И словно бычился он, глядел недоверчиво, исподлобья.

– В каком же ты классе?

– Во втором.

– Как учишься?

– Без троек.

– В Вихляевке школа? – спросил гость и поглядел на далекую Вихляевскую гору, которая поднималась над округой и светила теперь снежной белью.

– В Вихляевке…

– Пешком или возят?

– Когда как… – уклончиво ответил мальчик.

– Ты в райцентре был?

– Приезжай в гости. У меня сын – ровесник твой.

На мальчике была телогрейка, перешитая из военного, защитного цвета, с ясными пуговицами.

– Мать ватник-то сшила?

– Баба, – коротко ответил мальчик.

– А валенки дед катал, – догадался гость, любуясь аккуратными черными катанками, мягкими даже на погляд.

– Молодец у тебя дед.

Мальчик покосился, давая понять, что эта похвала – лишнее.

Ферма стояла от хутора на отлете, в белом поле, чернея скирдами сена, соломы, силосными курганами. Приземистые строения по окна тонули в снегу. На крышах – пухлые высокие шапки.

Осень в округе тянулась долгая, с дождями. Лишь к Новому году подморозило, неделю шел снег. А теперь разъя́снило. Белесое солнце светило, не грея. Другой день тянул восточный жесткий ветер. Понизу мело. Ленивая поземка дымными ручьями обтекала снежные заструги.

На ферме, на базах ее, стоял птичий гвалт: стайки воробьев перелетали с места на место, ища легкой поживы: тяжелые голуби поднимались сизой тучею, закрывая небо, делали круг и опускались; стрекотали говорливые сороки; чопорное воронье расселось на жердях изгороди в терпеливом ожидании.

«Беларусь», синий тракторенок, пофыркивая дымом, пробирался глубокой колеей вдоль базов. Из прицепа, через рукав, сыпалась в кормушки желтая мешанина силоса. Коровы спешили к корму, слетались птицы.

Мальчик остановил трактор и крикнул:

– Дядя Коля! Управа не видал?!

– В водогрейке! – ответил тракторист. – И отец там.

Последняя скотина выбиралась из темных пещер коровника, от соломенного кургана, что высился посреди база, из-под загата, где в затишке, под ветром, теплей и покойней. Теперь все спешили к силосу, к еде, выстраиваясь над кормушками.

Баз опустел. И тогда объявился посреди него красный бычок. Маленький, взъерошенный, в сосулях, он стоял на снегу, ноги врастопырку, нитка пупка – чуть не до земли, голову опустил, словно обнюхиваясь.

Мальчик заметил его, позвал:

– Быча, быча… Чего тут стоишь?

Телок поднял голову.

– Какой-то ты… Мамка не облизала, глупая… – сказал мальчик и погладил по взъерошенной шерсти.

Бычок еще не походил на скотину, все в нем было детское: мягкое тело, тонкие, в камышинку, ноги, белые, не затвердевшие копыта.

Телок тронул носом руку мальчика и глядел на него большими синими, словно сливины, глазами.

– Ты тут, парень, задубеешь, – сказал мальчик. – Мамка-то где?

Ждать от телка ответа, тем более от такого, было трудно. Мальчик на приезжего оглянулся, сказал:

– Надо его хоть к загату отвесть, там теплей. Пошли, – подтолкнул он телка и почуял его хрупкую плоть.

Телок покачнулся и было упал, но мальчик повел его, оступаясь на ископыченной, колдобистой земле. Он довел бычка да загата – соломенной стены – и здесь отпустил.

– Вот и стой здесь. Понял?

Телок послушно прислонился бочком к соломе.

Мальчик, а за ним приезжий пошли с база, телок проводил их взглядом и закричал тонким блеющим голоском, вытягивая шею.

– Дишканит, – сказал, улыбнувшись, мальчик.

За воротами база стоял мужчина-скотник с вилами.

– Отца ищешь? – спросил он.

– Управа. Вот ему, – ответил мальчик, показывая на гостя.

– В водогрейке все.

– А у вас там телок, – сказал гость.

– Да… Вчера вроде не было.

– Значит, отелилась. Чего же вы его не определите никуда?

Скотник внимательно оглядел гостя, сказал бодро:

– Нехай пообвыкнется день-другой, трошки закалку возьмет. А там и определим. Вот так, – кашлянул он.

Воронье, сидевшее на жердях ограды, от гулкого кашля его лениво поднялось и снова уселось.

– Умная птица, – засмеялся скотник и, кинув на плечо вилы, пошел в коровник.

– Подохнет… – проговорил мальчик, не глядя на приезжего.

А в водогрейке было тепло и людно. Гудело в топке пламя, синел папиросный дым, и лежали на столе бело-рябые арбузы, корки от них и пара ломтей с алой мякотью в лужице сока.

– Откуда арбузы? – удивился приезжий. Управляющий отделением поднялся со скамьи, гостю навстречу, и объяснил:

– Когда силос закладывали, завалили туда несколько машин арбузов. С бахчей оборушки. И ныне открыли яму, прям расхорошие. Покушайте.

Мальчик взглянул на отца, тот понял его и дал ломоть. Гость ел, похваливая, потом спросил управляющего:

– Откуда у тебя телок на базу? У вас же молочного гурта нет?

– Яловых докармливаем. А они видишь… Какого уж бог подаст.

– Ну, и куда ты их?

– Куда… – хмыкнул управляющий, отводя глаза. – Туда. Кто их где ждет? Они же яловыми числятся. Попробуй переиграй. А то ты сам не знаешь…

– Знаю, – опустил глаза приезжий, – да как-то… Все же живая душа.

Управляющий лишь покачал головой. Мальчик доел ломоть, отец обтер ему ладонью мокрый рот и сказал:

– Ну, беги домой.

На воле ветер ударил в лицо стылостью. Но так легко дышалось после дыма и пара! Наносило пресным духом соломы и терпко-бередящим силосом, и даже арбузиком пахло от раскрытой ямы.

Мальчик пошел было напрямую к дороге, к дому. Но вдруг передумал и заспешил к скотьему базу. Там, в затишке, возле соломенной стены загата, красный телок стоял на том же месте.

Недолго думая, мальчик подошел к сену, скирды которого высились неподалеку. В прошлые годы, когда домашняя корова Зорька приносила телят, за ними ухаживали мальчик с покойной бабушкой Маней. И он знал, какое сенце нужно маленькому теленку, правда, попозднее. Зеленое, с листиками. Его пучком подвешивали, и телок похрумкивал.

В большом колхозном скирду найти такое сено было труднее, но мальчик нашел пучок-другой зеленой листовой люцерны и отнес телку.

– Ешь, – сказал он, – ешь, живая душа…

Живая душа… Это было умершей бабы Мани присловье. Она жалела всякую скотину, домашнюю, приблудную, дикую, а когда ее укоряли, оправдывалась: «А как же… Живая душа».

Телок потянулся к пучку сена, шумно понюхал его. А мальчик пошел домой. Вспомнилась бабушка, с которой жили они всегда, до этой осени. Теперь она лежала в земле, на заметенном снегом кладбище. Для мальчика баба Маня пока оставалась почти живой, потому что он долго знал ее и расстался недавно, и потому не мог еще привыкнуть к смерти.

Теперь, по дороге к дому, он поглядел на кладбище: в белом поле чернели кресты.

А дома дед еще не ушел с база: кормил и поил скотину.

– Деда, – спросил мальчик – телок может на одном сене прожить? Малый. Только родился.

– Молочка ему требуется, – ответил дед. – Ныне вот наша Зорька должна принесть. Телочка.

– Нынче, – обрадовался мальчик.

– Ныне, – повторил дед. – Ночь не придется спать. Караулить.

Корова стояла рядом, большая, бокастая, и шумно вздыхала.

А в доме мать готовилась встретить гостя: катала тесто для гусиной лапши, и в духовке что-то спело, сладкий дух горячего печева разносился по хате.

Мальчик пообедал и убежал кататься с кургана и домой заявился лишь вечером.

В доме горели огни. В горнице, за столом, сидели приезжий и вся родня. Отец, мать, дед в новой рубашке, с расчесанной бородой, тетка с дядей и сестры. Мальчик неслышно вошел, разделся, пристроился на кухне и поел. И лишь тогда его заметили.

– А нам и в глаза не влезло, что ты пришел! – удивилась мать. – Садись с нами вечерять.

Мальчик мотнул головой, коротко ответил:

– Я поел, – и ушел в дальнюю комнату. Он стеснялся чужого.

– Ух, и натурный, – попеняла мать. – Прям старичок.

А гость лишь глянул на мальчика и тотчас вспомнил о теленке. Вспомнил и сказал, продолжая начатый разговор:

– Вот живой пример. Теленок, этот, на базу. Ведь колхоз должен лишней скотине радоваться.

– Дожилися… Хозяева… – покачал головою дед.

А мальчик зажег свет в комнате-боковушке, пристроился на кровати с книжкой. Но не читалось. Рядом, через комнату, сидели родные, слышался их говор и смех. Но было тоскливо. Мальчик глядел в темное окно и ждал, когда дед вспомнит о нем и придет. Но дед не приходил. Бабушка бы пришла. Она бы пришла и принесла вкусную печенюшку, из тех, что лежали на столе. Она бы пришла, села рядом, и можно было прилечь к ней на колени, ласкаясь и задремывая.

За окном наливался густой синью январский вечер. Соседний дом, амочаевский, светил будто издалека, а дальше стояла тьма. Ни хутора, ни округи.

И снова вспомнилась баба Маня, словно живая. Так хотелось услышать ее голос, тяжелую шаркающую походку, почуять руку. В каком-то оцепенении мальчик поднялся, подошел к окну и, глядя в глухую синеву, позвал:

– Бабаня… Бабань… Бабанечка…

Он вцепился руками в подоконник и глазами впился во тьму, ожидая. Он ждал, слезы стояли в его глазах. Он ждал и, казалось, видел через тьму кладбище, занесенное белым снегом.

Бабушка не пришла. Мальчик вернулся к кровати и сел, теперь уже никуда не глядя, никого не ожидая. В комнату заглянула сестра. Он приказал ей:

– У-у, быча… – укорила сестра, но ушла.

Мальчик не слышал ее, потому что вдруг ясно понял: бабушка никогда не придет. Мертвые не приходят. Их уже никогда не будет, вроде и не было. Настанет лето, потом снова зима… Школу он кончит, в армию уйдет, а бабушки все не будет. Она осталась лежать в глубокой могиле. И ничем ее не поднять.

Слезы высохли. Стало вроде легче.

А потом вспомнился телок с колхозной фермы. Он должен умереть нынешней ночью. Умереть и тоже никогда не оживеть. Другие телки будут дожидаться весны и дождутся ее. Задрав хвосты, будут носиться по обтаявшему базу. Потом лето настанет, и вовсе хорошо: зеленая трава, вода, по выгону бродить, бодаться, играясь.

Мальчик решил все разом: он возьмет сейчас санки, привезет бычка и поселит в кухне, с козлятами. И пусть он не умирает, потому что живым лучше, чем мертвым.

Он проскользнул в кухню, схватил одежонку и кинулся из дома. Деревянные санки с коробом были легки. И мальчик рысью помчался напрямую к амбарам, а потом по гладкой накатанной дороге от хутора к ферме.

Позади оставались желтые огни домов, впереди открывалась смутно белеющая степь и небо над ней.

Месяц уже истаивал, белый его рожок светил неярко: поблескивала накатанная дорога, посверкивал на застругах искрами снег. А в небе такой же молочный шлях тянулся через звездное поле, но ярче земного горели льдистые огни, от края до края.

Желтые фонари скотного двора и совсем робкие, прижмуренные окошки фермы ничего не освещали. Свет поярче лился от теплой кочегарки, где и теперь сидел человек.

Но мальчику не нужны были чужие глаза, и он обошел скотный баз снизу, от речки. Он сердцем чуял, что телок сейчас там, где он оставил его, у ворот, под стеною загата.

Телок был на месте. Он уже не стоял, а лежал, привалясь к стене соломы. И тело его, остывая, принимало холод, и лишь сердце еще слабо стучало в теплом нутре.

Мальчик распахнул пальто и, обняв теленка, прижался к нему, согревая. Сначала телок ничего не понял, потом заворочался. Мать он почуял, теплую маму, которая наконец пришла, и пахло от нее сладким духом, какого давно просила изголодавшая и иззябшая, но живая душа.

Настелив в санки соломы, мальчик повалил телка в короб и сверху его соломой накрыл, сохраняя тепло. И двинулся к дому. Он торопился, спешил. В доме могли его спохватиться.

Он въехал на баз от сенника, из темноты, и втянул теленка в кухню, к козлятам. Учуяв человека, козлята затопотили, заблеяли, кинулись к мальчику, ожидая, что им привели матерей. Мальчик устроил теленка у теплой трубки и вышел во двор.

– Ну, моя хорошая, давай, давай… Давай Зорюшка…

– Деда! – позвал мальчик.

Дед с фонарем вышел на баз.

– Чего тебе?

– Деда, я телка привез, с фермы.

– С какой фермы? – удивился дед. – Какого телка?

– С колхозной. Он там к утру бы замерз. Я его привез.

– Кто тебя научил? – растерялся дед. – Ты что? Либо умом рухнулся?

Мальчик поднял на него вопрошающие глаза и спросил:

– Ты хочешь, чтобы он помер и его кобели по хутору таскали? А он – живая душа… да!

– Погоди. Паморки отбил. Это какой телок? Обскажи.

Мальчик рассказал сегодняшнее, дневное, и снова попросил:

– Деда, пускай он живет. Я за ним буду доглядать. Я совладаю.

– Ладно, – выдохнул дед. – Чего-нибудь придумаем. Ох, отцу-то, отцу неладно. Он где, телок-то?

– В кухне, у козлят отогревается. Он нынче не ел.

– Ладно, – махнул рукой дед, ему вдруг почудилось нужное. – Семь бед… Только бы нас Зорька не подвела. Я тут сам управлюсь. И молчи. Я сам.

– Ты где пропадал? – спросила мать.

– У Шляпужков, – ответил он ей и стал собираться ко сну.

Он чуял, что его познабливает, и, когда очутился в постели, устроил себе тесную пещерку под одеялом, надышал ее до жары и лишь потом высунулся наружу, решил дождаться деда.

Но разом сморил его крепкий сон. Сначала мальчик вроде все слышал и видел: огонь в соседней комнате, голоса, и рожок месяца в верхней шипке окна светил ему. А потом все затуманилось, лишь белый небесный свет становился ярче и ярче, и теплом пахнуло оттуда, таким знакомым, родным, что, даже не видя, мальчик понял: это баба Маня идет. Ведь он звал ее, и она, поспешая, идет к внуку.

Тяжело было открыть глаза, но он открыл их, и ослепило его светлое, словно солнышко, бабы Мани лицо. Она торопилась навстречу, протягивая руки. Она не шла, не бежала, она плыла по ясному летнему дню, а рядом с ней красный телочек вился.

– Бабаня… Быча… – прошептал мальчик, и тоже поплыл, раскинув руки.

Дед вернулся в хату, когда за столом еще сидели. Он вошел, встал у порога и сказал:

– Радуйтесь, хозяева… Зорька двух принесла. Телочка и бычок.

Из-за стола и из хаты всех разом выдуло. Дед усмехнулся вослед и прошел к внуку, свет зажег.

Мальчик спал. Дед хотел было погасить свет, но рука остановилась. Он стоял и глядел.

Как хорошеет детское лицо, когда сморит его сон. Все дневное, отлетев, не оставляет следа. Заботы, нужды еще не полонили сердце и ум, когда и ночь – не спасенье, и дневная тревога дремлет в скорбных морщинах, не уходя. Все это – впереди. А теперь добрый ангел мягким крылом своим прогоняет несладкое, и снятся золотые сны, и расцветают детские лица. И глядеть на них – утешенье.

Свет ли, топот ли на крыльце и в коридоре потревожили мальчика, он заворочался, зачмокал губенками, прошелестел: «Бабаня… Быча…» – и засмеялся.

Дед погасил электричество, дверь прикрыл. Пусть спит.

Технология развития критического мышления на уроке литературы в 5-ом классе. Модель урока по теме: Б.Екимов, рассказ «Живая душа»

Краткая аннотация: Одна из задач уроков литературы – воспитание талантливого читателя, читателя-собеседника, соавтора. Перед учителем, формирующим такого читателя, возникает вопрос: как построить урок, чтобы научить ученика размышлять над прочитанным, задавать вопросы и находить ответы, совершать открытия и радоваться процессу поиска? На помощь учителю могут прийти приёмы технологии развития критического мышления. Урок в технологии развития критического мышления поможет организовать диалог читателя и автора, погрузить ребёнка в мир художественного текста.

Учебный предмет : литература.

Уровень образования школьников: урок предназначен для 5 класса, уровень класса – средний

Форма учебной работы: классно-урочная

Оборудование: проектор, компьютер

Организация работы: коллективная, групповая, индивидуальная

Цели урока:

1. Подвести к осознанию того, как важно уметь сочувствовать, сострадать, будь то домашняя скотина, будь то люди.

2.Способствовать развитию мыслительных навыков учащихся, необходимых не только в учёбе, но и в обычной жизни (умение работать с информацией, анализировать различные ситуации), умение принимать взвешенные решения, способность к разумному рефлективному творческому мышлению).

Задачи урока.

    Дать возможность каждому ученику реализовать себя, получая положительные эмоции от процесса обучения, а также – конструировать своё собственное знание.

    Воспитание социальной ответственности. (Для этого весь учебный процесс целесообразно тесно увязать с конкретными жизненными задачами и проблемами, с которыми дети сталкиваются в повседневности)

    Формирование УУД.

Формирование УУД на уроке.

Регулятивные.

    Самостоятельно формулировать тему, проблему и цели урока.

Познавательные.

    Самостоятельно вычитывать все виды текстовой информации: фактуальную, подтекстовую, концептуальную.

    Устанавливать причинно-следственные связи.

    Строить рассуждения

    Осуществлять анализ и синтез.

Коммуникативные УУД.

    Учитывать разные мнения и стремиться к координации различных позиций в сотрудничестве.

    Формировать собственное мнение и позицию, аргументировать её.

    Задавать вопросы, необходимые для организации собственной деятельности.

    Оформлять свои мысли в устной и письменной форме.

    Слушать и слышать других, пытаться принимать иную точку зрения

Личностные.

1.Формирование эмоционально-оценочного отношения к прочитанному.

2. Формирование восприятия текста как произведения искусства.

Ход урока.

    Обращение к личному опыту, который поможет подготовить учащихся к личностному восприятию произведения.

    • Есть ли у вас дома домашние животные? Как вы относитесь к домашним животным?

      Есть ли у кого бабушка в деревни? Держит ли она домашнюю скотину? Как обращается с ней? Помогаете ли вы?

Екимов Борис Петрович родился 19 ноября 1938 года в городе Игарка Красноярского края в семье служащих. Окончил Высшие литературные курсы (1979). Работал токарем, слесарем, наладчиком, электромонтером на заводе, строителем в Тюменской области и в Казахстане, учителем труда в сельской школе. Обозреватель газеты «Волгоградская правда».

Дебютировал как прозаик в 1965 году. Составил и сопроводил предисловием фольклорный сборник «Песни донских казаков» (1982). Печатается как прозаик и очеркист в журналах «Наш современник», «Знамя», «Новый мир», «Нива Царицынская», «Россия».

Произведения Екимова переведены на английский, испанский, итальянский, немецкий, французский и др. языки.

Отмечен премиями журнала «Наш современник» (1976), «Литературной газеты» (1987), им. И. А. Бунина (1994), журнала «Новый мир» (1996), главной премией «Москва-Пенне» (1997), Государственной премией России (1998), премией «Сталинград» (1999).

Живёт в Волгограде.

    Работа с художественным текстом. В данной части урока реализуется схема «вызов – осмысление – размышление». Ученики получают следующий алгоритм работы :

*чтение текста от «остановки до остановки»

*вопрос – прогноз по поводу развития сюжетной линии в отрывке

*ответ – предположение, его обоснование.

Итак, читаем текст (работа ведётся только индивидуально). Начинаем работать над интеллект-картой

Тебякины жили напротив бригадной конторы, через дорогу. Сама Наталья числилась при конторе и истопниках да уборщицах. Это было очень удобно: зарплата твёрдая и дом под рукой. Приезжий народ, когда в конторе оказывалось пусто, шёл к Тебякиным и спрашивал, где искать управляющего, зоотехника или ещё кого. Им говорили.

И в этот ясный январский день приезжий вошёл к Тебякиным во двор. Огляделся, опасаясь собаки, крикнул от ворот:

Хозяева дома?!

Остановка.

В какое время происходят события рассказа. Какая погода обычна для этого времени?

Никто ему не ответил. Приезжий прошёл по двору. Просторен был тебякинский двор: дом под жестью, рядом тёплая кухня флигеля, сараи, катухи.

Можем ли мы предположить, каковы хозяева этого дома.(Трудолюбивы, живут в достатке, занимаются обстоятельно хозяйством)

На скотьем базу копошились люди. Приезжий подошёл ближе: старик с мальчонкою убирали навоз, набрасывая его в деревянные санки с коробом. В опущенных треухах, телогрейках, валенках с калошами, они работали молча и гостя не видели.

Здорово живёте! – окликнул их приезжий человек.

Старик понял голову.

Хозяйка в домах, - сказал он и кончил разговор, возвращаясь к работе.

Мальчик и вовсе глаз не поднял. Управляя лопатой.

От дяди Левона поклон вам привёз, от бабы Лены, - сказал гость.

Старик распрямился, опершись на вилы, поглядел, словно вспомнил, ответил не торопясь:

Спасибо. Значит, живые-здоровые…Слава Богу.

В эту минуту хозяйка вышла на крыльцо, и старик окликнул её:

Наталья, встрень человека!

Мальчик, оставляя лопату, окинул взглядом нагруженные санки, сказал деду:

Повезли.

Подтвердилось ли наше мнение о трудолюбии хозяев?.

Что мы можем сказать о характере мальчика?(молчаливый, погруженный в работу)

По приезжему он лишь скользнул равнодушным взглядом, пристраиваясь к санной упряжке. Верёвочная бечева, прилаженная к саням, была длинна, позволяя мальчику и старику удобно впрячься. Они взяли разом и потянули груженые санки о набитой снежной колее в низы, в огород. И согласен был ход старого и малого.

Какая деталь помогает нам увидеть слаженность работы деда и внука ?

Хозяйка оказалась приветливой и говорливой. В доме, резонов не слушая, она поставила чай и закуску, живо расспрашивая о родне.

Свёкор-то не больно разговорчивый, сказал гость.

Старовер, - оправдалась хозяйка.- Кулугурами их раньше называли. Меня взяли, так я с непривычки… - посмеялась она, вспоминая, и, вздохнув, добавила задумчиво: - Баба Маня у нас померла. Дед скучает, и Алёшка.

Помогают ли слова матери понять нам молчаливость мальчика?

Попили чайку. Поговорили. Гость вспомнил о делах.

Я приехал-то к вашему управу.

Он на ферме. Алёшка вас проводит. Только обедать к нам. Василий придёт. Он всегда дядю Левона поминает и братьев. Они же смолоду…- Хозяйка выбежала во двор, крикнула сына и вернулась. – Глядите к управляющему не заходите обедать, к нам, к нам. А то Василий обидится.

Отворилась дверь, вошёл сынишка хозяйки, спросил:

Звала, мама?

Проводишь дядю на ферму. Найдёшь управа. Понял?

Санки ещё одни с дедом отвезём, -сказал мальчик.

Ху-ух, делучий… А то без тебя.. С дедой…

Сын, ничего не отвечая, повернулся и вышел. Мать покачала головой, сказала, извиняясь:

Проводит, проводит. Не дитё, а Порошина в глазу. Кулугуристый… Быча.

Как вы понимаете это слово? Как произносит его мать? (ласково, с любовью)

Последнему слову гость посмеялся, но, когда шли они с мальчиком, понял, что слово точное.

Мальчик не больно разговаривал: «да» и «нет ». Пухлая розовая губёнка выпячивалась вперёд, голова была крупной, лобастой. И словно бычился он, глядел недоверчиво , исподлобья.

Ты в каком же классе?

Во втором.

Как учишься?

Без троек.

В Вихляевке школа?- спросил гость и поглядел на далёкую Вихляевскую гору, которая поднималась над округой и светила теперь снежной белью.

В Вихлявке…

Пешком или возят?

Когда как… - уклончиво ответил мальчик.

Ты в райцентре был?

Приезжай в гости. У меня сын – твой ровесник.

На мальчике была телогрейка, перешитая из военного защитного цвета, с ясными пуговицами.

Мать ватник-то сшила?

Баба, - коротко ответил мальчик.

А валенки дед катал, - догадался гость, любуясь аккуратными чёрными катанками, мягкими даже на погляд.

Молодец у тебя дед.

Мальчик покосился, давая понять, что эта похвала – лишнее.

* Разговорчив ли мальчик с гостем? Какие детали, подтверждавшие это, отметим?

Ферма стояла от хутора на отлёте, в белом поле, чернея скирдами сена, соломы, силосными курганами. Приземистые строения по окна тонули в снегу. На крышах – пухлые высокие шапки.

Осень в округе тянулась долгая, с дождями. Лишь к новому году подморозило, неделю шёл снег. А теперь разъяснило. Белёсое солнце светило, не грея. Другой день тянул восточный жёсткий ветер. Понизу мело. Ленивая позёмка дымными ручьями обтекала снежные заструги.

На ферме, на базах её, стоял гвалт: стайка воробьёв перелетали с места на место, ища лёгкой поживы: тяжёлые голуби поднимались сизой тучею, закрывая небо, делали круг и опускались; стрекотали говорливые галки; чопорное вороньё расселось на жердях изгороди в терпеливом ожидании.

«Беларусь», синий тракторёнок, пофыркивая дымом, пробирался глубокой колеёй вдоль базов. Из прицепа, через рукав, сыпалась в кормушки жёлтая мешанина силоса. Коровы спешили к корму, слетались птицы.

Мальчик остановил трактор и крикнул:

Дядя Коля! Управа не видал?!

В водогрейке! –ответил тракторист. – И отец там.

Последняя скотина выбиралась из тёмных пещер коровника. От соломенного кургана, что высился посреди база, из-под загата, где в затишке, под ветром, теплей и и покойней. Теперь все спешили к силосу, к еде, выстраиваясь над кормушками.

Баз опустел. И тогда объявился посреди красный бычок. Маленький, взъерошенный, в сосулях, он стоял на снегу. Ноги врастопырку, нитка пупка – чуть не до земли, голову опустил, словно обнюхиваясь.

Мальчик заметил его, позвал:

Быча, быча…Чего тут стоишь?

Телок поднял голову.

Какой-то ты… Мамка не облизала, глупая…- сказал мальчик и погладил по взъерошенной шерсти.

Бычок ещё не походил на скотину, всё в нём было детское: мягкое тело, тонкие, в камышинку, ноги, белые, не затвердевшие копыта.

Тело тронул носом руку мальчика и глядел на него большими синими, словно Сливины, глазами.

Ты тут, парень, задубеешь, - сказал мальчик. – Мамка-то где?

Ждать от телка ответа, тем более от такого, было трудно. Мальчик ни приезжего оглянулся. Сказал:

Надо его хоть к загату отвесть, там теплей. Пошли, - подтолкнул он телка и почуял его хрупкую плоть.

Телок покачнулся и было упал, но мальчик повёл его, оступаясь на ископыченной. колдобистой дороге. Он довёл бычка до загата – соломенной стены – и здесь отпустил.

Вот и стой здесь. Понял?

Телок послушно прислонился бочком к соломе.

Мальчик, а за ним приезжий пошли с база, телок проводил их взглядом и закричал тонким блеющим голоском, вытягивая шею.

Дишканит, - сказал, улыбнувшись, мальчик.

    Каким мы видим мальчика в этот момент, он всё такой же неразговорчивый?

За воротами база стоял мужчина-скотник с вилами.

Отца ищешь?- спросил он.

Управа. Вот ему,- ответил мальчик, показывая на гостя.

В водогрейке все.

А у вас телок,- сказал гость.

Да.. Вчера вроде не было.

Значит, отелилась. Чего же вы его не определите никуда?

Скотник внимательно оглядел гостя, сказал бодро:

Нехай пообвыкнется день-другой, трошки закалку возьмёт. А там определим. Вот так, - кашлянул он.

Вороньё, сидевшее на жердях ограды, от гулкого кашля его лениво поднялось и снова уселось.

Умная птица, - засмеялся скотники, кинув на плечо вилы. Пошёл в коровник.

Подохнет…- проговорил мальчик, не глядя на приезжего.

    Какая деталь помогает понять, что мальчик всё понял, и ему очень трудно с этим смириться?

А в водогрейке было тепло и людно. Гудело в топке пламя, синел папиросный дым, и лежали на столе белорябые арбузы, корки от них и пара ломтей с алой мякотью в лужице сока

Откуда арбузы? – удивился приезжий. Управляющий отделением поднялся со скамьи, гостю навстречу, и объяснил- Когда силос закладывали, завалили туда несколько машин арбузов. С бахчей оборушки. И ныне открыли яму, прям расхорошие. Покушайте.

    Можем ли мы сказать, что на ферме заботятся о скотине?

Мальчик взглянул на отца, тот понял его и дал ломоть. Гость ел, похваливая, потом спросил управляющего:

Откуда у тебя телок на базу? У вас же молочного гурта нет?

Яловых докармливаем. А они видишь… Какого уж бог подаст.

Ну, и куда ты их?

Куда…- хмыкнул управляющий, отводя глаза. – Туда. Кто их где ждёт? Они яловыми числятся. Попробуй переиграй. А то ты сам не знаешь…

Знаю, - опустил глаза приезжий, да как-то…Всё же живая душа .

    Какие важные слова звучат из его уст?

Управляющий лишь покачал головой. Мальчик доел ломоть, отец обтёр ему ладонью мокрый рот и сказал:

Ну, беги домой.

На воле ветер ударил в лицо стылостью. Но так легко дышалось после дыма и пара! Наносило пресным духом соломы и терпко-бередящим силосом, и даже арбузиком пахло от раскрытой ямы.

    Как вы думает пойдёт сразу мальчик домой?

Мальчик пошёл было напрямую к дороге, к дому. Но вдруг передумал и заспешил к скотьему базу. Там, в затишке, возле соломенной стены загата, красный телок стоял на том же месте.

Недолго думая, мальчик подошёл к сену, скирды которого высились неподалёку. В прошлые годы, когда домашняя корова Зорька приносила телят, за ними ухаживали мальчик с покойной бабушкой Маней. И он знал, какое сенце нужно маленькому телёнку, правда попозднее. Зелёное, с листиками. Его пучком подвешивали, и телок похрумкивал.

В большом колхозном скирду найти такое сено было труднее, но мальчик нашёл пучок-другой зелёной листовой люцерны и отнёс телку.

Ешь,- сказал он, -ешь, живая душа…

Живая душа… Это было умершей бабы Мани присловье. Она жалела всякую скотину. Домашнюю, приблудную, дикую, а когда её укоряли, оправдывалась: « А как же…Живая душа»

    От кого же столько доброты взял мальчик?

Телок потянулся к пучку сена. Шумно понюхал его. А мальчик пошёл домой. Вспомнилась бабушка, с которой жили они всегда, до этой осени. Теперь она лежала в земле, на заметённом снегом кладбище. Для мальчика баба Маня пока оставалась почти живой, потому что он долго знал её и расстался недавно, и потому не мог ещё привыкнуть к смерти.

Теперь, по дороге домой, он поглядел на кладбищ: в белом поле чернели кресты.

А дома дед ещё не ушёл с база: кормил и поил скотину.

Деда, - спросил мальчик – телок может на одном сене прожить? Малый? Только родился.

Молочка ему требуется, - ответил дед. – Ныне вот наша Зорька должна принесть. Телочка.

Нынче, - обрадовался мальчик.

Ныне, - повторил дед. – Ночь не придётся спать. Караулить.

    У кого ещё мальчик научился заботливому отношению к скотине? Что его волнует?

Корова стояла рядом, большая, бокастая, и шумно вздыхала.

А в доме мать готовилась встретить гостя: катала тесто для гусиной лапши, и в духовке что-то спело, сладкий дух горячего печева разносился по хате.

Мальчик пообедал и убежал кататься с кургана и домой заявился лишь вечером.

В доме горели огни. В горнице, за столом, сидели приезжий и вся родня. Отец, мать, дед в новой рубашке, с расчёсанной бородой, тётка с дядей и сёстры. Мальчик неслышно вошёл, разделся, пристроился на кухне и поел. И лишь тогда его заметили.

А нам и в глаза не влезло, что ты пришёл! – удивилась мать. – Садись с нами вечерять.

Мальчик мотнул головой, коротко ответил:

Я поел, - и ушёл в дальнюю комнату. Он стеснялся чужого.

Ух, и натурный,- попеняла мать.- Прям старичок.

А гость лишь глянул на мальчика и тотчас вспомнил о телёнке. Вспомнил и сказал, продолжая начатый разговор

Вот живой пример. Телёнок, это, на базу. Ведь колхоз должен лишней скотине радоваться

Дожилися…Хозяева…- покачал головою дед.

А мальчик зажёг свет в комнате-боковушке, пристроился на кровати с книжкой. Но не читалось. Рядом, через комнату, сидели родные, слышался их говор и смех. Но было тоскливо. Мальчик глядел в тёмное окно и ждал, когда дед вспомнит о нём и придёт. Но дед не приходил. Бабушка бы пришла. Она бы пришла и принесла вкусную печенюшку, из тех, что лежали на столе. Она бы пришла, села рядом, и можно было прилечь к ней на колени, ласкаясь и задрёмывая.

    Почему мальчику так не хватает бабушки?В чём она ему может помочь?

За окном наливался густой синью январский вечер. Соседний дом, амочаевский, светил будто издалека, а дальше стояла тьма. Ни хутора, ни округи.

И снова вспомнилась баба Маня, словно живая. Так хотелось услышать её голос, тяжёлую шаркающую походку, почуять руку. В каком-то оцепенении мальчик поднялся, подошёл к окну и, глядя в глухую синеву, позвал:

Бабаня…Бабань…Бабанечка…

Он вцепился руками в подоконник и глазами впился во тьму, ожидая. Он ждал, слёзы стояли в его глазах. Он ждал и, казалось, видел через тьму кладбище, занесённое белым снегом.

Бабушка не пришла. Мальчик вернулся к кровати и сел, теперь уже никуда не глядя, никого не ожидая. В комнату заглянула сестра. Он приказал её:

У-у, быча…- укорила сестра, но ушла.

Мальчик не слышал её, потому что вдруг ясно понял: бабушка никогда не придёт. Мёртвые не приходят. Их уже никогда не будет, вроде и не было. Настанет лето, потом снова зима…Школу он кончит, в армию уйдёт, а бабушки всё не будет. Она осталась лежать в глубокой могиле. И ничем её не поднять.

Слёзы высохли. Стало вроде легче.

А потом вспомнился телок с колхозной фермы. Он должен умереть нынешней ночью. Умереть и тоже никогда не оживеть. Другие телки будут дожидаться весны и дождутся её. Задрав хвосты, будут носиться по обтаявшему базу. Потом лето настанет, и вовсе хорошо: зелёная трава, вода, по выгону бродить, бодаться, играясь.

*Что мальчик понял, какую жизненную правду? Как вы думаете, что он предпримет?

Мальчик всё решил всё разом: он возьмёт сейчас санки, привезёт бычка и поселит в кухне, с козлятами. И пусть он не умирает, потому что живым лучше, чем мёртвым.

Он проскользнул в кухню, схватил одежонку и кинулся из дома. Деревянные санки с коробом были легки. И мальчик рысью помчался напрямую к амбарам, а потом по гладкой накатанной дороге от хутора к ферме.

Позади оставались жёлтые огни домов, впереди открывалась смутно белеющая степь и небо над ней.

Месяц уже истаивал, белый его рожок светил неярко: поблёскивала накатанная дорога, посверкивал на застругах искрами снег. А в небе такой же молочный шлях тянулся через звёздное небо, но ярче земного горели льдистые огни, от края от края.

Жёлтые фонари скотного двора и совсем робкие, прижмуренные окошки фермы ничего не освещали. Свет поярче лился от тёплой кочегарки, где и теперь сидел человек.

Но мальчику не нужны были чужие глаза, и он обошёл скотный баз снизу, от речки. Он сердцем чуял, что телок сейчас там, где он оставил его, у ворот, под стеною загата.

Телок был на месте. Он уже не стоял, а лежал, привалясь к стене соломы. И тело его, остывая, принимало холод, и лишь сердце ещё слабо стучало в тёплом нутре.

    Что же надо было телку? (Сердечное тепло, забота человека)

    Кто принесёт ему это тепло?

Мальчик распахнул пальто и, обняв телёнка, прижался к нему, согревая. Сначала телок ничего не понял, потом заворочался. Мать он почуял, тёплую маму, которая наконец пришла, и пахло от неё сладким духом, какого давно просила изголодавшая и иззябшая, но живая душа.

    Какие слова вызывают волнение ?

Настелив в санки соломы, мальчик повалил телка в короб и сверху его соломой накрыл, сохраняя тепло. И двинулся к дому. Он торопился, спешил. В доме могли его спохватиться.

Он въехал на баз от сенника, из темноты, и втянул телёнка в кухню, к козлятам. Учуяв человека, козлята затопотили, заблеяли, кинулись к мальчику, ожидая, что им привели матерей. Мальчик устроил телёнка у тёплой трубки и вышел на двор.

    Что мальчик хочет сделать? Должен он сказать дома о своём поступке? Кому он хочет рассказать?

Ну, моя хорошая, давай, давай…Давай, Зорюшка…

Деда! – позвал мальчик.

Дед с фонарём вышел на баз.

Чего тебе?

Деда, я телка привёз, с фермы.

С какой фермы? – удивился дед. – Какого телка?

С колхозной. Он там к утру бы замёрз. Я его привёз.

Кто тебя научил? – растерялся дед. – Ты что? Либо умом рухнулся?

Мальчик поднял на него вопрошающие глаза и спросил:

Ты хочешь, чтоб он помер и его кобели по хутору таскали? А он – живая душа…да!

Погоди. Паморки отбил. Это какой телок? Обскажи.

Мальчик рассказал сегодняшнее, дневное, и снова попросил:

Деда, пускай он живёт. Я за ним буду доглядывать. Я совладаю.

Ладно,- выдохнул дед. – Чего-нибудь придумаем. Ох, отцу-то, отцу неладно. Он где, телок-то?

* О чём переживает дедушка? За кого он переживает?

В кухне, у козлят отогревается. Он нынче не ел.

Ладно, - махнул рукой дед, ему вдруг почудилось нужное. – Семь бед…Только бы нас Зорька не подвела. Я тут сам управлюсь. И молчи. Я сам.

Ты где пропадал? – спросила мать.

У Шляпужков, - ответил он ей и стал собираться ко сну.

Он чуял, что его познабливает, и, когда очутился в постели, устроил себе тесную пещерку под одеялом, надышал её до жары и лишь потом высунулся наружу, решил дождаться деда.

Но разом сморил его крепкий сон. Сначала мальчик вроде всё слышал и видел: огонь в соседней комнате, голоса, и рожок месяца в верхней шипке окна светил ему. А потом всё затуманилось, лишь белый небесный свет становился ярче и ярче, и теплом пахнуло оттуда, таким знакомым, родным, что, даже не видя, мальчик понял: это баба Маня идёт. Ведь он её звал, и она, поспешая, идёт к внуку.

Тяжело было открыть глаза, но он открыл их, и ослепило его светлое, словно солнышко, бабы Мани лицо. Она торопилась навстречу, протягивая руки. Она не шла, не бежала, она плыла по ясному летнему дню, а рядом с ней красный бычок вился.

Бабаня…быча…- прошептал мальчик, и тоже поплыл, раскинув руки.

    Почему приснился именно бабушки и бычок7

Дед вернулся в хату, когда за столом ещё сидели. Он вошёл, встал у порога и сказал:

Радуйтесь, хозяева… Зорька двух принесла. Тёлочка и бычок.

Из-за стола и из хаты всех разом выдуло. Дед усмехнулся вослед и прошёл к внуку, свет зажёг.

Мальчик спал. Дед хотел было погасить свет, но рука остановилась. Он стоял и глядел.

Как хорошеет детское лицо, когда сморит его сон. Всё дневное, отлетев, не оставляет следа. Заботы, нужды ещё не полонили сердце и ум, когда и ночь – не спасенье, и дневная тревога дремлет в скорбных морщинах, не уходя. Всё это- впереди. А теперь добрый ангел мягким крылом своим прогоняет несладкое, и снятся золотые сны, и расцветают детские лица. И глядеть на них - утешение.

Свет ли. Топот ли на крыльце и в коридоре потревожили мальчика, он заворочался, зачмокал губёнками, прошелестел: «Бабаня…Быча…» - и засмеялся.

Дед погасил электричество, дверь прикрыл. Пусть спит.

*Рассказ называется «Живая душа». Теперь нам понятен двоякий смысл названия.

Живая душа у мальчика.

    Стадия рефлексии –завершающая стадия урока в режиме технологии критического мышления.

На стадии рефлексии проводится групповая творческая работа:

Подготовить иллюстрации к рассказу

Сочинение –рассуждение об идее произведения

Индивидуальное задание:

Написать отзыв о рассказе

Создать интеллект –карту по произведению

Выполнив задание, группы знакомят класс с результатом.

Приложение.

Недавно я прочитала трогательный, проникающий в душу рассказ Бориса Екимова «Живая душа».

Главный герой – Алёшка, деревенский мальчик, деловитый, расторопный в работе, не очень-то, на первый взгляд, приветливый. За характерность, некоторую даже нелюдимость мама ласково называет его: «Быча».

По просьбе матери он провожает приезжего из города проверяющего на ферму. Мальчик видит там только что появившегося на свет телёнка: «Бычок ещё не походил на скотину, все в нём было детское: мягкое тело, тонкие, в камышинку, ноги, белые, незатвердевшие копыта». Меня поразило, какое трогательное сравнение нашёл автор – ноги в камышинку.

Алёшке так становится его жалко, ведь на улице мороз, не выдержит телёнок, а он и ходит-то спотыкаясь. Смышлёный и добрый довёл его до соломенной стены, оставил там. А чуть позже в сене раскопал для него мягкой травы, такой, какую давала маленьким телятам его недавно умершая бабушка. Она всю живность назвала «живая душа» и свою доброту и сердечность передала внуку.

На ферме мальчик слышит, что телята здесь неучтённые и из-за них одна морока в бухгалтерии, поэтому никому до животины нет дела, погибнут телята – меньше заботы.

Вечером, когда семья угощала приезжего ужином, мальчик даже не вышел к столу. Он вспоминает свою бабушку, она бы что-нибудь придумала, спасла телёнка, «живую душу».

Алёшка понимает, что бычок погибнет, если ему не помочь, и сделать может это только он. Мальчик на санках привозит телёнка, уже почти замерзшего, домой. Засыпая, он видит «светлое, как солнышко» лицо бабушки.

Мне кажется, что Алёша всегда будет таким ответственным, заботливым и добрым человеком. Эти качества воспитаны в нём родителями, бабушкой и дедушкой.

Прочитав этот рассказ, я задумалась и о своих поступках, всегда ли правильно я поступаю, умею ли быть доброй и щедрой на сочувствие.