В прекрасном и яростном мире самостоятельная работа. В прекрасном и яростном мире

Был прекрасный июльский день, один из тех дней, которые случаются только тогда, когда погода установилась надолго. С самого раннего утра небо ясно; утренняя заря не пылает пожаром: она разливается кротким румянцем. Солнце - не огнистое, не раскаленное, как во время знойной засухи, не тускло-багровое, как перед бурей, но светлое и приветно лучезарное - мирно всплывает под узкой и длинной тучкой, свежо просияет и погрузится а лиловый ее туман. Верхний, тонкий край растянутого облачка засверкает змейками; блеск их подобен блеску кованого серебра… Но вот опять хлынули играющие лучи, - и весело и величава, словно взлетая, поднимается могучее светило. Около полудня обыкновенно появляется множество круглых высоких облаков, золотисто-серых, с нежными белыми краями. Подобно островам, разбросанным по бесконечно разлившейся реке, обтекающей их глубоко прозрачными рукавами ровной синевы, они почти не трогаются с места; далее, к небосклону, они сдвигаются, теснятся, синевы между ними уже не видать; но сами они так же лазурны, как небо: они все насквозь проникнуты светом и теплотой. Цвет небосклона, легкий, бледно-лиловый, не изменяется во весь день и кругом одинаков; нигде не темнеет, не густеет гроза; разве кое-где протянутся сверху вниз голубоватые полосы: то сеется едва заметный дождь. К вечеру эти облака исчезают; последние из них, черноватые и неопределенные, как дым, ложатся розовыми клубами напротив заходящего солнца; на месте, где оно закатилось так же спокойно, как спокойно взошло на небо, алое сиянье стоит недолгое время над потемневшей землей, и, тихо мигая, как бережно несомая свечка, затеплится на нем вечерняя звезда. В такие дни краски все смягчены; светлы, но не ярки; на всем лежит печать какой-то трогательной кротости. В такие дни жар бывает иногда весьма силен, иногда даже «парит» по скатам полей; но ветер разгоняет, раздвигает накопившийся зной, и вихри-круговороты - несомненный признак постоянной погоды - высокими белыми столбами гуляют по дорогам через пашню. В сухом и чистом воздухе пахнет полынью, сжатой рожью, гречихой; даже за час до ночи вы не чувствуете сырости. Подобной погоды желает земледелец для уборки хлеба…

В такой точно день охотился я однажды за тетеревами в Чернском уезде, Тульской губернии. Я нашел и настрелял довольно много дичи; наполненный ягдташ немилосердно резал мне плечо; но уже вечерняя заря погасала, и в воздухе, еще светлом, хотя не озаренном более лучами закатившегося солнца, начинали густеть и разливаться холодные тени, когда я решился наконец вернуться к себе домой. Быстрыми шагами прошел я длинную «площадь» кустов, взобрался на холм и, вместо ожиданной знакомой равнины с дубовым леском направо и низенькой белой церковью в отдалении, увидал совершенно другие, мне не известные места. У ног моих тянулась узкая долина; прямо, напротив, крутой стеной возвышался частый осинник. Я остановился в недоумении, оглянулся… «Эге! - подумал я, - да это я совсем не туда попал: я слишком забрал вправо», - и, сам дивясь своей ошибке, проворно спустился с холма. Меня тотчас охватила неприятная, неподвижная сырость, точно я вошел в погреб; густая высокая трава на дне долины, вся мокрая, белела ровной скатертью; ходить по ней было как-то жутко. Я поскорей выкарабкался на другую сторону и пошел, забирая влево, вдоль осинника. Летучие мыши уже носились над его заснувшими верхушками, таинственно кружась и дрожа на смутно-ясном небе; резво и прямо пролетел в вышине запоздалый ястребок, спеша в свое гнездо. «Вот как только я выйду на тог угол, - думал я про себя, - тут сейчас и будет дорога, а с версту крюку я дал!»

Я добрался наконец до угла леса, но там не было никакой дороги: какие-то некошеные, низкие кусты широко расстилались передо мною, а за ними, далеко-далеко, виднелось пустынное поле. Я опять остановился. «Что за притча?.. Да где же я?» Я стал припоминать, как и куда ходил в течение дня… «Э! да это Парахинские кусты! - воскликнул я наконец, - точно! вон это, должно быть, Синдеевская роща… Да как же это я сюда зашел? Так далеко?.. Странно»! Теперь опять нужно вправо взять».

Я пошел вправо, через кусты. Между тем ночь приближалась и росла, как грозовая туча; казалось, вместе с вечерними парами отовсюду поднималась и даже с вышины лилась темнота. Мне попалась какая-то неторная, заросшая дорожка; я отправился по ней, внимательно поглядывая вперед. Все кругом быстро чернело и утихало, - одни перепела изредка кричали. Небольшая ночная птица, неслышно и низко мчавшаяся на своих мягких крыльях, почти наткнулась на меня и пугливо нырнула в сторону. Я вышел на опушку кустов и побрел по полю межой. Уже я с трудом различал отдаленные предметы; поле неясно белело вокруг; за ним, с каждым мгновением надвигаясь, громадными клубами вздымался угрюмый мрак. Глухо отдавались мои шаги в застывающем воздухе. Побледневшее небо стало опять синеть - но то уже была синева ночи. Звездочки замелькали, зашевелились на нем.

Что я было принял за рощу, оказалось темным и круглым бугром. «Да где же это я?» - повторил я опять вслух, остановился в третий раз и вопросительно посмотрел на свою английскую желто-пегую собаку Дианку, решительно умнейшую изо всех четвероногих тварей. Но умнейшая из четвероногих тварей только повиляла хвостиком, уныло моргнула усталыми глазками и не подала мне никакого дельного совета. Мне стало совестно перед ней, и я отчаянно устремился вперед, словно вдруг догадался, куда следовало идти, обогнул бугор и очутился в неглубокой, кругом распаханной лощине. Странное чувство тотчас овладело мной. Лощина эта имела вид почти правильного котла с пологими боками; на дне ее торчало стоймя несколько больших, белых камней, - казалось, они сползлись туда для тайного совещания, - и до того в ней было немо и глухо, так плоско, так уныло висело над нею небо, что сердце у меня сжалось. Какой-то зверок слабо и жалобно пискнул между камней. Я поспешил выбраться назад на бугор. До сих пор я все еще не терял надежды сыскать дорогу домой; но тут я окончательно удостоверился в том, что заблудился совершенно, и, уже нисколько не стараясь узнавать окрестные места, почти совсем потонувшие во мгле, пошел себе прямо, по звездам - наудалую… Около получаса шел я так, с трудом переставляя ноги. Казалось, отроду не бывал я в таких пустых местах: нигде не мерцал огонек, не слышалось никакого звука. Один пологий холм сменялся другим, поля бесконечно тянулись за полями, кусты словно вставали вдруг из земли перед самым моим носом. Я все шел и уже собирался было прилечь где-нибудь до утра, как вдруг очутился над страшной бездной.


Был прекрасный июльский день, один из тех дней, которые случаются только тогда, когда погода установилась надолго. С самого раннего утра небо ясно; утренняя заря не пылает пожаром: она разливается кротким румянцем. Солнце - не огнистое, не раскаленное, как во время знойной засухи, не тускло-багровое, как перед бурей, но светлое и приветно лучезарное - мирно всплывает под узкой и длинной тучкой, свежо просияет и погрузится в лиловый ее туман. Верхний, тонкий край растянутого облачка засверкает змейками; блеск их подобен блеску кованого серебра... Но вот опять хлынули играющие лучи, - и весело и величава, словно взлетая, поднимается могучее светило. Около полудня обыкновенно появляется множество круглых высоких облаков, золотисто-серых, с нежными белыми краями. Подобно островам, разбросанным по бесконечно разлившейся реке, обтекающей их глубоко прозрачными рукавами ровной синевы, они почти не трогаются с места; далее, к небосклону, они сдвигаются, теснятся, синевы между ними уже не видать; но сами они так же лазурны, как небо: они все насквозь проникнуты светом и теплотой. Цвет небосклона, легкий, бледно-лиловый, не изменяется во весь день и кругом одинаков; нигде не темнеет, не густеет гроза; разве кое-где протянутся сверху вниз голубоватые полосы: то сеется едва заметный дождь. К вечеру эти облака исчезают; последние из них, черноватые и неопределенные, как дым, ложатся розовыми клубами напротив заходящего солнца; на месте, где оно закатилось так же спокойно, как спокойно взошло на небо, алое сиянье стоит недолгое время над потемневшей землей, и, тихо мигая, как бережно несомая свечка, затеплится на нем вечерняя звезда. В такие дни краски все смягчены; светлы, но не ярки; на всем лежит печать какой-то трогательной кротости. В такие дни жар бывает иногда весьма силен, иногда даже «парит» по скатам полей; но ветер разгоняет, раздвигает накопившийся зной, и вихри-круговороты - несомненный признак постоянной погоды - высокими белыми столбами гуляют по дорогам через пашню. В сухом и чистом воздухе пахнет полынью, сжатой рожью, гречихой; даже за час до ночи вы не чувствуете сырости. Подобной погоды желает земледелец для уборки хлеба...

В такой точно день охотился я однажды за тетеревами в Чернском уезде, Тульской губернии. Я нашел и настрелял довольно много дичи; наполненный ягдташ немилосердно резал мне плечо; но уже вечерняя заря погасала, и в воздухе, еще светлом, хотя не озаренном более лучами закатившегося солнца, начинали густеть и разливаться холодные тени, когда я решился наконец вернуться к себе домой. Быстрыми шагами прошел я длинную «площадь» кустов, взобрался на холм и, вместо ожиданной знакомой равнины с дубовым леском направо и низенькой белой церковью в отдалении, увидал совершенно другие, мне не известные места. У ног моих тянулась узкая долина; прямо, напротив, крутой стеной возвышался частый осинник. Я остановился в недоумении, оглянулся... «Эге! - подумал я, - да это я совсем не туда попал: я слишком забрал вправо», - и, сам дивясь своей ошибке, проворно спустился с холма. Меня тотчас охватила неприятная, неподвижная сырость, точно я вошел в погреб; густая высокая трава на дне долины, вся мокрая, белела ровной скатертью; ходить по ней было как-то жутко. Я поскорей выкарабкался на другую сторону и пошел, забирая влево, вдоль осинника. Летучие мыши уже носились над его заснувшими верхушками, таинственно кружась и дрожа на смутно-ясном небе; резво и прямо пролетел в вышине запоздалый ястребок, спеша в свое гнездо. «Вот как только я выйду на тог угол, - думал я про себя, - тут сейчас и будет дорога, а с версту крюку я дал!»

Я добрался наконец до угла леса, но там не было никакой дороги: какие-то некошеные, низкие кусты широко расстилались передо мною, а за ними, далеко-далеко, виднелось пустынное поле. Я опять остановился. «Что за притча?.. Да где же я?» Я стал припоминать, как и куда ходил в течение дня... «Э! да это Парахинские кусты! - воскликнул я наконец, - точно! вон это, должно быть, Синдеевская роща... Да как же это я сюда зашел? Так далеко?.. Странно»! Теперь опять нужно вправо взять».

Я пошел вправо, через кусты. Между тем ночь приближалась и росла, как грозовая туча; казалось, вместе с вечерними парами отовсюду поднималась и даже с вышины лилась темнота. Мне попалась какая-то неторная, заросшая дорожка; я отправился по ней, внимательно поглядывая вперед. Все кругом быстро чернело и утихало, - одни перепела изредка кричали. Небольшая ночная птица, неслышно и низко мчавшаяся на своих мягких крыльях, почти наткнулась на меня и пугливо нырнула в сторону. Я вышел на опушку кустов и побрел по полю межой. Уже я с трудом различал отдаленные предметы; поле неясно белело вокруг; за ним, с каждым мгновением надвигаясь, громадными клубами вздымался угрюмый мрак. Глухо отдавались мои шаги в застывающем воздухе. Побледневшее небо стало опять синеть - но то уже была синева ночи. Звездочки замелькали, зашевелились на нем.

Что я было принял за рощу, оказалось темным и круглым бугром. «Да где же это я?» - повторил я опять вслух, остановился в третий раз и вопросительно посмотрел на свою английскую желто-пегую собаку Дианку, решительно умнейшую изо всех четвероногих тварей. Но умнейшая из четвероногих тварей только повиляла хвостиком, уныло моргнула усталыми глазками и не подала мне никакого дельного совета. Мне стало совестно перед ней, и я отчаянно устремился вперед, словно вдруг догадался, куда следовало идти, обогнул бугор и очутился в неглубокой, кругом распаханной лощине. Странное чувство тотчас овладело мной. Лощина эта имела вид почти правильного котла с пологими боками; на дне ее торчало стоймя несколько больших, белых камней, - казалось, они сползлись туда для тайного совещания, - и до того в ней было немо и глухо, так плоско, так уныло висело над нею небо, что сердце у меня сжалось. Какой-то зверок слабо и жалобно пискнул между камней. Я поспешил выбраться назад на бугор. До сих пор я все еще не терял надежды сыскать дорогу домой; но тут я окончательно удостоверился в том, что заблудился совершенно, и, уже нисколько не стараясь узнавать окрестные места, почти совсем потонувшие во мгле, пошел себе прямо, по звездам - наудалую... Около получаса шел я так, с трудом переставляя ноги. Казалось, отроду не бывал я в таких пустых местах: нигде не мерцал огонек, не слышалось никакого звука. Один пологий холм сменялся другим, поля бесконечно тянулись за полями, кусты словно вставали вдруг из земли перед самым моим носом. Я все шел и уже собирался было прилечь где-нибудь до утра, как вдруг очутился над страшной бездной.

Я быстро отдернул занесенную ногу и, сквозь едва прозрачный сумрак ночи, увидел далеко под собою огромную равнину. Широкая река огибала ее уходящим от меня полукругом; стальные отблески воды, изредка и смутно мерцая, обозначали ее теченье. Холм, на котором я находился, спускался вдруг почти отвесным обрывом; его громадные очертания отделялись, чернея, от синеватой воздушной пустоты, и прямо подо мною, в углу, образованном тем обрывом и равниной, возле реки, которая в этом месте стояла неподвижным, темным зеркалом, под самой кручью холма, красным пламенем горели и дымились друг подле дружки два огонька. Вокруг них копошились люди, колебались тени, иногда ярко освещалась передняя половина маленькой кудрявой головы...

Я узнал наконец, куда я зашел. Этот луг славится в наших околотках под названием Бежина луга... Но вернуться домой не было никакой возможности, особенно в ночную пору; ноги подкашивались подо мной от усталости. Я решился подойти к огонькам и в обществе тех людей, которых принял за гуртовщиков, дождаться зари. Я благополучно спустился вниз, но не успел выпустить из рук последнюю ухваченную мною ветку, как вдруг две большие, белые, лохматые собаки со злобным лаем бросились на меня. Детские звонкие голоса раздались вокруг огней; два-три мальчика быстро поднялись с земли. Я откликнулся на их вопросительные крики. Они подбежали ко мне, отозвали тотчас собак, которых особенно поразило появление моей Дианки, и я подошел к ним.

Я ошибся, приняв людей, сидевших вокруг тех огней, за гуртовщиков. Это просто были крестьянские ребятишки из соседних деревень, которые стерегли табун. В жаркую летнюю пору лошадей выгоняют у нас на ночь кормиться в поле: днем мухи и оводы не дали бы им покоя. Выгонять перед вечером и пригонять на утренней заре табун - большой праздник для крестьянских мальчиков. Сидя без шапок и в старых полушубках на самых бойких клячонках, мчатся они с веселым гиканьем и криком, болтая руками и ногами, высоко подпрыгивают, звонко хохочут. Легкая пыль желтым столбом поднимается и несется по дороге; далеко разносится дружный топот, лошади бегут, навострив уши; впереди всех, задравши хвост и беспрестанно меняя ноги, скачет какой-нибудь рыжий космач, с репейником в спутанной гриве.

Я сказал мальчикам, что заблудился, и подсел к ним. Они спросили меня, откуда я, помолчали, посторонились. Мы немного поговорили. Я прилег под обглоданный кустик и стал глядеть кругом. Картина была чудесная: около огней дрожало и как будто замирало, упираясь в темноту, круглое красноватое отражение; пламя, вспыхивая, изредка забрасывало за черту того круга быстрые отблески; тонкий язык света лизнет голые сучья лозника и разом исчезнет; острые, длинные тени, врываясь на мгновенье, в свою очередь, добегали до самых огоньков: мрак боролся со светом. Иногда, когда пламя горело слабее и кружок света суживался, из надвинувшейся тьмы внезапно выставлялась лошадиная голова, гнедая, с извилистой проточиной, или вся белая, внимательно и тупо смотрела на нас, проворно жуя длинную траву, и, снова опускаясь, тотчас скрывалась. Только слышно было, как она продолжала жевать и отфыркивалась. Из освещенного места трудно разглядеть, что делается в потемках, и потому вблизи все казалось задернутым почти черной завесой; но далее к небосклону длинными пятнами смутно виднелись холмы и леса. Темное чистое небо торжественно и необъятно высоко стояло над нами со всем своим таинственным великолепием. Сладко стеснялась грудь, вдыхая тот особенный, томительный и свежий запах - запах русской летней ночи. Кругом не слышалось почти никакого шума... Лишь изредка в близкой реке с внезапной звучностью плеснет большая рыба и прибрежный тростник слабо зашумит, едва поколебленный набежавшей волной... Одни огоньки тихонько потрескивали.

Мальчики сидели вокруг них; тут же сидели и те две собаки, которым так было захотелось меня съесть. Они еще долго не могли примириться с моим присутствием и, сонливо щурясь и косясь на огонь, изредка рычали с необыкновенным чувством собственного достоинства; сперва рычали, а потом слегка визжали, как бы сожалея о невозможности исполнить свое желание. Всех мальчиков был пять: Федя, Павлуша, Илюша, Костя и Ваня. (Из их разговоров я узнал их имена и намерен теперь же познакомить с ними читателя.)

Первому, старшему изо всех, Феде, вы бы дали лет четырнадцать. Это был стройный мальчик, с красивыми и тонкими, немного мелкими чертами лица, кудрявыми белокурыми волосами, светлыми глазами и постоянной полувеселой, полурассеянной улыбкой. Он принадлежал, по всем приметам, к богатой семье и выехал-то в поле не по нужде, а так, для забавы. На нем была пестрая ситцевая рубаха с желтой каемкой; небольшой новый армячок, надетый внакидку, чуть держался на его узеньких плечиках; на голубеньком поясе висел гребешок. Сапоги его с низкими голенищами были точно его сапоги - не отцовские. У второго мальчика, Павлуши, волосы были всклоченные, черные, глаза серые, скулы широкие, лицо бледное, рябое, рот большой, но правильный, вся голова огромная, как говорится, с пивной котел, тело приземистое, неуклюжее. Малый был неказистый, - что и говорить! - а все-таки он мне понравился: глядел он очень умно и прямо, да и в голосе у него звучала сила. Одеждой своей он щеголять не мог: вся она состояла из простой замашной рубахи да из заплатанных портов. Лицо третьего, Ильюши, было довольно незначительно: горбоносое, вытянутое, подслеповатое, оно выражало какую-то тупую, болезненную заботливость; сжатые губы его не шевелились, сдвинутые брови не расходились - он словно все щурился от огня. Его желтые, почти белые волосы торчали острыми косицами из-под низенькой войлочной шапочки, которую он обеими руками то и дело надвигал себе на уши. На нем были новые лапти и онучи; толстая веревка, три раза перевитая вокруг стана, тщательно стягивала его опрятную черную свитку. И ему и Павлуше на вид было не более двенадцати лет. Четвертый, Костя, мальчик лет десяти, возбуждал мое любопытство своим задумчивым и печальным взором. Все лицо его было невелико, худо, в веснушках, книзу заострено, как у белки; губы едва было можно различить; но странное впечатление производили его большие, черные, жидким блеском блестевшие глаза: они, казалось, хотели что-то высказать, для чего на языке, - на его языке по крайней мере, - не было слов. Он был маленького роста, сложения тщедушного и одет довольно бедно. Последнего, Ваню, я сперва было и не заметил: он лежал на земле, смирнехонько прикорнув под угловатую рогожу, и только изредка выставлял из-под нее свою русую кудрявую голову. Этому мальчику было всего лет семь.

Итак, я лежал под кустиком в стороне и поглядывал на мальчиков. Небольшой котельчик висел над одним из огней; в нем варились «картошки», Павлуша наблюдал за ним и, стоя на коленях, тыкал щепкой в закипавшую воду. Федя лежал, опершись на локоть и раскинув полы своего армяка. Ильюша сидел рядом с Костей и все так же напряженно щурился. Костя понурил немного голову и глядел куда-то вдаль. Ваня не шевелился под своей рогожей. Я притворился спящим. Понемногу мальчики опять разговорились.

Сперва они покалякали о том и сем, о завтрашних работах, о лошадях; но вдруг Федя обратился к Ильюше и, как бы возобновляя прерванный разговор, спросил его:

Ну, и что ж ты, так и видел домового?

Нет, я его не видал, да его и видеть нельзя, - отвечал Ильюша сиплым и слабым голосом, звук которого как нельзя более соответствовал выражению его лица, - а слышал... Да и не я один.

А он у вас где водится? - спросил Павлуша.

А разве вы на фабрику ходите?

Как же, ходим. Мы с братом, с Авдюшкой, в лисовщиках состоим .

Вишь ты - фабричные!..

Ну, так как же ты его слышал? - спросил Федя.

А вот как. Пришлось нам с братом Авдюшкой, да с Федором Михеевским, да с Ивашкой Косым, да с другим Ивашкой, что с Красных Холмов, да еще с Ивашкой Сухоруковым, да еще были там другие ребятишки; всех было нас ребяток человек десять - как есть вся смена; но а пришлось нам в рольне заночевать, то есть не то чтобы этак пришлось, а Назаров, надсмотрщик, запретил; говорит: «Что, мол, вам, ребяткам, домой таскаться; завтра работы много, так вы, ребятки, домой не ходите». Вот мы остались и лежим все вместе, и зачал Авдюшка говорить, что, мол, ребята, ну, как домовой придет?.. И не успел он, Авдей-то, проговорить, как вдруг кто-то над головами у нас и заходил; но а лежали-то мы внизу, а заходил он наверху, у колеса. Слышим мы: ходит, доски под ним так и гнутся, так и трещат; вот прошел он через наши головы; вода вдруг по колесу как зашумит, зашумит; застучит, застучит колесо, завертится; но а заставки у дворца-то спущены. Дивимся мы: кто ж это их поднял, что вода пошла; однако колесо повертелось, повертелось, да и стало. Пошел тот опять к двери наверху да по лестнице спущаться стал, и этак слушается, словно не торопится; ступеньки под ним так даже и стонут... Ну, подошел тот к нашей двери, подождал, подождал - дверь вдруг вся так и распахнулась. Всполохнулись мы, смотрим - ничего... Вдруг, глядь, у одного чана форма зашевелилась, поднялась, окунулась, походила, походила этак по воздуху, словно кто ею полоскал, да и опять на место. Потом у другого чана крюк снялся с гвоздя да опять на гвоздь; потом будто кто-то к двери пошел да вдруг как закашляет, как заперхает, словно овца какая, да зычно так... Мы все так ворохом и свалились, друг под дружку полезли... Уж как же мы напужались о ту пору!

Вишь как! - промолвил Павел. - Чего ж он раскашлялся?

Не знаю; может, от сырости.

Все помолчали.

А что, - спросил Федя, - картошки сварились?

Павлуша пощупал их.

Нет, еще сыры... Вишь, плеснула, - прибавил он, повернув лицо в направлении реки, - должно быть, щука... А вон звездочка покатилась.

Нет, я вам что, братцы, расскажу, - заговорил Костя тонким голоском, - послушайте-ка, намеднись что тятя при мне рассказывал.

Ну, слушаем, - с покровительствующим видом сказал Федя.

Вы ведь знаете Гаврилу, слободского плотника?

Ну да; знаем.

А знаете ли, отчего он такой все невеселый, все молчит, знаете? Вот отчего он такой невеселый. Пошел он раз, тятенька говорил, - пошел он, братцы мои, в лес по орехи. Вот пошел он в лес по орехи, да и заблудился; зашел - Бог знает куды зашел. Уж он ходил, ходил, братцы мои, - нет! не может найти дороги; а уж ночь на дворе. Вот и присел он под дерево; давай, мол, дождусь утра, - присел и задремал. Вот задремал и слышит вдруг, кто-то его зовет. Смотрит - никого. Он опять задремал - опять зовут. Он опять глядит, глядит: а перед ним на ветке русалка сидит, качается и его к себе зовет, а сама помирает со смеху, смеется... А месяц-то светит сильно, так сильно, явственно светит месяц - все, братцы мои, видно. Вот зовет она его, и такая вся сама светленькая, беленькая сидит на ветке, словно плотичка какая или пескарь, - а то вот еще карась бывает такой белесоватый, серебряный... Гаврила-то плотник так и обмер, братцы мои, а она знай хохочет да его все к себе этак рукой зовет. Уж Гаврила было и встал, послушался было русалки, братцы мои, да, знать, Господь его надоумил: положил-таки на себя крест... А уж как ему было трудно крест-то класть, братцы мои; говорит, рука просто как каменная, не ворочается... Ах ты этакой, а!.. Вот как положил он крест, братцы мои, русалочка-то и смеяться перестала, да вдруг как заплачет... Плачет она, братцы мои, глаза волосами утирает, а волоса у нее зеленые, что твоя конопля. Вот поглядел, поглядел на нее Гаврила, да и стал ее спрашивать: «Чего ты, лесное зелье, плачешь?» А русалка-то как взговорит ему: «Не креститься бы тебе, говорит, человече, жить бы тебе со мной на веселии до конца дней; а плачу я, убиваюсь оттого, что ты крестился; да не я одна убиваться буду: убивайся же и ты до конца дней». Тут она, братцы мои, пропала, а Гавриле тотчас и понятственно стало, как ему из лесу, то есть, выйти... А только с тех пор он все невеселый ходит.

Эка! - проговорил Федя после недолгого молчанья, - да как же это может этакая лесная нечисть хрестиянскую душу спортить, - он же ее не послушался?

Да вот поди ты! - сказал Костя. - И Гаврила баил, что голосок, мол, у ней такой тоненький, жалобный, как у жабы.

Твой батька сам это рассказывал? - продолжал Федя.

Сам. Я лежал на полатях, все слышал.

Чудное дело! Чего ему быть невеселым?.. А, знать, он ей понравился, что позвала его.

Да, понравился! - подхватил Ильюша. - Как же! Защекотать она его хотела, вот что она хотела. Это ихнее дело, этих русалок-то.

А ведь вот и здесь должны быть русалки, - заметил Федя.

Нет, - отвечал Костя, - здесь место чистое, вольное. Одно - река близко.

Все смолкли. Вдруг, где-то в отдалении, раздался протяжный, звенящий, почти стенящий звук, один из тех непонятных ночных звуков, которые возникают иногда среди глубокой тишины, поднимаются, стоят в воздухе и медленно разносятся наконец, как бы замирая. Прислушаешься - и как будто нет ничего, а звенит. Казалось, кто-то долго, долго прокричал под самым небосклоном, кто-то другой как будто отозвался ему в лесу тонким, острым хохотом, и слабый, шипящий свист промчался по реке. Мальчики переглянулись, вздрогнули...

С нами крестная сила! - шепнул Илья.

Эх вы, вороны! - крикнул Павел. - Чего всполохнулись? Посмотрите-ка, картошки сварились. (Все пододвинулись к котельчику и начали есть дымящийся картофель; один Ваня не шевельнулся.) Что же ты? - сказал Павел.

Но он не вылез из-под своей рогожи. Котельчик скоро весь опорожнился.

А слыхали вы, ребятки, - начал Ильюша, - что намеднись у нас на Варнавицах приключилось?

На плотине-то? - спросил Федя.

Да, да, на плотине, на прорванной. Вот уж нечистое место, так нечистое, и глухое такое. Кругом все такие буераки, овраги, а в оврагах все казюли водятся.

Ну, что такое случилось? сказывай...

А вот что случилось. Ты, может быть, Федя, не знаешь а только там у нас утопленник похоронен; а утопился он давным-давно, как пруд еще был глубок; только могилка его еще видна, да и та чуть видна: так - бугорочек... Вот, на днях, зовет приказчик псаря Ермила; говорит: «Ступай, мол, Ермил, на пошту». Ермил у нас завсегда на пошту ездит; собак-то он всех своих поморил: не живут они у него отчего-то, так-таки никогда и не жили, а псарь он хороший, всем взял. Вот поехал Ермил за поштой, да и замешкался в городе, но а едет назад уж он хмелен. А ночь, и светлая ночь: месяц светит... Вот и едет Ермил через плотину: такая уж его дорога вышла. Едет он этак, псарь Ермил, и видит: у утопленника на могиле барашек, белый такой, кудрявый, хорошенький, похаживает. Вот и думает Ермил: «Сем возьму его, - что ему так пропадать», да и слез, и взял его на руки... Но а барашек - ничего. Вот идет Ермил к лошади, а лошадь от него таращится, храпит, головой трясет; однако он ее отпрукал, сел на нее с барашком и поехал опять: барашка перед собой держит. Смотрит он на него, и барашек ему прямо в глаза так и глядит. Жутко ему стало, Ермилу-то псарю: что мол, не помню я, чтобы этак бараны кому в глаза смотрели; однако ничего; стал он его этак по шерсти гладить, - говорит: «Бяша, бяша!» А баран-то вдруг как оскалит зубы, да ему тоже: «Бяша, бяша...»

Не успел рассказчик произнести это последнее слово, как вдруг обе собаки разом поднялись, с судорожным лаем ринулись прочь от огня и исчезли во мраке. Все мальчики перепугались. Ваня выскочил из-под своей рогожи. Павлуша с криком бросился вслед за собаками. Лай их быстро удалялся... Послышалась беспокойная беготня встревоженного табуна. Павлуша громко кричал: «Серый! Жучка!..» Через несколько мгновений лай замолк; голос Павла принесся уже издалека... Прошло еще немного времени; мальчики с недоумением переглядывались, как бы выжидая, что-то будет... Внезапно раздался топот скачущей лошади; круто остановилась она у самого костра, и, уцепившись за гриву, проворно спрыгнул с нее Павлуша. Обе собаки также вскочили в кружок света и тотчас сели, высунув красные языки.

Что там? что такое? - спросили мальчики.

Ничего, - отвечал Павел, махнув рукой на лошадь, - так, что-то собаки зачуяли. Я думал, волк, - прибавил он равнодушным голосом, проворно дыша всей грудью.

Я невольно полюбовался Павлушей. Он был очень хорош в это мгновение. Его некрасивое лицо, оживленное быстрой ездой, горело смелой удалью и твердой решимостью. Без хворостинки в руке, ночью, он, нимало не колеблясь, поскакал один на волка... «Что за славный мальчик!» - думал я, глядя на него.

А видали их, что ли, волков-то? - спросил трусишка Костя.

Их всегда здесь много, - отвечал Павел, - да они беспокойны только зимой.

Он опять прикорнул перед огнем. Садясь на землю, уродил он руку на мохнатый затылок одной из собак, и долго не поворачивало головы обрадованное животное, с признательной гордостью посматривая сбоку на Павлушу. Ваня опять забился под рогожку.

А какие ты нам, Илюшка, страхи рассказывал, - заговорил Федя, которому, как сыну богатого крестьянина, приходилось быть запевалой (сам же он говорил мало, как бы боясь уронить свое достоинство). - Да и собак тут нелегкая дернула залаять... А точно, я слышал, это место у вас нечистое.

Варнавицы?.. Еще бы! еще какое нечистое! Там не раз, говорят, старого барина видали - покойного барина. Ходит, говорят, в кафтане долгополом и все это этак охает, чего-то на земле ищет. Его раз дедушка Трофимыч повстречал: «Что, мол, батюшка, Иван Иваныч, изволишь искать на земле?»

Он его спросил? - перебил изумленный Федя.

Да, спросил.

Ну, молодец же после этого Трофимыч... Ну, и что ж тот?

Разрыв-травы, говорит, ищу. - Да так глухо говорит, глухо: - Разрыв-травы. - А на что тебе, батюшка Иван Иваныч, разрыв-травы? - Давит, говорит, могила давит, Трофимыч: вон Хочется, вон...

Вишь какой! - заметил Федя, - мало, знать, пожил.

Экое диво! - промолвил Костя. - Я думал, покойников можно только в родительскую субботу видеть.

Покойников во всяк час видеть можно, - с уверенностью подхватил Ильюша, который, сколько я мог заметить, лучше других знал все сельские поверья... - Но а в родительскую субботу ты можешь и живого увидать, за кем, то есть, в том году очередь помирать. Стоит только ночью сесть на паперть на церковную да все на дорогу глядеть. Те и пойдут мимо тебя по дороге, кому, то есть, умирать в том году. Вот у нас в прошлом году баба Ульяна на паперть ходила.

Ну, и видела она кого-нибудь? - с любопытством спросил Костя.

Как же. Перво-наперво она сидела долго, долго, никого не видала и не слыхала... только все как будто собачка этак залает, залает где-то... Вдруг, смотрит: идет по дорожке мальчик в одной рубашонке. Она приглянулась - Ивашка Федосеев идет...

Тот, что умер весной? - перебил Федя.

Тот самый. Идет и головушки не подымает... А узнала его Ульяна... Но а потом смотрит: баба идет. Она вглядываться, вглядываться, - ах ты, Господи! - сама идет по дороге, сама Ульяна.

Неужто сама? - спросил Федя.

Ей-Богу, сама.

Ну что ж, ведь она еще не умерла?

Да году-то еще не прошло. А ты посмотри на нее: в чем душа держится.

Все опять притихли. Павел бросил горсть сухих сучьев на огонь. Резко зачернелись они на внезапно вспыхнувшем пламени, затрещали, задымились и пошли коробиться, приподнимая обожженные концы. Отражение света ударило, порывисто дрожа, во все стороны, особенно кверху. Вдруг откуда ни возьмись белый голубок, - налетел прямо в это отражение, пугливо повертелся на одном месте, весь обливаясь горячим блеском, и исчез, звеня крылами.

Знать, от дому отбился, - заметил Павел. - Теперь будет лететь, покуда на что наткнется, и где ткнет, там и ночует до зари.

А что, Павлуша, - промолвил Костя, - не праведная ли эта душа летела на небо, ась?

Павел бросил другую горсть сучьев на огонь.

Может быть, - проговорил он наконец.

А скажи, пожалуй, Павлуша, - начал Федя, - что, у вас тоже в Шаламове было видать предвиденье-то небесное?

Как солнца-то не стало видно? Как же.

Чай, напугались и вы?

Да не мы одни. Барин-то наш, хоша и толковал нам напредки, что, дескать, будет вам предвиденье, а как затемнело, сам, говорят, так перетрусился, что на-поди. А на дворовой избе баба-стряпуха, так та, как только затемнело, слышь, взяла да ухватом все горшки перебила в печи: «Кому теперь есть, говорит, наступило светопрестановление». Так шти и потекли. А у нас на деревне такие, брат, слухи ходили, что, мол, белые волки по земле побегут, людей есть будут, хищная птица полетит, а то и самого Тришку увидят.

Какого это Тришку? - спросил Костя.

А ты не знаешь? - с жаром подхватил Ильюша. - Ну, брат, откентелева же ты, что Тришки не знаешь? Сидни же у вас в деревне сидят, вот уж точно сидни! Тришка - эвто будет такой человек удивительный, который придет; а придет он, когда наступят последние времена. И будет он такой удивительный человек, что его и взять нельзя будет, и ничего ему сделать нельзя будет: такой уж будет удивительный человек. Захотят его, например, взять хрестьяне; выйдут на него с дубьем, оцепят его, но а он им глаза отведет - так отведет им глаза, что они же сами друг друга побьют. В острог его посадят, например, - он попросит водицы испить в ковшике: ему принесут ковшик, а он нырнет туда, да и поминай как звали. Цепи на него наденут, а он в ладошки затрепещется - они с него так и попадают. Ну, и будет ходить этот Тришка по селам да по городам; и будет этот Тришка, лукавый человек, соблазнять народ хрестиянский... ну, а сделать ему нельзя будет ничего... Уж такой он будет удивительный, лукавый человек.

Ну да, - продолжал Павел своим неторопливым голосом, - такой. Вот его-то и ждали у нас. Говорили старики, что вот, мол, как только предвиденье небесное зачнется, так Тришка и придет. Вот и зачалось предвиденье. Высыпал весь народ на улицу, в поле, ждет, что будет. А у нас, вы знаете, место видное, привольное. Смотрят - вдруг от слободки с горы идет какой-то человек, такой мудреный, голова такая удивительная... Все как крикнут: «Ой, Тришка идет! ой, Тришка идет!» - да кто куды! Староста наш в канаву залез; старостиха в подворотне застряла, благим матом кричит, свою же дверную собаку так запужала, что та с цепи долой, да через плетень, да в лес; а Кузькин отец, Дорофеич, вскочил в овес, присел, да и давай кричать перепелом: «Авось, мол, хоть птицу-то враг, душегубец, пожалеет». Таково-то все переполошились!.. А человек-то это шел наш бочар, Вавила: жбан себе новый купил да на голову пустой жбан и надел.

Все мальчики засмеялись и опять приумолкли на мгновенье, как это часто случается с людьми, разговаривающими на открытом воздухе. Я поглядел кругом: торжественно и царственно стояла ночь; сырую свежесть позднего вечера сменила полуночная сухая теплынь, и еще долго было ей лежать мягким пологом на заснувших полях; еще много времени оставалось до первого лепета, до первых шорохов и шелестов утра, до первых росинок зари. Луны не было на небе: она в ту пору поздно всходила. Бесчисленные золотые звезды, казалось, тихо текли все, наперерыв мерцая, по направлению Млечного Пути, и, право, глядя на них, вы как будто смутно чувствовали сами стремительный, безостановочный бег земли...

Странный, резкий, болезненный крик раздался вдруг два раза сряду над рекой и, спустя несколько мгновений, повторился уже далее...

Костя вздрогнул. «Что это?»

Это цапля кричит, - спокойно возразил Павел.

Цапля, - повторил Костя... - А что такое, Павлуша, я вчера слышал вечером, - прибавил он, помолчав немного, - ты, может быть, знаешь...

Что ты слышал?

А вот что я слышал. Шел я из Каменной Гряды в Шашкино; а шел сперва все нашим орешником, а потом лужком пошел - знаешь, там, где он сугибелью выходит, - там ведь есть бучило ; знаешь, оно еще все камышом заросло; вот пошел я мимо этого бучила, братцы мои, и вдруг из того-то бучила как застонет кто-то, да так жалостливо, жалостливо: у-у... у-у... у-у! Страх такой меня взял, братцы мои: время-то позднее, да и голос такой болезный. Так вот, кажется, сам бы и заплакал... Что бы это такое было? ась?

В этом бучиле в запрошлом лете Акима-лесника утопили воры, - заметил Павлуша, - так, может быть, его душа жалобится.

А ведь и то, братцы мои, - возразил Костя, расширив свои и без того огромные глаза... - Я и не знал, что Акима в том бучиле утопили: я бы еще не так напужался.

А то, говорят, есть такие лягушки махонькие, - продолжал Павел, - которые так жалобно кричат.

Лягушки? Ну, нет, это не лягушки... какие это... (Цапля опять прокричала над рекой.) Эк ее! - невольно произнес Костя, - словно леший кричит.

Леший не кричит, он немой, - подхватил Ильюша, - он только в ладоши хлопает да трещит...

А ты его видал, лешего-то, что ли? - насмешливо перебил его Федя.

Нет, не видал, и сохрани Бог его видеть; но а другие видели. Вот на днях он у нас мужичка обошел: водил, водил его по лесу, и все вокруг одной поляны... Едва-те к свету домой добился.

Ну, и видел он его?

Видел. Говорит, такой стоит большой, большой, темный, окутанный, этак словно за деревом, хорошенько не разберешь, словно от месяца прячется, и глядит, глядит глазищами-то, моргает ими, моргает...

Эх ты! - воскликнул Федя, слегка вздрогнув и передернув плечами, - пфу!..

И зачем эта погань в свете развелась? - заметил Павел. - Не понимаю, право!

Не бранись, смотри, услышит, - заметил Илья. Настало опять молчание.

Гляньте-ка, гляньте-ка, ребятки, - раздался вдруг детский голос Вани, - гляньте на Божьи звездочки, - что пчелки роятся!

Он выставил свое свежее личико из-под рогожи, оперся на кулачок и медленно поднял кверху свои большие тихие глаза. Глаза всех мальчиков поднялись к небу и не скоро опустились.

А что, Ваня, - ласково заговорил Федя, - что, твоя сестра Анютка здорова?

Здорова, - отвечал Ваня, слегка картавя.

Ты ей скажи - что она к нам, отчего не ходит?..

Не знаю.

Ты ей скажи, чтобы она ходила.

Ты ей скажи, что я ей гостинца дам.

А мне дашь?

И тебе дам.

Ваня вздохнул.

Ну, нет, мне не надо. Дай уж лучше ей: она такая у нас добренькая.

И Ваня опять положил свою голову на землю. Павел встал и взял в руку пустой котельчик.

Куда ты? - спросил его Федя.

К реке, водицы зачерпнуть: водицы захотелось испить.

Собаки поднялись и пошли за ним.

Смотри не упади в реку! - крикнул ему вслед Ильюша.

Отчего ему упасть? - сказал Федя, - он остережется.

Да, остережется. Всяко бывает: он вот нагнется, станет черпать воду, а водяной его за руку схватит да потащит к себе. Станут потом говорить: упал, дескать, малый в воду... А какое упал?.. Во-вон, в камыши полез, - прибавил он, прислушиваясь.

Камыши точно, раздвигаясь, «шуршали», как говорится у нас.

А правда ли, - спросил Костя, - что Акулина-дурочка с тех пор и рехнулась, как в воде побывала?

С тех пор... Какова теперь! Но а говорят, прежде красавица была. Водяной ее испортил. Знать, не ожидал, что ее скоро вытащут. Вот он ее, там у себя на дне, и испортил.

(Я сам не раз встречал эту Акулину. Покрытая лохмотьями, страшно худая, с черным, как уголь, лицом, помутившимся взором и вечно оскаленными зубами, топчется она по целым часам на одном месте, где-нибудь на дороге, крепко прижав костлявые руки к груди и медленно переваливаясь с ноги на ногу, словно дикий зверь в клетке. Она ничего не понимает, что бы ей ни говорили, и только изредка судорожно хохочет.)

А говорят, - продолжал Костя, - Акулина оттого в реку и кинулась, что ее полюбовник обманул.

От того самого.

А помнишь Васю? - печально прибавил Костя.

Какого Васю? - спросил Федя.

А вот того, что утонул, - отвечал Костя, - в этой вот в самой реке. Уж какой же мальчик был! и-их, какой мальчик был! Мать-то его, Феклиста, уж как же она его любила, Васю-то! И словно чуяла она, Феклиста-то, что ему от воды погибель произойдет. Бывало, пойдет-от Вася с нами, с ребятками, летом в речку купаться, - она так вся и встрепещется. Другие бабы ничего, идут себе мимо с корытами, переваливаются, а Феклиста поставит корыто наземь и станет его кликать: «Вернись, мол, вернись, мой светик! ох, вернись, соколик!» И как утонул. Господь знает. Играл на бережку, и мать тут же была, сено сгребала; вдруг слышит, словно кто пузыри по воде пускает, - глядь, а только уж одна Васина шапонька по воде плывет. Ведь вот с тех пор и Феклиста не в своем уме: придет да и ляжет на том месте, где он утоп; ляжет, братцы мои, да и затянет песенку, - помните, Вася-то все такую песенку певал, - вот ее-то она и затянет, а сама плачет, плачет, горько Богу жалится... - А вот Павлуша идет, - молвил Федя.

Павел подошел к огню с полным котельчиком в руке.

Что, ребята, - начал он, помолчав, - неладно дело.

А что? - торопливо спросил Костя.

Все так и вздрогнули.

Что ты, что ты? - пролепетал Костя.

Ей-Богу. Только стал я к воде нагибаться, слышу вдруг зовут меня этак Васиным голоском и словно из-под воды: «Павлуша, а Павлуша!» Я слушаю; а тот опять зовет: «Павлуша, подь сюда». Я отошел. Однако воды зачерпнул.

Ах ты, Господи! ах ты, Господи! - проговорили мальчики, крестясь.

Ведь это тебя водяной звал, Павел, - прибавил Федя... - А мы только что о нем, о Васе-то, говорили.

Ах, это примета дурная, - с расстановкой проговорил Ильюша.

Ну, ничего, пущай! - произнес Павел решительно и сел опять, - своей судьбы не минуешь.

Мальчики приутихли. Видно было, что слова Павла произвели на них глубокое впечатление. Они стали укладываться перед огнем, как бы собираясь спать.

Что это? - спросил вдруг Костя, приподняв голову. Павел прислушался.

Это кулички летят, посвистывают.

Куда ж они летят?

А туда, где, говорят, зимы не бывает.

А разве есть такая земля?

Далеко, далеко, за теплыми морями.

Костя вздохнул и закрыл глаза.

Уже более трех часов протекло с тех пор, как я присоседился к мальчикам. Месяц взошел наконец; я его не тотчас заметил: так он был мал и узок. Эта безлунная ночь, казалось, была все так же великолепна, как и прежде... Но уже склонились к темному краю земли многие звезды, еще недавно высоко стоявшие на небе; все совершенно затихло кругом, как обыкновенно затихает все только к утру: все спало крепким, неподвижным, передрассветным сном. В воздухе уже не так сильно пахло, - в нем снова как будто разливалась сырость... Недолги летние ночи!.. Разговор мальчиков угасал вместе с огнями... Собаки даже дремали; лошади, сколько я мог различить, при чуть брезжущем, слабо льющемся свете звезд, тоже лежали, понурив головы... Сладкое забытье напало на меня; оно перешло в дремоту.

Свежая струя пробежала по моему лицу. Я открыл глаза: утро зачиналось. Еще нигде не румянилась заря, но уже забелелось на востоке. Все стало видно, хотя смутно видно, кругом. Бледно-серое небо светлело, холодело, синело; звезды то мигали слабым светом, то исчезали; отсырела земля, запотели листья, кое-где стали раздаваться живые звуки, голоса, и жидкий, ранний ветерок уже пошел бродить и порхать над землею. Тело мое ответило ему легкой, веселой дрожью. Я проворно встал и подошел к мальчикам. Они все спали как убитые вокруг тлеющего костра; один Павел приподнялся до половины и пристально поглядел на меня.

Я кивнул ему головой и пошел восвояси вдоль задымившейся реки. Не успел я отойти двух верст, как уже полились кругом меня по широкому мокрому лугу, и спереди, по зазеленевшимся холмам, от лесу до лесу, и сзади по длинной пыльной дороге, по сверкающим, обагренным кустам, и по реке, стыдливо синевшей из-под редеющего тумана, - полились сперва алые, потом красные, золотые потоки молодого, горячего света... Все зашевелилось, проснулось, запело, зашумело, заговорило. Всюду лучистыми алмазами зарделись крупные капли росы; мне навстречу, чистые и ясные, словно тоже обмытые утренней прохладой, принеслись звуки колокола, и вдруг мимо меня, погоняемый знакомыми мальчиками, промчался отдохнувший табун...

В прекрасном и яростном мире

В Толубеевском депо лучшим паровозным машинистом считался Александр

Васильевич Мальцев.

Ему было лет тридцать, но он уже имел квалификацию машиниста первого

класса и давно водил скорые поезда. Когда в наше депо прибыл первый мощный

пассажирский паровоз серии «ИС», то на эту машину назначили работать

Мальцева, что было вполне разумно и правильно. Помощником у Мальцева

работал пожилой человек из деповских слесарей по имени Федор Петрович

Драбанов, но он вскоре выдержал экзамен на машиниста и ушел работать на

другую машину, а я был, вместо Драбанова, определен работать в бригаду

Мальцева помощником; до того я тоже работал помощником механика, но только

на старой, маломощной машине.

Я был доволен своим назначением. Машина «ИС», единственная тогда на

нашем тяговом участке, одним своим видом вызывала у меня чувство

воодушевления; я мог подолгу глядеть на нее, и особая растроганная радость

пробуждалась во мне — столь же прекрасная, как в детстве при первом чтении

стихов Пушкина. Кроме того, я желал поработать в бригаде первоклассного

механика, чтобы научиться у него искусству вождения тяжелых скоростных

поездов.

Александр Васильевич принял мое назначение в его бригаду спокойно и

равнодушно; ему было, видимо, все равно, кто у него будет состоять в

помощниках.

Перед поездкой я, как обычно, проверил все узлы машины, испытал все

ее обслуживающие и вспомогательные механизмы и успокоился, считая машину

готовой к поездке. Александр Васильевич видел мою работу, он следил за

ней, но после меня собственными руками снова проверил состояние машины,

точно он не доверял мне.

Так повторялось и впоследствии, и я уже привык к тому, что Александр

Васильевич постоянно вмешивался в мои обязанности, хотя и огорчался

молчаливо. Но обыкновенно, как только мы были в ходу, я забывал про свое

огорчение. Отвлекаясь вниманием от приборов, следящих за состоянием

бегущего паровоза, от наблюдения за работой левой машины и пути впереди, я

посматривал на Мальцева. Он вел состав с отважной уверенностью великого

мастера, с сосредоточенностью вдохновенного артиста, вобравшего весь

внешний мир в свое внутреннее переживание и поэтому властвующего над ним.

Глаза Александра Васильевича глядели вперед отвлеченно, как пустые, но я

знал, что он видел ими всю дорогу впереди и всю природу, несущуюся нам

навстречу, — даже воробей, сметенный с балластного откоса ветром

вонзающейся в пространство машины, даже этот воробей привлекал взор

Мальцева, и он поворачивал на мгновение голову вслед за воробьем: что с

ним станется после нас, куда он полетел.

По нашей вине мы никогда не опаздывали; напротив, часто нас

задерживали на промежуточных станциях, которые мы должны проследовать с

ходу, потому что мы шли с нагоном времени и нас посредством задержек

обратно вводили в график.

Обычно мы работали молча; лишь изредка Александр Васильевич, не

оборачиваясь в мою сторону, стучал ключом по котлу, желая, чтобы я обратил

свое внимание на какой-нибудь непорядок в режиме работы машины, или

подготавливая меня к резкому изменению этого режима, чтобы я был бдителен.

Я всегда понимал безмолвные указания своего старшего товарища и работал с

полным усердием, однако механик по-прежнему относился ко мне, равно и к

смазчику-кочегару, отчужденно и постоянно проверял на стоянках

пресс-масленки, затяжку болтов в дышловых узлах, опробовал буксы на

ведущих осях и прочее. Если я только что осмотрел и смазал какую-либо

рабочую трущуюся часть, то Мальцев вслед за мной снова ее осматривал и

смазывал, точно не считая мою работу действительной.

— Я, Александр Васильевич, этот крейцкопф уже проверил, — сказал я

ему однажды, когда он стал проверять эту деталь после меня.

— А я сам хочу, — улыбнувшись, ответил Мальцев, и в улыбке его была

грусть, поразившая меня.

Позже я понял значение его грусти и причину его постоянного

равнодушия к нам. Он чувствовал свое превосходство перед нами, потому что

понимал машину точнее, чем мы, и он не верил, что я или кто другой может

научиться тайне его таланта, тайне видеть одновременно и попутного

воробья, и сигнал впереди, ощущая в тот же момент путь, вес состава и

усилие машины. Мальцев понимал, конечно, что в усердии, в старательности

мы даже можем его превозмочь, но не представлял, чтобы мы больше его

любили паровоз и лучше его водили поезда, — лучше, он думал, было нельзя.

И Мальцеву поэтому было грустно с нами; он скучал от своего таланта, как

от одиночества, не зная, как нам высказать его, чтобы мы поняли.

И мы, правда, не могли понять его умения. Я попросил однажды

разрешить повести мне состав самостоятельно; Александр Васильевич позволил

мне проехать километров сорок и сел на место помощника. Я повел состав, и

через двадцать километров уже имел четыре минуты опоздания, а выходы с

затяжных подъемов преодолевал со скоростью не более тридцати километров в

час. После меня машину повел Мальцев; он брал подъемы со скоростью

пятидесяти километров, и на кривых у него не забрасывало машину, как у

меня, и он вскоре нагнал упущенное мною время.

Около года я работал помощником у Мальцева, с августа по июль, и 5

июля Мальцев совершил свою последнюю поездку в качестве машиниста

курьерского поезда…

Мы взяли состав в восемьдесят пассажирских осей, опоздавший до нас в

пути на четыре часа. Диспетчер вышел к паровозу и специально попросил

Александра Васильевича сократить, сколь возможно, опоздание поезда, свести

это опоздание хотя бы к трем часам, иначе ему трудно будет выдать порожняк

на соседнюю дорогу. Мальцев пообещал ему нагнать время, и мы тронулись

вперед.

Было восемь часов пополудни, но летний день еще длился, и солнце

сияло с торжественной утренней силой. Александр Васильевич потребовал от

меня держать все время давление пара в котле лишь на пол-атмосферы ниже

предельного.

Через полчаса мы вышли в степь, на спокойный мягкий профиль. Мальцев

довел скорость хода до девяноста километров и ниже не сдавал, наоборот —

на горизонталях и малых уклонах доводил скорость до ста километров. На

подъемах я форсировал топку до предельной возможности и заставлял кочегара

вручную загружать шуровку, в помощь стоккерной машине, ибо пар у меня

садился.

Мальцев гнал машину вперед, отведя регулятор на всю дугу и отдав

реверс на полную отсечку. Мы теперь шли навстречу мощной туче, появившейся

из-за горизонта. С нашей стороны тучу освещало солнце, а изнутри ее рвали

свирепые, раздраженные молнии, и мы видели, как мечи молний вертикально

вонзались в безмолвную дальнюю землю, и мы бешено мчались к той дальней

земле, словно спеша на ее защиту. Александра Васильевича, видимо, увлекло

это зрелище: он далеко высунулся в окно, глядя вперед, и глаза его,

привыкшие к дыму, к огню и пространству, блестели сейчас воодушевлением.

Он понимал, что работа и мощность нашей машины могла идти в сравнение с

работой грозы, и, может быть, гордился этой мыслью.

Вскоре мы заметили пыльный вихрь, несшийся по степи нам навстречу.

Значит, и грозовую тучу несла буря нам в лоб. Свет потемнел вокруг нас;

сухая земля и степной песок засвистели и заскрежетали по железному телу

паровоза; видимости не стало, и я пустил турбодинамо для освещения и

включил лобовой прожектор впереди паровоза. Нам теперь трудно было дышать

от горячего пыльного вихря, забивавшегося в кабину и удвоенного в своей

силе встречным движением машины, от топочных газов и раннего сумрака,

обступившего нас. Паровоз с воем пробивался вперед, в смутный, душный мрак

— в щель света, создаваемую лобовым прожектором. Скорость упала до

шестидесяти километров; мы работали и смотрели вперед, как в сновидении.

Вдруг крупная капля ударила по ветровому стеклу — и сразу высохла,

испитая жарким ветром. Затем мгновенный синий свет вспыхнул у моих ресниц

и проник в меня до самого содрогнушегося сердца; я схватился за кран

инжектора, но боль в сердце уже отошла от меня, и я сразу поглядел в

сторону Мальцева — он смотрел вперед и вел машину, не изменившись в лице.

— Что это было? — спросил я у кочегара.

— Молния, — сказал он. — Хотела в нас попасть, да маленько

промахнулась.

Мальцев расслышал наши слова.

— Какая молния? — спросил он громко.

— Сейчас была, — произнес кочегар.

— Я не видел, — сказал Мальцев и снова обратился лицом наружу.

— Не видел! — удивился кочегар. — Я думал — котел взорвался, во как

засветило, а он не видел.

Я тоже усомнился, что это была молния.

— А гром где? — спросил я.

— Гром мы проехали, — объяснил кочегар. — Гром всегда после бьет.

Пока он вдарил, пока воздух расшатал, пока туда-сюда, мы уже прочь его

пролетели. Пассажиры, может, слыхали, — они сзади.

темную степь, над которой неподвижно покоились смирные, изработавшиеся

тучи.

Потемнело вовсе, и наступила спокойная ночь. Мы ощущали запах сырой

земли, благоухание трав и хлебов, напитанных дождем и грозой, и неслись

вперед, нагоняя время.

Я заметил, что Мальцев стал хуже вести машину — на кривых нас

забрасывало, скорость доходила то до ста с лишним километров, то снижалась

до сорока. Я решил, что Александр Васильевич, наверно, очень уморился, и

поэтому ничего не сказал ему, хотя мне было очень трудно держать в

наилучшем режиме работу топки и котла при таком поведении механика. Однако

через полчаса мы должны остановиться для набора воды, и там, на остановке,

Александр Васильевич поест и немного отдохнет. Мы уже нагнали сорок минут,

а до конца нашего тягового участка мы нагоним еще не менее часа.

Все же я обеспокоился усталостью Мальцева и стал сам внимательно

глядеть вперед — на путь и на сигналы. С моей стороны, над левой машиной,

горела на весу электрическая лампа, освещая машущий, дышловой механизм. Я

хорошо видел напряженную, уверенную работу левой машины, но затем лампа

над нею припотухла и стала гореть бедно, как одна свечка. Я обернулся в

кабину. Там тоже все лампы горели теперь в четверть накала, еле освещая

приборы. Странно, что Александр Васильевич не постучал мне ключом в этот

момент, чтобы указать на такой непорядок. Ясно было, что турбодинамо не

давала расчетных оборотов и напряжение упало. Я стал регулировать

турбодинамо через паропровод и долго возился с этим устройством, но

напряжение не поднималось.

В это время туманное облако красного света прошло по циферблатам

приборов и потолку кабины. Я выглянул наружу.

Впереди, во тьме, близко или далеко — нельзя было установить, красная

полоса света колебалась поперек нашего пути. Я не понимал, что это было,

но понял, что надо делать.

— Александр Васильевич! — крикнул я и дал три гудка остановки.

Раздались взрывы петард под бандажами наших колес. Я бросился к

Мальцеву; он обернул ко мне свое лицо и поглядел на меня пустыми покойными

глазами. Стрелка на циферблате тахометра показывала скорость в шестьдесят

километров.

— Мальцев! — закричал я. — Мы петарды давим! — и протянул руку к

управлению.

— Прочь! — воскликнул Мальцев, и глаза его засияли, отражая свет

тусклой лампы над тахометром.

Он мгновенно дал экстренное торможение и перевел реверс назад.

Меня прижало к котлу, я слышал, как выли бандажи колес, стругавшие

рельсы.

— Мальцев! — сказал я. — Надо краны цилиндров открыть, машину

сломаем.

— Не надо! Не сломаем! — ответил Мальцев.

Мы остановились. Я закачал инжектором воду в котел и выглянул наружу.

Впереди нас, метрах в десяти, стоял на нашей линии паровоз, тендером в

нашу сторону. На тендере находился человек; в руках у него была длинная

кочерга, раскаленная на конце до красного цвета; ею и махал он, желая

остановить курьерский поезд. Паровоз этот был толкачом товарного состава,

остановившегося на перегоне.

Значит, пока я налаживал турбодинамо и не глядел вперед, мы прошли

желтый светофор, а затем и красный и, вероятно, не один предупреждающий

сигнал путевых обходчиков. Но отчего эти сигналы не заметил Мальцев?

— Костя! — позвал меня Александр Васильевич.

Я подошел к нему.

— Костя! Что там впереди нас?

Я объяснил ему.

На другой день я привел обратный состав на свою станцию и сдал

паровоз в депо, потому что у него на двух скатах слегка сместились

бандажи. Доложив начальнику депо о происшествии, я повел Мальцева под руку

к месту его жительства; сам Мальцев был в тяжком удручении и не пошел к

начальнику депо.

Мы еще не дошли до того дома на заросшей травою улице, в котором жил

Мальцев, как он попросил меня оставить его одного.

— Нельзя, — ответил я. — Вы, Александр Васильевич, слепой человек.

Он посмотрел на меня ясными, думающими глазами.

— Теперь я вижу, ступай домой… Я вижу все — вон жена вышла

встретить меня.

У ворот дома, где жил Мальцев, действительно стояла в ожидании

женщина, жена Александра Васильевича, и ее открытые черные волосы блестели

на солнце.

— А у нее голова покрытая или безо всего? — спросил я.

— Без, — ответил Мальцев. — Кто слепой — ты или я?

— Ну, раз видишь, то смотри, — решил я и отошел от Мальцева.

Мальцева отдали под суд, и началось следствие. Меня вызвал

следователь и спросил, что я думаю о происшествии с курьерским поездом. Я

ответил, что думал, — что Мальцев не виноват.

— Он ослеп от близкого разряда, от удара молнии, — сказал я

следователю. — Он был контужен, и нервы, которые управляют зрением, были у

него повреждены… Я не знаю, как это нужно сказать точно.

— Я вас понимаю, — произнес следователь, — вы говорите точно. Это все

возможно, но не достоверно. Ведь сам Мальцев показал, что он молнии не

видел.

— А я ее видел, и смазчик ее тоже видел.

— Значит, молния ударила ближе к вам, чем к Мальцеву, — рассуждал

следователь. — Почему же вы и смазчик не контужены, не ослепли, а машинист

Мальцев получил контузию зрительных нервов и ослеп? Как вы думаете?

Я стал в тупик, а затем задумался.

— Молнию Мальцев увидеть не мог, — сказал я.

Следователь удивленно слушал меня.

— Он увидеть ее не мог. Он ослеп мгновенно — от удара

электромагнитной волны, которая идет впереди света молнии. Свет молнии

есть последствие разряда, а не причина молнии. Мальцев был уже слепой,

когда молния засветилась, а слепой не мог увидеть света.

— Интересно, — улыбнулся следователь. — Я бы прекратил дело Мальцева,

если бы он и сейчас был слепым. Но вы же знаете, теперь он видит так же,

как мы с вами.

— Видит, — подтвердил я.

— Был ли он слепым, — продолжал следователь, — когда на огромной

скорости вел курьерский поезд в хвост товарному поезду?

— Был, — подтвердил я.

Следователь внимательно посмотрел на меня.

— Почему же он не передал управление паровозом вам или, по крайней

мере, не приказал вам остановить состав?

— Не знаю, — сказал я.

— Вот видите, — говорил следователь. — Взрослый сознательный человек

управляет паровозом курьерского поезда, везет на верную гибель сотни

людей, случайно избегает катастрофы, а потом оправдывается тем, что он был

слеп. Что это такое?

— Но ведь он и сам бы погиб! — говорю я.

— Вероятно. Однако меня больше интересует жизнь сотен людей, чем

жизнь одного человека. Может быть, у него были свои причины погибнуть.

— Не было, — сказал я.

Следователь стал равнодушен; он уже заскучал от меня, как от глупца.

— Вы все знаете, кроме главного, — в медленном размышлении сказал он.

— Вы можете идти.

От следователя я пошел на квартиру Мальцева.

— Александр Васильевич, — сказал я ему, — почему вы не позвали меня

на помощь, когда ослепли?

— А я видел, — ответил он. — Зачем ты нужен мне был?

— Что вы видели?

— Все: линию, сигналы, пшеницу в степи, работу правой машины — я все

видел…

Я озадачился.

— А как же так у вас вышло? Вы проехали все предупреждения, вы шли

прямо в хвост другому составу…

Бывший механик первого класса грустно задумался и тихо ответил мне,

как самому себе:

— Я привык видеть свет, и я думал, что вижу его, а я видел его тогда

только в своем уме, в воображении. На самом деле я был слепой, но я этого

не знал. Я и в петарды не поверил, хотя и услышал их: я подумал, что

ослышался. А когда ты дал гудки остановки и закричал мне, я видел впереди

зеленый сигнал, я сразу не догадался.

Теперь я понял Мальцева, но не знал, почему он не скажет о том

следователю — о том, что после того, как он ослеп, он еще долго видел мир

в своем воображении и верил в его действительность. И я спросил об этом

Александра Васильевича.

— А я ему говорил, — ответил Мальцев.

— А он что?

— «Это, говорит, ваше воображение было; может, вы и сейчас

воображаете что-нибудь, я не знаю. Мне, говорит, нужно установить факты, а

не ваше воображение или мнительность. Ваше воображение — было оно или нет

— я проверить не могу, оно было лишь у вас в голове; это ваши слова, а

крушение, которое чуть-чуть не произошло, — это действие».

— Он прав, — сказал я.

— Прав, я сам знаю, — согласился машинист. — И я тоже прав, а не

виноват. Что же теперь будет?

— В тюрьме сидеть будешь, — сообщил я ему.

Мальцева посадили в тюрьму. Я по-прежнему ездил помощником, но только

уже с другим машинистом — осторожным стариком, тормозившим состав еще за

километр до желтого светофора, а когда мы подъезжали к нему, то сигнал

переделывался на зеленый, и старик опять начинал волочить состав вперед.

Это была не работа: я скучал по Мальцеву.

Зимою я был в областном городе и посетил своего брата, студента,

жившего в университетском общежитии. Брат сказал мне среди беседы, что у

них, в университете, есть в физической лаборатории установка Тесла для

получения искусственной молнии. Мне пришло в голову некоторое соображение,

неуверенное и еще не ясное для меня самого.

Возвратившись домой, я обдумал свою догадку относительно установки

Тесла и решил, что моя мысль правильна. Я написал письмо следователю,

ведшему в свое время дело Мальцева, с просьбой испытать заключенного

Мальцева на подверженность его действию электрических разрядов. В случае,

если будет доказана подверженность психики Мальцева либо его зрительных

органов действию близких внезапных электрических разрядов, то дело

Мальцева надо пересмотреть. Я указал следователю, где находится установка

Тесла и как нужно произвести опыт над человеком.

Следователь долго не отвечал мне, но потом сообщил, что областной

прокурор согласился произвести предложенную мною экспертизу в

университетской физической лаборатории.

Через несколько дней следователь вызвал меня повесткой. Я пришел к

нему взволнованный, заранее уверенный в счастливом решении дела Мальцева.

Следователь поздоровался со мной, но долго молчал, медленно читая

какую-то бумагу печальными глазами; я терял надежду.

— Вы подвели своего друга, — сказал затем следователь.

— А что? Приговор остается прежний?

— Нет. Мы освободим Мальцева. Приказ уже дан, — может быть, Мальцев

уже дома.

— Благодарю вас. — Я встал на ноги перед следователем.

— А мы вас благодарить не будем. Вы дали плохой совет: Мальцев опять

слепой…

Я сел на стул в усталости, во мне мгновенно сгорела душа, и я захотел

пить.

— Эксперты без предупреждения, в темноте, провели Мальцева под

установкой Тесла, — говорил мне следователь. — Включен был ток, произошла

молния, и раздался резкий удар. Мальцев прошел спокойно, но теперь он

снова не видит света — это установлено объективным путем,

судебно-медицинской экспертизой.

— Сейчас он опять видит мир только в одном своем воображении… Вы

его товарищ, помогите ему.

— Может быть, к нему опять вернется зрение, — высказал я надежду, —

как было тогда, после паровоза…

Следователь подумал.

— Едва ли… Тогда была первая травма, теперь вторая. Рана нанесена

по раненому месту.

И, не сдерживаясь более, следователь встал и в волнении начал ходить

по комнате.

— Это я виноват… Зачем я послушался вас и, как глупарь, настоял на

экспертизе! Я рисковал человеком, а он не вынес риска.

— Вы не виноваты, вы ничем не рисковали, — утешил я следователя. —

Что лучше — свободный слепой человек или зрячий, но невинно заключенный?

— Я не знал, что мне придется доказать невиновность человека

посредством его несчастья, — сказал следователь. — Это слишком дорогая

цена.

— Вы следователь, — объяснил я ему. — Вы должны знать про человека

все, и даже то, чего он сам про себя не знает…

— Я вас понимаю, вы правы, — тихо произнес следователь.

— Вы не волнуйтесь, товарищ следователь… Тут действовали факты

внутри человека, а вы искали их только снаружи. Но вы сумели понять свой

недостаток и поступили с Мальцевым как человек благородный. Я вас уважаю.

— Я вас тоже, — сознался следователь. — Знаете, из вас мог бы выйти

помощник следователя…

— Спасибо, но я занят: я помощник машиниста на курьерском паровозе.

Я ушел. Я не был другом Мальцева, и он ко мне всегда относился без

внимания и заботы. Но я хотел защитить его от горя судьбы, я был ожесточен

против роковых сил, случайно и равнодушно уничтожающих человека; я

почувствовал тайный, неуловимый расчет этих сил — в том, что они губили

именно Мальцева, а, скажем, не меня. Я понимал, что в природе не

существует такого расчета в нашем человеческом, математическом смысле, но

я видел, что происходят факты, доказывающие существование враждебных, для

человеческой жизни гибельных обстоятельств, и эти гибельные силы сокрушают

избранных, возвышенных людей. Я решил не сдаваться, потому что чувствовал

в себе нечто такое, чего не могло быть во внешних силах природы и в нашей

судьбе, — я чувствовал свою особенность человека. И я пришел в ожесточение

и решил воспротивиться, сам еще не зная, как это нужно сделать.

На следующее лето я сдал экзамен на звание машиниста и стал ездить

самостоятельно на паровозе серии «СУ», работая на пассажирском местном

сообщении. И почти всегда, когда я подавал паровоз под состав, стоявший у

станционной платформы, я видел Мальцева, сидевшего на крашеной скамейке.

Облокотившись рукою на трость, поставленную между ног, он обращал в

сторону паровоза свое страстное, чуткое лицо с опустевшими слепыми

глазами, и жадно дышал запахом гари и смазочного масла и внимательно

слушал ритмичную работу паровоздушного насоса. Утешить его мне было нечем,

и я уезжал, а он оставался.

Шло лето; я работал на паровозе и часто видел Александра Васильевича

— не только на вокзальной платформе, но встречал его и на улице, когда он

медленно шел, ощупывая дорогу тростью. Он осунулся и постарел за последнее

время; жил он в достатке — ему определили пенсию, жена его работала, детей

у них не было, но тоска, безжизненная участь снедали Александра

Васильевича, и тело его худело от постоянного горя. Я с ним иногда

разговаривал, но видел, что ему скучно было беседовать о пустяках и

довольствоваться моим любезным утешением, что и слепой — это тоже вполне

полноправный, полноценный человек.

— Прочь! — говорил он, выслушав мои доброжелательные слова.

Но я тоже был сердитый человек, и, когда, по обычаю, он однажды велел

уходить мне прочь, я сказал ему:

— Завтра в десять тридцать я поведу состав. Если будешь сидеть тихо,

я возьму тебя в машину.

Мальцев согласился.

— Ладно. Я буду смирным. Дай мне там в руки что-нибудь, — дай реверс

подержать: я крутить его не буду.

— Крутить его ты не будешь! — подтвердил я. — Если покрутишь, я тебе

дам в руки кусок угля и больше сроду не возьму на паровоз.

Слепой промолчал; он настолько хотел снова побыть на паровозе, что

смирился передо мной.

На другой день я пригласил его с крашеной скамейки на паровоз и сошел

к нему навстречу, чтобы помочь ему подняться в кабину.

Когда мы тронулись вперед, я посадил Александра Васильевича на свое

место машиниста, я положил одну его руку на реверс и другую на тормозной

автомат и поверх его рук положил свои руки. Я водил своими руками, как

надо, и его руки тоже работали. Мальцев сидел молчаливо и слушался меня,

наслаждаясь движением машины, ветром в лицо и работой. Он сосредоточился,

забыл свое горе слепца, и кроткая радость осветила изможденное лицо этого

человека, для которого ощущение машины было блаженством.

В обратный конец мы ехали подобным же способом: Мальцев сидел на

месте механика, а я стоял, склонившись, возле него и держал свои руки на

его руках. Мальцев уже приноровился работать таким образом настолько, что

мне было достаточно легкого нажима на его руку, и он с точностью ощущал

мое требование. Прежний, совершенный мастер машины стремился превозмочь в

себе недостаток зрения и чувствовать мир другими средствами, чтобы

работать и оправдать свою жизнь.

На спокойных участках я вовсе отходил от Мальцева и смотрел вперед со

стороны помощника.

Мы уже были на подходе к Толубееву; наш очередной рейс благополучно

заканчивался, и шли мы вовремя. Но на последнем перегоне нам светил

навстречу желтый светофор. Я не стал преждевременно сокращать ход и шел на

светофор с открытым паром. Мальцев сидел спокойно, держа левую руку на

реверсе; я смотрел на своего учителя с тайным ожиданием…

— Закрой пар! — сказал мне Мальцев.

Я промолчал, волнуясь всем сердцем.

Тогда Мальцев встал с места, протянул руку к регулятору и закрыл пар.

— Я вижу желтый свет, — сказал он и повел рукоятку тормоза на себя.

— А может быть, ты опять только воображаешь, что видишь свет! —

сказал я Мальцеву.

Он повернул ко мне свое лицо и заплакал. Я подошел к нему и поцеловал

его в ответ:

— Веди машину до конца, Александр Васильевич: ты видишь теперь весь

свет!

Он довел машину до Толубеева без моей помощи. После работы я пошел

вместе с Мальцевым к нему на квартиру, и мы вместе с ним просидели весь

вечер и всю ночь.

Я боялся оставить его одного, как родного сына, без защиты против

действия внезапных и враждебных сил нашего прекрасного и яростного мира.

«В прекрасном и яростном мире»

Познавательная компетенция (уровень А

    Место действия в произведении…

2. Когда происходят события в произведении?

А.август Б.январь В.июль

3. Что выделяло Мальцева среди остальных?

А.высокомерие Б.талант В.необщительность

4. Из-за чего Мальцев ослеп в первый раз?

А.удар молнии Б.короткое замыкание в машине В.взрыв в машине

5. Почему Мальцев продолжал вести машину?

А.самонадеянность Б.легкомыслие В.он не понял, что ослеп

6. Почему Мальцева отдали под суд?

А.он вновь стал видеть Б.сам отдал себя в руки правосудия В.его осудили помощник и кочегар

7. Как удалось доказать невиновность Мальцева?

А.повторная травма зрительного нерва Б.появились новые свидетели В.появились новые факты в деле

8. Что за человек следователь?

А.ему безразлична судьба заключенных Б.его интересуют люди, винит себя в слепоте Мальцева

9. Почему ослепший Мальцев гонит от себя людей?

А.ненавидит зрячих, т.к. завидует им Б.необщительный человек, люди ему в тягость

В.не хочет людской жалости, гордый человек

10. Почему помощник продолжает навещать Мальцева?

А.боится людского осуждения Б.чувствует себя ответственным за этого человека и в последствиях эксперимента считает себя виноватым В.они всегда с Мальцевым были близкими друзьями

11. Куда приходит ослепший Мальцев?

А.паровозное депо Б.аэропорт В.порт

12. Почему Мальцев приходит на место своей бывшей работы?

А.ему не хватало общения с людьми Б.чтобы ему все сочувствовали В.ему трудно было жить без любимой работы, трудно смириться со своей слепотой

13. Что помогло Мальцеву вновь прозреть?

А.привычная работа Б.хороший доктор В.самостоятельные упражнения

Регулятивная компетенция (уровень В

    Какое средство выразительности языка используется в следующих отрывках произведения: «железное тело паровоза», «мечи молний…вонзались в землю», «паровоз пробивался…в щель света»?

    Как в литературе можно назвать следующее описание природы: «С нашей стороны тучу освещало солнце, а изнутри ее рвали свирепые, раздраженные молнии, и мы видели, как мечи молний вертикально вонзались в безмолвную дальнюю землю, и мы бешено мчались к той дальней земле, словно спеша на ее защиту»?

    Установите соответствия между элементами композиции произведения и предложениями из текста:

Коммуникативная компетенция (уровень С

    Объясните смысл названия произведения ««В прекрасном и яростном мире».

    Что, по-вашему, лучше, быть слепым, но оправданным или зрячим, но невинно осужденным?

    Как повлияло участие лирического героя и следователя на судьбу Мальцева?

КИМ по литературе ФГОС 7 класс А.П.Платонов

Познавательная компетенция (уровень А ). Выберите правильный ответ из предложенных:

1. Настоящее имя Юшки?

А.Ефим Дмитриевич Б.Ефим Иванович В.Иван Дмитриевич

2. Где работал Юшка?

А.на мельнице Б.в кузнице В.в мастерской

3.Как Юшка относился к деньгам?

А.был жаден, копил деньги и прятал их Б.постоянно тратил деньги на собственные развлечения

В.экономил деньги, чтобы потратить их потом на девочку-сироту

4.Как дети относились к Юшке?

А.любили и уважали его Б.дразнили и боялись В.любили, но обижали, т.к. не могли правильно выразить свои чувства

5.Как взрослые относились к Юшке?

А.били его из-за страха и отвращения, которые он внушал Б.любили и жалели его

В. его жалели, но, т.к. он был беззащитен, озлобившиеся люди срывали на нем свою злость

6.Как закончил свою жизнь Юшка?

А.погиб, спасая детей Б.умер от старости В.его убил пьяный озлобившийся человек

7.Почему без Юшки людям стало жить труднее?

А.он был очень интересный рассказчик, без него стало скучно

Б.он помогал родителям следить за их детьми

В.людям не на ком стало срывать свою злобу, теперь они стали обижать своих близких

8.Почему Юшка разозлился?

А.его очень больно ударили Б.его оскорбили В.при нем обидели ребенка

9.Какой след оставил после себя Юшка?

А.девушка-врач Б.построили церковь там, где Юшка умер В.о нем написал А.П.Платонов книгу

10.Что хотел сказать А.П.Платонов смертью своего героя?

А.надо уметь защищать себя от грубостей окружающих

Б.надо быть милосердными и внимательными друг к другу

Регулятивная компетенция (уровень В ). Ответьте на предложенные вопросы одним словом или словосочетанием.

    Определите, к какому роду относится произведение. Определите жанр произведения.

    Какое средство выразительности языка используется в следующих отрывках произведения: «злое горе», «лютая ярость», «светлая воздушная теплота»?

    Как в литературе можно назвать следующее описание героя: «Он был мал ростом и худ; на сморщенном лице его, вместо усов и бороды, росли по отдельности редкие седые волосы; глаза же у него были белые, как у слепца, и в них всегда стояла влага, как неостывающие слезы»?

    Установите соответствия между героями и их высказываниями:

Коммуникативная компетенция (уровень С ). Напишите мини-сочинение по одной из предложенных тем:

    Прав ли Юшка, говоря, что его любит народ?

    Как вы понимаете слово «сострадание»? Кто из героев произведения А.П.Платонова умеет сострадать, а кто – нет? Бывали ли в вашей жизни ситуации, которые вызывали сострадание к людям?