Из «литературных воспоминаний» о Тургеневе. Обломовщина базаровщина особенный человек новый человек нигилист. Тема поэта и поэзии

Статья Н. Д. Ахшарумова «„Обломов”. Роман И. Гончарова» (РВ. 1860. № 2. С. 600-629) полемична по отношению к тем работам о романе, которые появились раньше ее. В ней предложены неожиданные характеристики главных героев. Так, Илья Ильич, по мысли Ахшарумова, не мечтатель, а настоящий реалист, трезво смотрящий на жизнь. Какова логика рассуждений автора статьи?
Ахшарумов говорит о роли предания, сказки, мифа в формировании человека обломовского мира. Что мечталось сказочному герою, что обещалось мальчику Илье, то получил помещик Обломов. Для помещика труд «отродясь существовал как нечто внешнее и случайное» («Обломов» в критике. С. 151). Илья Ильич видел жизнь «как она есть», понимая, что «для русского барина она действительно не содержит в себе труда как необходимого элемента». «Реалист» Илья Ильич – человек с барским со
329
знанием, в этом выводе Ахшарумов совпадает с Добролюбовым.
Для понимания деятельного героя, считает Ахшарумов, важен вопрос: какой смысл имеет его труд? Если только «личное удовольствие», т. е. удовлетворение личных потребностей, то тогда между трудом Штольца-Мефистофеля, обломовского двойника, и бездельем Ильи Ильича нет существенной разницы (Там же). Ахшарумов говорит о людях, которые противостоят и Обломовым, и Штольцам, – о «смелых пионерах», которые «пролагали для нас дороги и строили мостики на опасных местах» (Там же. С. 165), о людях, действовавших вне личных целей и устремлений.
Драматизм положения Ильи Ильича Ахшарумов объясняет его приверженностью двум противоречащим друг другу жизненным принципам: один «чисто практический и реальный», принцип барского существования, другой «чисто теоретический, навязанный ему насильственно школой», который понятен ему «холодным рассудком», но который не мил его сердцу. Если, по Писареву, Обломов не может шагнуть в новую, «европейскую» жизнь, то, по Ахшарумову, он этого делать и не хочет, потому что эта «европейская», космополитическая жизнь, как она представлена в романе, не может привлечь русского человека. Жизнь, предложенная Штольцем Ольге, считает критик, оказалась «филистерским райком», «огороженным по всем карантинным правилам» «от общего недуга человечества».
При всем критическом отношении к автору «Обломова» как «моралисту и философу» Ахшарумов счел нужным отметить его искусство психологизма – прежде всего в изображении Ольги, которая проходит «целую школу любви ‹…› со всеми малейшими фазами этого чувства». «Давно, – замечает критик, – никто не писал у нас об этом предмете так отчетливо и подробно и не входил в такие микроскопические наблюдения над сердцем женщины ‹…› и надо отдать автору полную справедливость, все это выточено до последней возможности» (Там же. С. 163). По мысли Ахшарумова, романная история Штольца и Ольги не завершена. Говоря о сцене, в которой Штольц объясняет смысл ее странной тоски, критик делает такое замечание: «Сцена эта ‹…› единственная интересная из всех, какие происходят между Ольгой и Штольцем;
330
если бы дело шло собственно о них, то ею бы следовало не кончить, а начать их роман. Ольга, скучающая со Штольцем и требующая от него, как и от Обломова, той жизни, которую он не в силах ей дать… вот интересная задача! Что бы он сделал?» (Там же. С. 155).
Н. К. Михайловский, откликнувшись на публикацию отрывка из романа «Обрыв» «Софья Николаевна Беловодова»,1 выразил неудовлетворенность образом Ольги Ильинской: она «полюбила бы, может быть, Обломова, если бы ей удалось его переработать. Но Обломов не мог перестать быть Обломовым, а потому Ольга не только не любила, но и не могла никогда его любить. Оттого личность Ольги как-то неопределенна, непонятна. Мы не понимаем этой лихорадочной деятельности, порожденной самолюбием и подавляющей все остальные чувства в женщине».2 В той же рецензии, сопоставляя главные сюжетные линии «Обломова» и отрывка из «Обрыва» «Софья Николаевна Беловодова», Михайловский прибег к фольклорным ассоциациям, отчасти восходящим к мотивам романа (особенно к «Сну Обломова»): «В числе мифов других народов есть очарованный сон, и русская фантазия породила целое сонное царство. ‹…› Г. Гончаров вводит нас в настоящее сонное царство. В самом деле, бодрствуют ли Обломов и Софья Николаевна Беловодова? Нет, они спят сном крепким, непробудным, сном очарованным. Их погрузил в этот сон злой волшебник…»; «Даже и в сказках наших сонное царство просыпалось при звуках гуслей-самогудов. ‹…› Долго спали Обломов и Софья Николаевна спокойно; наконец их сон был не нарушен, но несколько обеспокоен – явились гусли-самогуды, это Ольга и Штольц для Обломова и Райский для Беловодовой. Борьба этих
331
элементов спящего и будящего составляет основу этих рассказов».1
Двойное видение обнаружил в «Сне Обломова» и в романе в целом М. Ф. Де-Пуле, расценив его как порабощение искусства утилитарностью. «…„Сон Обломова”, – пишет критик, – вещь, от которой веет таким поэтическим благоуханием, что просто дух захватывает от восторга. Согласитесь, что над подобной вещью остановился бы даже Гоголь, мрачный, желчный Гоголь. Посмотрите же, как относится к собственному своему созданию практический г. Гончаров. Он просто издевается, глумится над ним, – признаюсь вам, в этом явлении я вижу глубокое падение искусства».2
Восприятие Достоевским всего гончаровского романа не было столь определенным и столь положительным,3 как восприятие им «Сна Обломова».4 Крайне негативная
332
оценка его была дана писателем в письме к брату, М. М. Достоевскому, от 9 мая 1859 г., сразу же после завершения журнальной публикации романа: «по-моему, отвратительный» (Достоевский. Т. XXVIII, кн. 1. С. 325).
В февральском номере журнала «Время» за 1861 г. была опубликована анонимная рецензия под названием «Гаваньские чиновники в домашнем быту, или Галерная гавань во всякое время дня и года. (Пейзаж и жанр) Ивана Генслера». В Полном собрании сочинений Достоевского она опубликована в разделе «Dubia», поскольку, по мнению комментаторов, «есть все основания говорить о редакторском вмешательстве Достоевского в рецензию, вероятно написанную Ап. Григорьевым» (Там же. Т. XXVII. С. 412). В рецензии с сочувствием («прекрасно написанный») упоминается разбор «Обломова», сделанный А. П. Милюковым, который достаточно сурово отнесся к роману. Упоминанию Милюкова предшествует пассаж, посвященный некоему «г-ну Х, одному из известных наших писателей»: «Попробуйте, например, сказать ‹…› что прославленный роман его не выдерживает критики, что герой его утрирован, что весь роман растянут и, несмотря на прекрасные детали, скучен; что героиня его хороша и привлекательна только в романе, благодаря той неопределенности очертаний, которая выпала на долю литературы как искусства, но что в жизни героиня эта пренесноснейшее существо, сущее наказание своего мужа. Прибавьте к этому похвалы некоторым второстепенным лицам, некоторым прекрасным страницам…» (Там же. С. 146). Комментаторы указанного тома справедливо полагают, что в этой микрорецензии подразумевается роман «Обломов». Если вспомнить, как отзывался о романе критик, каково было его отношение к Ольге как особому женскому типу, наконец, как был оценен «Обломов» в статье Кушелева-Безбородко, то с большой долей вероятности можно говорить, что абзац о романе «г-на Х» написан именно Григорьевым. Но вряд ли эти резкие суждения о гончаровском романе могли бы присутствовать в отредактированной Достоевским рецензии, если бы
333
они в корне противоречили его собственному восприятию «Обломова».
В 1864 г. в журнале «Эпоха» (№ 8) была опубликована статья Д. В. Аверкиева, посвященная недавно умершему А. А. Григорьеву. В примечаниях к ней, написанных Достоевским, было сказано, что автор статьи говорит «как бы от имени редакции». Аверкиев, в частности, писал об «увлечениях» Григорьева, которые были более «жизненными» и «сочувственными», чем увлечения других критиков. «Так, Григорьев, – заметил Аверкиев, – не мог никогда увлечься, подобно высокоталантливому Добролюбову, и признать гончаровского Штольца за какое-то нравственное совершенство, а бюрократическое произведение г. Гончарова за решение, окончательное и безапелляционное, вопроса о русском человеке, единственно по случаю встречающегося в этом произведении слова „обломовщина”».1 Из примечаний Достоевского видно, что он солидаризуется с этой точкой зрения на роман. Для него, как и для Григорьева, в оценке «Обломова» главным был «вопрос о русском человеке», о его связи с почвой, о национальных началах русской жизни. Пример Штольца как носителя положительного, деятельного начала не поднимался ни Достоевским, ни Григорьевым. Для всякого читавшего статью «Что такое обломовщина?» было очевидно, что Аверкиев исказил точку зрения Добролюбова, который совсем не утверждал, что в Штольце надо видеть «нравственное совершенство». Достоевский пренебрег этой погрешностью своего сотрудника, потому что в целом григорьевский взгляд на этого героя ему был ближе, чем добролюбовский.2
В большинстве случаев, когда Достоевский вспоминает об «Обломове», он говорит о главном герое. Верно или нет представлен в нем русский человек – вот вопрос, который вызывает его короткие, но обычно очень категорические
334
суждения. Одно из них содержится в записной книжке 1864-1865 г.: «Обломов. Русский человек много и часто грешит против любви; но и первый страдалец за это от себя. Он палач себе за это. Это самое характеристичное свойство русского человека. Обломову же было бы только мягко.
Это только лентяй, да еще вдобавок эгоист.
Это даже и не русский человек. Это продукт петербургский. Он также и барич, но и барич-то уже не русский, а петербургский» (Там же. Т. XX. С. 204).1
По предположению комментаторов Полного собрания сочинений Достоевского, процитированная запись связана с замыслом передовой статьи «О помещичестве и белоручничестве в нашей литературе», которая так и не была написана. Этот замысел возник у писателя в связи с вновь вспыхнувшей журнальной полемикой о типе «лишнего человека». Об Онегине, Печорине и Рудине Достоевский говорил в этом плане еще раньше в статье «Книжность и грамотность» (1861). О «белоручничестве» Чацкого сказано в «Зимних заметках о летних впечатлениях» (1863).
В подготовительных материалах к «Подростку» есть заметка о том, что Версилов, перечисляя типы современной литературы, называет в одном ряду Чацкого, Печорина и Обломова (Там же. Т. XVI. С. 277). Судя по этим фактам, типологический ряд, в который попадал у Достоевского Обломов, оказывался близок к добролюбовскому.2 Как и автор статьи «Что такое обломовщина?», Достоевский (в отличие от Герцена) делает упор на исторической вине «лишних».3
335
Обратившись к истолкованию образа Обломова, неожиданную параллель приводит П. В. Анненков. Для него сутью этой личности является «скептицизм по отношению к жизни». И в этом смысле Обломов прямой предтеча… Базарова.
Чтобы понять ход мыслей Анненкова, надо вспомнить об особой типологии, предложенной критиком. Он четко противопоставлял типы, «взятые из толпы», и «типы-понятия». Гончаров, по мнению Анненкова, как и Тургенев, обладает особой «тайной» создания сложных жизненных характеров – типов, взятых из окружающей действительности. В статье «Русская современная история в романе И. С. Тургенева „Дым”» (1867), восхищаясь образом Ирины, критик пишет: «Процесс его создания напоминает
336
почти химический процесс, когда из соединения различных минералов получается как бы новый, самостоятельный минерал. Тайна такого производства образов уже утеряна с Пушкина и его школы, последним представителем которой остается, вместе с И. А. Гончаровым, и автор романа. Как бы то ни было, но Ирина, благодаря художническому воспроизведению типа, выражает уже не одно какое-либо частное лицо, выхваченное из жизни, говорит не за себя только, но делается выражением и олицетворением целого строя жизни в известном отделе общества» (Анненков. С. 343).
Но и у Гончарова, и у Тургенева Анненков нашел примеры «типов-понятий»: таковыми оказываются «знаменитые типы современной нашей литературы» – Обломов и Базаров.1 «Эти понятия-типы, – пишет критик, – нисколько не стыдятся и не могут стыдиться своего происхождения от мышления. Напротив, они беспрестанно и открыто намекают сами об источнике своего существования. Кто, кроме типов-понятий, может быть так беспощадно последователен, кто, кроме их, способен действовать с такой однообразной, скажем, почти отчаянной верностью своему направлению во всякую минуту жизни? От них уже нечего ожидать чего-либо похожего на добродушную измену своему началу или на ветреную попытку освободиться от требования своей природы хоть на мгновение, что так часто случается с типами, взятыми из толпы, и сообщает им прелесть, которая вызывает наше участие и отворяет сердце для потворства всем их заблуждениям. Самые увлечения Обломова и Базарова кажутся не более как припадками умопомешательства, на которые они отвечать не должны, да никогда и не увлекаются они всем существом своим: мысль автора служит им балластом и придерживает к месту, откуда они поднялись» (Там же. С. 261-262).
Выгодное отличие типов-понятий Гончарова и Тургенева от аналогичных образов, например, Н. Г. Помяловского (Молотов и Череванин) в том, что в случае с Обломовым и Базаровым эти типы «даны ‹…› нам жизнию» (Там же. С. 261); «сама мысль, которой они обязаны своим происхождением, родилась из непосредственного созерцания
337
общества, из проникновения, так сказать, в глубь его психологического настроения, из перехваченной тайны его существования» (Там же. С. 264).
Имея в виду «одну только нравственную их сущность, а не физическую», Анненков говорит о «поразительном сходстве» двух знаменитых героев: «…ведь известно, что между самыми противоположными, исключительными понятиями существует родственная связь» (Там же. С. 262). Более того, по логике критика, Обломов и Базаров могут быть поняты как «одно и то же лицо, только взятое в различные минуты своего развития. ‹…› Обломов, переродившийся в Базарова, должен был, конечно, измениться во внешнем виде, в образе жизни и в привычках, но зерно, из которого у одного растет непробудная душевная апатия, а у другого судорожная деятельность, не имеющая никакой нравственной опоры, заложено одно и то же в обеих натурах. Оно знакомо нам как нельзя более как плод, данный свойствами нашего образования, особенностями нашего развития. Лишь только Обломов пробудился и раскрыл свои тяжелые глаза – он должен был действовать не иначе как Базаров;1 мягкая, податливая натура его, покуда он находился в летаргическом состоянии, должна была преобразиться в грубую, животную природу Базарова: на этом условии Обломов только и мог подняться на ноги. Так точно и Базаров, не знающий на свете ничего святее запросов своей не вполне просветленной личности, есть только Обломов, которого расшевелили и который с течением непредвиденных обстоятельств принужден думать и делать что-нибудь. У них одинаковый скептицизм по отношению к жизни: как Обломову все казалось невозможностью, так Базарову все кажется несостоятельным. Где же и было нажить Обломову, в пору его невозмутимой спячки, что-либо похожее на политическую веру, на нравственное правило или научное убеждение?2 Он умер без всякого содержания; вот почему, когда
338
он воскрес, при иных условиях жизни, в Базарове, ему оставалось только сомневаться в достоинстве и значении всего существующего да высоко ценить свою крепкую, живучую натуру. Цель его стремлений при этом не изменилась. Новым скептицизмом своим он достигал точно такого же душевного спокойствия, такой же невозмутимой чистоты совести и твердости в правилах, какими наслаждался и тогда, когда сидел в комнатке своего домика на Петербургской стороне между женой, диким лакеем и кулебяками. Постарайтесь сквозь внешнюю, обманчивую деятельность Базарова пробиться до души его: вы увидите, что он спокоен совершенно по-обломовски; житейские страдания и духовная нужда окружающего мира ему нипочем. Он только презирает их, вместо того чтоб тихо соболезновать о них, как делал его великий предшественник. Прогресс времени! Оба они, однако же, выше бедствий, стремлений, падений и насущных требований человечества, и выше именно по причине морального своего ничтожества;1 они изобрели себе, каждый по-своему, умственное утешение, которое и ограждает их от всякого излишне скорбного чувства к ближним. Разница между ними состоит в том, что Базаров наслаждается сознанием своего превосходства над людьми с примесью злости и порывистых страстей, объясняемых преимущественно физиологическими причинами, а Обломов наслаждается этим сознанием кротко, успев подчинить свои плотские и тоже весьма живые инстинкты заведенному семейному порядку» (Там же. С. 262-263).2
339
И наконец, толкуемое таким образом родство Обломова и Базарова приводит Анненкова к совершенно оригинальному пониманию проблемы «отцов и детей», столь значимой для русской литературы середины XIX в.: «…отцы и дети изображены в литературе нашей не одним романом, что было бы не под силу и такому таланту, как г. Тургенев, а двумя замечательными романами, принадлежащими двум разным художникам, ошибавшимся и касательно выводов, которые могут быть сделаны из основной идеи их произведений. Г. Гончаров думал, что на смену Обломовых идет поколение практических Штольцев, между тем как настоящая смена явилась в образе Базарова; г. Тургенев думал противопоставить Базаровым великого и малого рода их менее развитых отцов и забыл, что истинный родоначальник всех Базаровых есть Обломов, уже давно показанный нашему обществу. Отцы г. Тургенева поэтому кажутся и будут казаться подставными отцами, не имеющими ни малейшей связи с своим племенем, кроме акта рождения, очень достаточного для признания духовного родства между членами ее. По крайней мере для нас слова „обломовщина” и „базаровщина” выражают одно и то же представление, одну и ту же идею, представленную талантливыми авторами с двух противоположных сторон. Это художественные антиномии. И так велико значение творческих типов, хотя бы и обязанных своим происхождением понятию, что одно призвание их открывает мгновенно длинную цепь идей и выясняет отвлеченную мысль до последних ее подробностей» (Там же. С. 263-264).
Уравнивая этих героев и в эстетическом плане (Обломов и Базаров – «понятия-типы»), и в социально-политическом («истинный родоначальник всех Базаровых есть Обломов»), Анненков, как отметил И. Н. Сухих, вступал «в необъявленный спор с Добролюбовым, говорившим об идущих на смену „обломовцам” героях „новой русской жизни”, и с Писаревым, для которого Базаров отменил Печориных и Рудиных».1
В статье «Исторические и эстетические вопросы в романе гр. Л. Н. Толстого „Война и мир”» (1868) Анненков наметил другую параллель: говоря о главных героях толстовского романа, критик первым называет «тяжелого, но
340
гуманно-развитого молодого Безухова, – тип, похожий на Обломова, если Обломова сделать безмерным богачом и побочным сыном одного из екатерининских орлов» (Там же. С. 356).

***


Очень большую группу критических отзывов о романе и его главном герое составляют отклики, относящиеся к концу XIX в. – 1910-м гг.
Неоднозначно к образам Обломова и Штольца, как и к творчеству Гончарова в целом, относился А. П. Чехов. «Читаю Гончарова, – писал он А. С. Суворину в начале мая 1889 г., – и удивляюсь. Удивляюсь себе: за что я до сих пор считал Гончарова первоклассным писателем? Его „Обломов” совсем неважная штука. Сам Илья Ильич – утрированная фигура, не так уж крупен, чтобы из-за него стоило писать целую книгу. Обрюзглый лентяй, каких много, натура не сложная, дюжинная, мелкая; возводить сию персону в общественный тип – это дань не по чину. Я спрашиваю себя: если бы Обломов не был лентяем, то чем бы он был? И отвечаю: ничем. А коли так, то и пусть себе дрыхнет. Остальные лица мелкие, пахнут лейковщиной, взяты небрежно и наполовину сочинены. Эпохи они не характеризуют и нового ничего не дают. ‹…› Ольга сочинена и притянута за хвост. А главная беда – во всем романе холод, холод, холод… Вычеркиваю Гончарова из списка моих полубогов».1 Резкими эпистолярными суждениями Чехова о свергнутом «полубоге», романе «Обломов» и его героях, которые, как известно, не были фигурами случайными,2 все-таки не исчерпывается его отношение к творчеству Гончарова. Очевидно отражение некоторых поэтических мотивов «Сна Обломова» в повести «Степь». М. О. Меньшиков писал о героях чеховских произведений «Страх», «Скучная история», «Дуэль», «Жена»,
341
«Соседи»: «…слабые и дряблые русские люди, новейшие Обломовы, решительно не умеющие жить, не умеющие устраивать ни своего, ни чужого счастья при самых прекрасных внешних обстоятельствах».1
Д. С. Мережковский в статье «И. А. Гончаров (Критический этюд)», напечатанной еще при жизни романиста,2
342
заметил, что автор «Обломова» резко выделяется на фоне других писателей своим особым отношением к природе. Процитировав часть описания обломовского мира, где говорится о небе, которое «ближе жмется к земле», чтобы «обнять ее покрепче, с любовью», критик заметил: «Вот природа, как ни один из новых поэтов не понимает ее, – природа, лишенная тайны, ограниченная и прекрасная, какой представляли ее древние: декорация для идиллии феокритовских пастухов или, еще лучше, для счастия патриархальных помещиков» («Обломов» в критике. С. 174).
«Высокий комизм», которым «озарены» многие герои гончаровских романов, и в том числе Обломов, позволяет критику сблизить созданный художественный мир с «идеальной красотой», которую донесло до нас эпическое искусство древних. Отличительная черта таланта Гончарова, по мнению Мережковского, – «любовь к будничной стороне жизни», способность одним прикосновением преобразить «прозу действительности в поэзию и красоту». На первый взгляд, критик говорит о той особенности искусства автора «Обломова», которую со времен Дружинина называют фламандством. Современный исследователь понимает фламандство как «прозаизацию традиционно возвышенного», как подчеркнуто «недифференцированное восприятие действительности», «уравнивание разномасштабных явлений», когда «мелочи быта поднимаются до человека», когда «люди и звери, важное и незначительное приводятся к общему знаменателю, становятся равнозначными».1 Так или иначе, речь идет о нарушении какой-то ожидаемой читателем нормы, художественный эффект достигается как результат освобождения от некоей стилистической инерции. А гомеровская эпическая традиция проявляется в том, что для художника вообще нет деления на высокое и низкое. Вот ход размышлений Мережковского:
343
«Гомер в своих описаниях подолгу останавливался с особенною любовью на прозаических особенностях жизни. Он до мельчайших деталей изображает, как его герои и полубоги едят, пьют, принимают ванну, спят, одеваются. Для Гомера нет некрасивого в жизни, так же наивно и просто, как он говорит о смерти великих мужей, о совете богов, о разрушении Трои, он рассказывает о грязном платье, которое отправилась мыть на речку царская дочь Навзикая с рабынями; он с детским простодушием описывает, как
Начали платья они полоскать, и потом, дочиста их
Вымыв, по взморью на млеко-блестящем хряще, наносимом
На берег плоский морскою волною, их все разостлали.1
Такая же античная любовь к будничной стороне жизни, такая же способность одним прикосновением преображать прозу действительности в поэзию и красоту составляет характерную черту Пушкина и Гончарова. Перечтите „Сон Обломова”. Еда, чаепитие, заказывание кушаний, болтовня, забавы старосветских помещиков принимают здесь гомеровские идеальные очертания.
Вот как изображается смех этих счастливых людей: „Хохот разлился по всему обществу, проник до передней и до девичьей, объял весь дом, все вспоминают забавный случай, все хохочут долго, дружно, несказанно, как олимпийские боги. Только начнут умолкать, кто-нибудь подхватит опять – и пошло писать”. И дальше почти на целой странице описывается этот гомерический хохот. Патриархальные нравы обломовских помещиков до такой степени фантастичны, несовременны и своими эпическими размерами напоминают сказку, что читатель нисколько не удивляется, когда Гончаров прямо из Обломовки переносит его в героическую среду древнерусских сказаний и былин.
344
Как все это не похоже на легкую, поверхностную манеру, на полунебрежный стиль современных романистов! Кажется, что творец Обломова покидает здесь перо и берется за древнюю лиру; он уже не описывает – он воспевает нравы обломовцев, которых недаром приравнивает к „олимпийским богам”» (Там же. С. 177-178).
Идея Мережковского не отменяет концепцию Дружинина, она вводит другой (эпический) контекстный вектор.
Как известно, еще Монтескье писал о значении «географического фактора» для формирования национального характера. Когда Мережковский говорит о «влиянии среды на характер», он, в частности, имеет в виду то, что сознание обломовцев в значительной степени развивается под воздействием родной природы: «Он (Гончаров. – Ред.) следит, как мягкие степные очертания холмов, как жаркое „румяное” солнце Обломовки отразилось на мечтательном, ленивом и кротком характере Ильи Ильича…» (Там же. С. 179). Следует напомнить, что и сам Гончаров в письме к С. А. Никитенко от 25 февраля 1873 г., говоря о внешних силах, обусловивших судьбу героя, написал: «Климат, среда, протяжение – захолустья, дремотная жизнь».

Понятия могут быть положены в основание замечательных произведений изящной литературы, если толь к о творчески воплощены в образы, а не просто олицетворены… Все дело в том, каким путем явились понятия, даны ли они нам жизнию или придуманы помимо ее? Что такое знаменитейшие типы современной нашей литературы – Обломов и Базаров, как не понятия, сделавшиеся людьми под руками двух истинных художников. Эти понятия-типы нисколько не стыдятся и не могут стыдиться своего происхождения от мышления. Напротив, они беспрестанно и открыто намекают сами об источнике своего существования. Кто, кроме типов-понятий, может быть так беспощадно последователен, кто, кроме них, способен действовать с такой однообразной, скажем – почти отчаянной – верностью своему направлению во всякую минуту жизни? От них уже нечего ожидать чего-либо похожего на добродушную измену своим началам или на ветреную попытку освободиться от требований своей природы хоть на мгновение, что так часто случается с типами, взятыми из толпы, и сообщает им прелесть, которая вызывает наше участие и отворяет сердце для потворства всем их заблуждениям. Самые увлечения Обломова и Базарова кажутся не более, как припадками умопомешательства, за которые они отвечать не должны, да и никогда не увлекаются они всем существом своим: мысль автора служит им балластом и придерживает к месту, откуда они поднялись. Происхождению своему от понятий знаменитые типы эти обязаны и своим поразительным сходством: ведь известно, что между самыми противоположными, исключительными понятиями существует родственная связь. На этом основании и разнородные типы, вышедшие из понятий, могут представлять, несмотря на противоположность свою, одно и то же лицо, только взятое в две различные минуты своего развития. Это именно мы видим на Обломове и Базарове. Понятно, что, проводя такую мысль, мы подразумеваем одну только нравственную их сущность, а не физическую, которая сближениям не подлежит, будучи формой, обусловливающей их личную, типическую особенность. Обломов, переродившийся в Базарова, должен был, конечно, измениться во внешнем виде, в образе жизни и в привычках, но зерно, из которого у одного растет непробудная душевная апатия, а у другого судорожная деятельность, ле имеющая никакой нравственной опоры, заложено одно и то же в обеих натурах. Оно знакомо нам, как нельзя более, как плод, данный свойствами нашего образования, особенностями нашего развития. Лишь только Обломов пробудился и раскрыл свои тяжелые глаза – он должен был действовать не иначе, как Базаров; мягкая, податливая натура его, покуда он находился в летаргическом состоянии, должна была преобразиться в грубую, животную природу Базарова; на этом условии Обломов только и мог подняться на нош. Так точно и Базаров, не знающий на свете ничего святее запросов своей не вполне просветленной личности, – есть только Обломов, которого расшевелили и который стечением непредвиденных обстоятельств принужден думать и делать что-нибудь. У них одинаковый скептицизм по отношению к жизни; как Обломову все казалось невозможностью, так Базарову все кажется несостоятельным. Где же и было нажить Обломову, в пору его невозмутимой спячки, что-либо похожее на политическую веру, на нравственное правило или научное убеждение? Он умер без всякого содержания; вот почему, когда он воскрес, при иных условиях жизни, в Базарове – ему оставалось только сомневаться в достоинстве и значении всего существующего, да высоко ценить свою крепкую, живучую натуру. Цель его стремлений при этом не изменилась. Новым скептицизмом своим он достигал точно такого же душевного спокойствия, такой же невозмутимой чистоты совести и твердости в правилах, какими наслаждался и тогда, когда сидел в комнате своего домика на Петербургской стороне, между женою, диким лакеем и кулебяками. Постарайтесь сквозь всю внешнюю, обманчивую деятельность Базарова пробиться до души его: вы увидите, что он спокоен совершенно по-обломовски; житейские страдания и духовная нужда окружающего мира ему нипочем. Он только презирает их, вместо того, чтобы тихо соболезновать о них, как делал его великий предшественник. Прогресс времени! Оба они, однако же, выше бедствий, стремлений, падений и насущных требований человечества, и выше именно по причине морального своего ничтожества; они изобрели себе, каждый по-своему, умственное утешение, которое и ограждает их от всякого излишне скорбного чувства к ближним. Разница между ними состоит в том, что Базаров наслаждается сознанием своего превосходства над людьми с примесью злости и порывистых страстей, объясняемых преимущественно физиологическими причинами, а Обломов наслаждается этим сознанием кротко, успев подчинить свои плотские и тоже весьма живые инстинкты заведенному семейному поряд к у. Г-н. Гончаров думал, что на смену Обломову идет поколение Штольцев, между тем как настоящая смена явилась в образе Базарова; г. Тургенев думал противопоставить Базаровым великого и малого рода их менее развитых отцов и забыл, что истинный родоначальник всех Базаровых есть Обломов, уже давно показанный нашему обществу. По крайней мере для нас слова: обломовщина и базаровщина – выражают одно и то же представление, одну и ту же идею, представленную талантливыми авторами с двух противоположных сторон. Это художественные антиномии.

Введение

Иван Гончаров впервые в своем романе «Обломов» вводит новое для русской литературы понятие «обломовщины», которым обозначил особую социальную тенденцию, характерную, прежде всего, для русского народа, заключенную в полном безволии, апатичности, постоянной лени и чрезмерной мечтательности, когда иллюзии заменяют реальную жизнь, и человек деградирует. Само слово «обломовщина» произошло от имени главного героя произведения – Обломова и названия его родной деревни – Обломовки, которая и являлась средоточием всего того, что привело к постепенному угасанию Ильи Ильича как личности, его полной оторванности от мира и окончательному эскапизму. Изображение Обломова и «обломовщины» в романе Гончарова – это отражение процесса постепенного изменения, «слома» человека, которому прививают неестественные ценности и желания, что в итоге приводит к трагичным последствиям – обретению ложного смысла жизни, боязни реального мира и ранней смерти героя.

Обломовка и «обломовщина»

Корни появления «обломовщины» в Обломове лежат в детстве героя – Илья Ильич рос в далекой, в буквальном смысле оторванной от реального мира и центра России деревне – Обломовке. Поместье Обломовых расположилось в живописной, тихой, умиротворяющей местности, где климат радовал своей умеренностью и спокойствием, где не было сильных дождей, ураганов или ветров, бушующего моря или величественных гор, вместо которых раскинулись пологие холмы, даже небо «ближе жмется к земле», «чтоб обнять ее покрепче, с любовью: оно распростерлось так невысоко над головой, как родительская надежная кровля, чтоб уберечь, кажется, избранный уголок от всяких невзгод». Все здесь сулило «покойную, долговременную жизнь до желтизны волос и незаметную, сну подобную смерть». Даже поры года сменяли друг друга по календарю, не разрушая посевы весенними снегами, – все в Обломовке шло по привычному укладу, не меняясь десятки лет. В таком подобии рая на земле и развивались Обломов и обломовцы, даже природой огражденные от всяких невзгод, переживаний и утрат.

Люди в Обломовке жили от обряда к обряду – от рождения к свадьбе и от свадьбы к похоронам. Умиротворяющая природа усмиряла их нрав, делая тихими, безобидными и равнодушными ко всему: самые страшные злодеяния в деревне были связаны с кражей гороха или моркови, а найдя однажды мертвого человека из соседней деревни, они решили забыть об этом, так как жизнь других общин их не касалась, а значит покойник – не их проблема. Похожая ситуация была и с письмом из соседнего поместья, где был описан рецепт пива, но обломовцы боялись его открыть сразу, опасаясь недобрых вестей, способных нарушить привычное спокойствие деревни. Труд в Обломовке не любили, считая его повинностью и стараясь как можно быстрее сделать дело или вовсе переложить его на плечи другого. В поместье всю работу выполняли дворовые, которые, как видно на примере Захара, также были не самыми ответственными и трудолюбивыми людьми, но при этом оставались преданными слугами своих бар.

Дни обломовцев протекали в спокойствии и безделье, а самым важным событием был выбор блюд к обеду, когда каждый предлагал свои варианты, а затем все советовались, подходя к меню с особой серьезностью: «забота о пище была первая и главная жизненная забота в Обломовке. После трапезы все впадали в сонное состояние, иногда вели ленивые бессмысленные разговоры, но чаще вовсе молчали, постепенно засыпая: «это был какой-то всепоглощающий, ничем непобедимый сон, истинное подобие смерти», которое из года в год наблюдал маленький Илья, постепенно перенимая модель поведения и ценности родителей.

Детство Обломова в Обломовке

В детстве Илья был любознательным, активным ребенком, который всячески старался познать окружающий мир. Ему хотелось, как и другим ребятам, бегать по полям, лазить по деревьям, гулять, где запрещено, или, взобравшись на сеновал, любоваться с высоты речкой и великолепными пейзажами. Обломову нравилось наблюдать за животными, осматривать окружающую местность. Однако чрезмерно опекающие родители, которые с младенчества окружили Илью непрерывной заботой и контролем, запрещали мальчику активно взаимодействовать с миром и изучать его, прививая ему совершенно иные, «обломовские» ценности и модель поведения: постоянную лень, нежелание трудиться и учиться, безвольность и боязнь реального мира.

Лишенный необходимости бороться за свои желания, получая, все, что он хочет, по первому запросу, Обломов привык к безделью. Ему не нужно было решать или делать что-либо самостоятельно – всегда рядом были родители, которые «лучше знали», что нужно их сыну, либо слуги, готовые принести ему любые кушанья, помочь одеться либо убраться в покоях. Илью растили как экзотический «комнатный цветок», всеми силами защищая его от внешнего мира и укрывая в умиротворяющем гнездышке Обломовки. Родители не требовали от сына даже успехов в учебе, так как не считали науку чем-то действительно важным и полезным, часто сами оставляли его дома по праздникам или в непогоду. Именно поэтому обучение в школе, а затем и в институте, стало для Обломова чем-то вроде указания родителей, а не реализацией его собственной воли. На занятиях Илье Ильичу было скучно, он не понимал, как полученные знания можно будет применить в дальнейшей жизни, в частности, в Обломовке.

Разрушающее влияние сказок на жизнь Обломова

В романе Илья Ильич предстает очень чувствительным, мечтательным, человеком, который умеет видеть прекрасное и тонко переживать любые проявления внешнего мира. Во многом на формирование в герое этих качеств повлияли именно живописная обломовская природа и сказки, которые рассказывала мальчику его няня. Мифы и легенды увлекали Обломова в совершенно другой мир – мир фантастический, прекрасный и полный чудес: «Он невольно мечтает о Милитрисе Кирбитьевне; его все тянет в ту сторону, где только и знают, что гуляют, где нет забот и печалей; у него навсегда остается расположение полежать на печи, походить в готовом, незаработанном платье и поесть на счет доброй волшебницы». Даже в зрелом возрасте, понимая, что «молочных рек» не существует, Илья Ильич «бессознательно грустит подчас, зачем сказка не жизнь, а жизнь не сказка». Именно поэтому в Обломове продолжало жить то, привитое со сказками, ощущение брошенности человека в ужасающем и пугающем мире, где нужно вслепую пробираться вперед, ни видя не цели, ни дороги, спасти от которого может только истинное чудо.

Сказочный, волшебный мир легенд и мифов становится для Обломова альтернативной реальностью и уже в зрелом возрасте он сам выдумывает себе сказку о будущей жизни в райской Обломовке, о бесконечном спокойном семейном счастье, благополучии и спокойствии. Однако трагизм Ильи Ильича состоит даже не в тотальном эскапизме, боязни общества, нежелании что-либо делать и бороться за свое счастье, а не понимание, что он уже заменил реальную жизнь иллюзорной. Перед смертью для Обломова его мечты более реальны и важны, чем его сын, жена, друг и окружающие люди, даже важнее его самого, ведь в мечтах у него все в порядке со здоровьем, он полон сил и энергии. Однако сам Гончаров в романе дает читателю кратко одно из объяснений этой подмены: «а может быть, сон, вечная тишина вялой жизни и отсутствие движения и всяких действительных страхов, приключений и опасностей заставляли человека творить среди естественного мира другой, несбыточный, и в нем искать разгула и потехи праздному воображению или разгадки обыкновенных сцеплений обстоятельств и причин явления вне самого явления», подчеркивая, что сама жизнь должна быть непрерывным стремлением вперед, а не бесконечным сном в «зоне комфорта».

Заключение

Понятие «обломовщины» в романе «Обломов» вводится Гончаровым не как единичная характеристика жизненных мотивов и особенностей натуры главного героя, а в качестве типичного и особо привлекательного для русского общества явления – архетипа Емели-дурачка, лежащего на печи и ожидающего своего звездного часа. По словам самого автора, это «злая и коварная сатира на наших прадедов, а может быть, еще и на нас самих» – сказка, в которую хочется верить каждому, но которая не имеет ничего общего с реальностью, где для достижения высот необходимо встать с печи и трудиться, работать над собой. На примере Обломова Гончаров показал, как пагубно может повлиять на чувствительно, мечтательного человека чрезмерная забота и опека, защита от стрессов и потерь, приводящая к полному разочарованию в реальной жизни и замене ее иллюзиями.

Характеристика понятия «обломовщина», история её появления и связь с главным героем романа пригодятся 10 классам во время подготовки сочинения на тему «Обломов и «обломовщина» в романе «Обломов».

Тест по произведению

«Литература 18 века» - Единство действия (одна сюжетная линия, действующих лиц не более 10). Резонер. Итог. Истоки мирового классицизма. Рационализм. Амплуа – стереотип характера, который переходит из пьесы в пьесу. Переходный характер, формирование светской литературы Имена Феофан Прокопович. Героиня - герой любовник - второй любовник.

«Культура серебряного века» - Тружусь, как раб, а для свободы Зову я ночь, покой и тьму. Гипотеза. Сколько бедствий, катастроф вобрал в себя период начала века! Моей божественной природы Я не открою никому. Не сотворю себе кумира Ни на земле, ни в небесах. Серебряного века силуэт... Цели: Надежды и разочарования, взлёты и падения, обретения и потери…

«Средневековая литература» - В иносказательной форме изображается жизнь средневековой Европы. Мы узнали о том, что в средние века существовал культ дамы. Какие известные произведения дошли до нас из эпохи Средневековья? Мы включили бы в экспозицию рассказ о «Романе о лисе». Мы включили бы в экспозицию рассказ о «Песни о Роланде».

«Поэзия 19-20 веков» - Символизм от греч. simbolon - знак, символ. Состав поэтов широк и разнообразен. Символисты использовали мелодизм, создавая сложные музыкально – словесные конструкции. Состав поэтов. Символизм. Кубофутуристы старались создатьв поэзии «куби-ческое построение словесной массы». Бунин, М. Цветаева… Реферат.

«Курс истории литературы» - Древнейшая переводная литература. Апокрифы. Главное в филологическом образовании. Дидактические единицы. Системы оценки для текущего контроля успеваемости. Экзамен. Периодизация. Жития. Место и значение русской литературы в историческом бытии этноса – народа – нации. Вопросы к экзамену. 4. Формы проведения учебной практики (Указываются формы проведения практики.

«Коллективизация в литературе» - Я твои богатства стерегу Я тебя храню от слепоты». Не беспорточник, а работящий, преуспевающий - и работник и предприниматель. Ф. Абрамов нередко говорил, что Россия прощается с деревней как с матерью. Не бывает крепкой державы, земля которой не кормит свой народ… МОУ «Лазурненская СОШ». Деградация крестьянина страшнее деградации почвы.

Всего в теме 18 презентаций

От них уже нечего ожидать чего-либо похожего на добродушную измену своему началу или на ветреную попытку освободиться от требования своей природы хоть на мгновение, что так часто случается с типами, взятыми из толпы, и сообщает им прелесть, которая вызывает наше участие и отворяет сердце для потворства всем их заблуждениям. Самые увлечения Обломова и Базарова кажутся не более как припадками умопомешательства, на которые они отвечать не должны, да никогда и не увлекаются они всем существом своим: мысль автора служит им балластом и придерживает к месту, откуда они поднялись» (Там же. С. 261-262).
Выгодное отличие типов-понятий Гончарова и Тургенева от аналогичных образов, например, Н. Г. Помяловского (Молотов и Череванин) в том, что в случае с Обломовым и Базаровым эти типы «даны ‹…› нам жизнию» (Там же. С. 261); «сама мысль, которой они обязаны своим происхождением, родилась из непосредственного созерцания
337
общества, из проникновения, так сказать, в глубь его психологического настроения, из перехваченной тайны его существования» (Там же. С. 264).
Имея в виду «одну только нравственную их сущность, а не физическую», Анненков говорит о «поразительном сходстве» двух знаменитых героев: «…ведь известно, что между самыми противоположными, исключительными понятиями существует родственная связь» (Там же. С. 262). Более того, по логике критика, Обломов и Базаров могут быть поняты как «одно и то же лицо, только взятое в различные минуты своего развития. ‹…› Обломов, переродившийся в Базарова, должен был, конечно, измениться во внешнем виде, в образе жизни и в привычках, но зерно, из которого у одного растет непробудная душевная апатия, а у другого судорожная деятельность, не имеющая никакой нравственной опоры, заложено одно и то же в обеих натурах. Оно знакомо нам как нельзя более как плод, данный свойствами нашего образования, особенностями нашего развития. Лишь только Обломов пробудился и раскрыл свои тяжелые глаза – он должен был действовать не иначе как Базаров;1 мягкая, податливая натура его, покуда он находился в летаргическом состоянии, должна была преобразиться в грубую, животную природу Базарова: на этом условии Обломов только и мог подняться на ноги. Так точно и Базаров, не знающий на свете ничего святее запросов своей не вполне просветленной личности, есть только Обломов, которого расшевелили и который с течением непредвиденных обстоятельств принужден думать и делать что-нибудь. У них одинаковый скептицизм по отношению к жизни: как Обломову все казалось невозможностью, так Базарову все кажется несостоятельным. Где же и было нажить Обломову, в пору его невозмутимой спячки, что-либо похожее на политическую веру, на нравственное правило или научное убеждение?2 Он умер без всякого содержания; вот почему, когда
338
он воскрес, при иных условиях жизни, в Базарове, ему оставалось только сомневаться в достоинстве и значении всего существующего да высоко ценить свою крепкую, живучую натуру. Цель его стремлений при этом не изменилась. Новым скептицизмом своим он достигал точно такого же душевного спокойствия, такой же невозмутимой чистоты совести и твердости в правилах, какими наслаждался и тогда, когда сидел в комнатке своего домика на Петербургской стороне между женой, диким лакеем и кулебяками. Постарайтесь сквозь внешнюю, обманчивую деятельность Базарова пробиться до души его: вы увидите, что он спокоен совершенно по-обломовски; житейские страдания и духовная нужда окружающего мира ему нипочем. Он только презирает их, вместо того чтоб тихо соболезновать о них, как делал его великий предшественник. Прогресс времени! Оба они, однако же, выше бедствий, стремлений, падений и насущных требований человечества, и выше именно по причине морального своего ничтожества;1 они изобрели себе, каждый по-своему, умственное утешение, которое и ограждает их от всякого излишне скорбного чувства к ближним. Разница между ними состоит в том, что Базаров наслаждается сознанием своего превосходства над людьми с примесью злости и порывистых страстей, объясняемых преимущественно физиологическими причинами, а Обломов наслаждается этим сознанием кротко, успев подчинить свои плотские и тоже весьма живые инстинкты заведенному семейному порядку» (Там же. С. 262-263).2
339
И наконец, толкуемое таким образом родство Обломова и Базарова приводит Анненкова к совершенно оригинальному пониманию проблемы «отцов и детей», столь значимой для русской литературы середины XIX в.: «…отцы и дети изображены в литературе нашей не одним романом, что было бы не под силу и такому таланту, как г. Тургенев, а двумя замечательными романами, принадлежащими двум разным художникам, ошибавшимся и касательно выводов, которые могут быть сделаны из основной идеи их произведений. Г. Гончаров думал, что на смену Обломовых идет поколение практических Штольцев, между тем как настоящая смена явилась в образе Базарова; г. Тургенев думал противопоставить Базаровым великого и малого рода их менее развитых отцов и забыл, что истинный родоначальник всех Базаровых есть Обломов, уже давно показанный нашему обществу. Отцы г. Тургенева поэтому кажутся и будут казаться подставными отцами, не имеющими ни малейшей связи с своим племенем, кроме акта рождения, очень достаточного для признания духовного родства между членами ее. По крайней мере для нас слова „обломовщина” и „базаровщина” выражают одно и то же представление, одну и ту же идею, представленную талантливыми авторами с двух противоположных сторон. Это художественные антиномии. И так велико значение творческих типов, хотя бы и обязанных своим происхождением понятию, что одно призвание их открывает мгновенно длинную цепь идей и выясняет отвлеченную мысль до последних ее подробностей» (Там же. С. 263-264).
Уравнивая этих героев и в эстетическом плане (Обломов и Базаров – «понятия-типы»), и в социально-политическом («истинный родоначальник всех Базаровых есть Обломов»), Анненков, как отметил И. Н. Сухих, вступал «в необъявленный спор с Добролюбовым, говорившим об идущих на смену „обломовцам” героях „новой русской жизни”, и с Писаревым, для которого Базаров отменил Печориных и Рудиных».1
В статье «Исторические и эстетические вопросы в романе гр. Л. Н. Толстого „Война и мир”» (1868) Анненков наметил другую параллель: говоря о главных героях толстовского романа, критик первым называет «тяжелого, но
340
гуманно-развитого молодого Безухова, – тип, похожий на Обломова, если Обломова сделать безмерным богачом и побочным сыном одного из екатерининских орлов» (Там же. С. 356).

***


Очень большую группу критических отзывов о романе и его главном герое составляют отклики, относящиеся к концу XIX в. – 1910-м гг.
Неоднозначно к образам Обломова и Штольца, как и к творчеству Гончарова в целом, относился А. П. Чехов. «Читаю Гончарова, – писал он А. С. Суворину в начале мая 1889 г., – и удивляюсь. Удивляюсь себе: за что я до сих пор считал Гончарова первоклассным писателем? Его „Обломов” совсем неважная штука. Сам Илья Ильич – утрированная фигура, не так уж крупен, чтобы из-за него стоило писать целую книгу. Обрюзглый лентяй, каких много, натура не сложная, дюжинная, мелкая; возводить сию персону в общественный тип – это дань не по чину. Я спрашиваю себя: если бы Обломов не был лентяем, то чем бы он был? И отвечаю: ничем. А коли так, то и пусть себе дрыхнет. Остальные лица мелкие, пахнут лейковщиной, взяты небрежно и наполовину сочинены. Эпохи они не характеризуют и нового ничего не дают. ‹…› Ольга сочинена и притянута за хвост. А главная беда – во всем романе холод, холод, холод… Вычеркиваю Гончарова из списка моих полубогов».1 Резкими эпистолярными суждениями Чехова о свергнутом «полубоге», романе «Обломов» и его героях, которые, как известно, не были фигурами случайными,2 все-таки не исчерпывается его отношение к творчеству Гончарова. Очевидно отражение некоторых поэтических мотивов «Сна Обломова» в повести «Степь». М. О. Меньшиков писал о героях чеховских произведений «Страх», «Скучная история», «Дуэль», «Жена»,
341
«Соседи»: «…слабые и дряблые русские люди, новейшие Обломовы, решительно не умеющие жить, не умеющие устраивать ни своего, ни чужого счастья при самых прекрасных внешних обстоятельствах».1
Д. С. Мережковский в статье «И. А. Гончаров (Критический этюд)», напечатанной еще при жизни романиста,2
342
заметил, что автор «Обломова» резко выделяется на фоне других писателей своим особым отношением к природе. Процитировав часть описания обломовского мира, где говорится о небе, которое «ближе жмется к земле», чтобы «обнять ее покрепче, с любовью», критик заметил: «Вот природа, как ни один из новых поэтов не понимает ее, – природа, лишенная тайны, ограниченная и прекрасная, какой представляли ее древние: декорация для идиллии феокритовских пастухов или, еще лучше, для счастия патриархальных помещиков» («Обломов» в критике. С. 174).
«Высокий комизм», которым «озарены» многие герои гончаровских романов, и в том числе Обломов, позволяет критику сблизить созданный художественный мир с «идеальной красотой», которую донесло до нас эпическое искусство древних. Отличительная черта таланта Гончарова, по мнению Мережковского, – «любовь к будничной стороне жизни», способность одним прикосновением преобразить «прозу действительности в поэзию и красоту». На первый взгляд, критик говорит о той особенности искусства автора «Обломова», которую со времен Дружинина называют фламандством. Современный исследователь понимает фламандство как «прозаизацию традиционно возвышенного», как подчеркнуто «недифференцированное восприятие действительности», «уравнивание разномасштабных явлений», когда «мелочи быта поднимаются до человека», когда «люди и звери, важное и незначительное приводятся к общему знаменателю, становятся равнозначными».1 Так или иначе, речь идет о нарушении какой-то ожидаемой читателем нормы, художественный эффект достигается как результат освобождения от некоей стилистической инерции. А гомеровская эпическая традиция проявляется в том, что для художника вообще нет деления на высокое и низкое. Вот ход размышлений Мережковского:
343
«Гомер в своих описаниях подолгу останавливался с особенною любовью на прозаических особенностях жизни. Он до мельчайших деталей изображает, как его герои и полубоги едят, пьют, принимают ванну, спят, одеваются. Для Гомера нет некрасивого в жизни, так же наивно и просто, как он говорит о смерти великих мужей, о совете богов, о разрушении Трои, он рассказывает о грязном платье, которое отправилась мыть на речку царская дочь Навзикая с рабынями; он с детским простодушием описывает, как
Начали платья они полоскать, и потом, дочиста их
Вымыв, по взморью на млеко-блестящем хряще, наносимом
На берег плоский морскою волною, их все разостлали.1
Такая же античная любовь к будничной стороне жизни, такая же способность одним прикосновением преображать прозу действительности в поэзию и красоту составляет характерную черту Пушкина и Гончарова. Перечтите „Сон Обломова”. Еда, чаепитие, заказывание кушаний, болтовня, забавы старосветских помещиков принимают здесь гомеровские идеальные очертания.
Вот как изображается смех этих счастливых людей: „Хохот разлился по всему обществу, проник до передней и до девичьей, объял весь дом, все вспоминают забавный случай, все хохочут долго, дружно, несказанно, как олимпийские боги. Только начнут умолкать, кто-нибудь подхватит опять – и пошло писать”. И дальше почти на целой странице описывается этот гомерический хохот. Патриархальные нравы обломовских помещиков до такой степени фантастичны, несовременны и своими эпическими размерами напоминают сказку, что читатель нисколько не удивляется, когда Гончаров прямо из Обломовки переносит его в героическую среду древнерусских сказаний и былин.
344
Как все это не похоже на легкую, поверхностную манеру, на полунебрежный стиль современных романистов! Кажется, что творец Обломова покидает здесь перо и берется за древнюю лиру; он уже не описывает – он воспевает нравы обломовцев, которых недаром приравнивает к „олимпийским богам”» (Там же. С. 177-178).
Идея Мережковского не отменяет концепцию Дружинина, она вводит другой (эпический) контекстный вектор.
Как известно, еще Монтескье писал о значении «географического фактора» для формирования национального характера. Когда Мережковский говорит о «влиянии среды на характер», он, в частности, имеет в виду то, что сознание обломовцев в значительной степени развивается под воздействием родной природы: «Он (Гончаров. – Ред.) следит, как мягкие степные очертания холмов, как жаркое „румяное” солнце Обломовки отразилось на мечтательном, ленивом и кротком характере Ильи Ильича…» (Там же. С. 179). Следует напомнить, что и сам Гончаров в письме к С. А. Никитенко от 25 февраля 1873 г., говоря о внешних силах, обусловивших судьбу героя, написал: «Климат, среда, протяжение – захолустья, дремотная жизнь».
Заслуживают внимания и рассуждения Мережковского об особом отношении автора «Обломова» к прошлому и о его понимании трагизма «сегодняшней жизни».
«Есть два типа писателей, – пишет критик, – одни, как Лермонтов, Байрон, Достоевский, с жадностью и тревогой смотрят вперед, не могут ни на чем остановиться, идут к неизведанному, не любят и не знают прошлого, стремятся уловить еще несознанные чувства, горят, волнуются, негодуют и умирают, непримиренные.
Другие, как Вальтер Скотт и Гончаров, смотрят с благодарностью назад, подолгу и с любовью останавливаются на стройных и завершенных формах действительности, предпочитают прошлое – будущему, известное – неизведанному, тихие глубины жизни – взволнованной поверхности, любуются, как на высотах меркнут последние лучи заката, и жалеют угасшего дня.
Они понимают поэзию прошлого.
В прошлом находится для Гончарова источник света, озаряющего созданные им характеры. Чем ближе к свету, тем они ярче. Бессмертные образы – бабушка, Марфинька,
345
крепостная дворня, хозяйка Обломова, мать Адуева – все это люди прошлого, совсем или почти совсем не тронутые современностью. В переходных типах, как в Райском, в Александре Адуеве, все-таки ярче сторона, обращенная к свету, т. е. к прошлому, к воспитанию, воспоминаниям детства, к родной деревне.
Современность представляется Гончарову серым и дождливым петербургским утром; от нее веет холодом; в ее тусклом свете потухают все краски поэзии и являются мертвые, нехудожественные фигуры – Штольц в Обломове, дядя в „Обыкновенной истории”, Тушин в „Обрыве”.
Люди будущего кажутся призраками в сравнении с живыми людьми прошлого» (Там же. С. 184-185).
Гончаров, считает Мережковский, видит, что у этой прошлой жизни есть не только светлая («ограниченная преданиями, покорная традициям, жизнь прошлого текла светло и мирно в глубоком, вековом русле», «поэзия прошлого живет в голубином, кротком сердце Обломова»), но и оборотная, темная сторона: критик напоминает о привычке барчонка Илюши Обломова «поддавать» крепостному Захарке ногой в нос. Но все-таки гончаровский мир не строится по принципу сатирического контраста. «Великий художник, – делает вывод автор статьи, – лучше и глубже сатирика чувствует своей совестью ложь и безобразие прошлого, но ненависть не ослепляет его: он видит и красоту, и поэзию прошлого» (Там же. С. 186).
Связь с прошлым, по мнению Мережковского, многое определяет в психологии и судьбах гончаровских героев. Вспомним, что сам романист «большое время» своей трилогии обозначал как переход от Сна к Пробуждению.1
346
Мережковский пишет: «При смене двух исторических эпох являются характеры, принадлежащие той и другой, нецельные, раздвоенные. Их убеждения, верования принадлежат новому времени; привычки, темперамент – прошлому. Побеждает в большинстве случаев не разум, а инстинкт; не убеждения, а темперамент; отжившее торжествует над живым, и человек гибнет жертвой этой борьбы, так гибнет в пошлости Александр Адуев, в апатии – Обломов, в дилетантизме – Райский» (Там же. С. 182). А торжество темперамента над убеждениями несет смертельную угрозу духовному началу личности. Вот почему «трагизм пошлости, спокойный, будничный трагизм – основная тема „Обломова”» (Там же. С 176). Гончаров без иллюзий смотрит на жизнь, в которой общечеловеческий смысл «обыкновенной истории» сменяется духовной анемией обыденного существования.
Если трактовать Александра Адуева как «первообраз Обломова», то, считал Мережковский, хотя у Ильи Ильича уже нет «напускного байронизма и фразерства», все же чувствуется его связь с героями Лермонтова и Пушкина. Эта генетическая сцепленность двух гончаровских героев позволяет осмыслить родство Обломова с Онегиным и Печориным, родство, которое совсем на других основаниях утверждал Добролюбов.
По мнению М. А. Протопопова, высказанному в статье «Гончаров»,1 Добролюбов ошибся в размышлениях о «лишних людях» («аналогии и параллели» его «рассыпаются прахом»). И ошибся потому, что его ввел в заблуждение Гончаров («большой художественный талант»). Автор «Обломова», считал Протопопов, «умудрился общественные задачи решать на почве личной психологии; индивидуальные, хотя и не случайные, свойства своих героев поставить в связь с вопросами общественной физиологии или патологии, психологические типы представить как живые общественные силы» (Там же. С. 191-192). Исходя из этого критик делает следующий вывод: «…для Онегина, Печорина, Бельтова и Рудина ‹…› в невольном бездействии и заключалось проклятие их жизни, тогда как Обломов в бездействии и полагал все свое счастье. ‹…› нельзя ставить рядом людей, идеалы счастья которых диаметрально противоположны. Обломов, умирающий
347
на трех перинах от паралича, постигнувшего его от обжорства и неподвижности, и, например, Рудин, умирающий со знаменем в руке на мостовой Парижа, – это будто бы люди одного типа!» (Там же. С. 195).
Не согласен Протопопов и с «главным аргументом» Добролюбова относительно «лишних». Речь об отношении их к женщинам. Вернее, женщин к ним. На «настоящих» «лишних» женщины смотрят «снизу вверх», «тогда как Ольга Ильинская командовала и даже прямо-таки помыкала Обломовым». Объяснение дается такое: «Потому что Печорин, Рудин и др. были люди, преисполненные внутренней силы, перед которой пасовали женщины, а Обломов был всего только пуховый тюфяк, который могла сколько угодно, и так, и этак, теребить и повертывать первая встречная дачная барышня» (Там же. С. 196).
И вывод: лень Обломова – это явление «личной психической жизни», результат «личного неправильного развития». Об Обломове можно говорить как о типе, «но лишь в статистическом смысле, т. е. в том смысле, что таких или почти таких людей у нас, вероятно, немало» (Там же. С. 197).
Суждение А. М. Скабичевского об Обломове впервые было высказано им в 1891 г., в первом издании его «Истории новейшей русской литературы». Критик писал, что герой Гончарова и «племенной» тип, который воплощает в себе черты, свойственные русским людям, безотносительно к тому, к какому сословию или званию они принадлежат, и, «можно даже сказать, тип общечеловеческий», – «один из тех вековечных типов, каковы, например, Дон Кихот, Дон Жуан, Гамлет и т. п.».1 Скабичевский, следовательно, отнес Обломова к таким литературным типам, которых теперь все чаще называют «сверхтипами».2
Выделяя Гончарова среди крупнейших русских романистов XIX в., В. В. Чуйко утверждал, что его талант отмечен особой печатью: «Печать эта – его символизм. Анализируйте внимательно то впечатление, которое вы
348
получаете от чтения Гончарова, и вы, я думаю, придете к убеждению, что в нем нет той художественной ясности и отчасти непосредственности, которая, например, заключается в Тургеневе. Художественная наблюдательность Гончарова необычайно велика и интенсивна, в особенности в эпизодических и вводных фигурах: тут он не только художник, наблюдатель, но и великий мастер-живописец, располагающий краски с поразительным совершенством, рисующий с безжалостной правдой Рембрандта или Веласкеса. Если бы только эти особенности заключались в Гончарове, то мы имели бы реалиста самой чистой школы, – нечто вроде Писемского, более верного действительности, чем сама фотография, – потому что его картины были бы ярче и рельефнее фотографических снимков, при той же верности. Но в Гончарове заключается и другая черта, которая, в большинстве случаев, преобладает и составляет как бы общий фон всех его произведений. Черта эта – философский синтез явлений жизни, который в искусстве очень часто переходит или перерождается в аллегоричность, в своего рода символизм. Черта эта сразу выдвинулась вперед и уже вполне ясно господствует в „Обыкновенной истории”, доходя до полного своего развития в „Обломове”. Гончаров не только воспроизводит жизнь, но и философствует по поводу ее, хотя первоначальным исходным пунктом у него всегда является не-посредственное наблюдение».1
Говоря о своих героях, Гончаров употреблял термин «идеал». В письме к И. И. Льховскому от 2 (14) августа 1857 г. он размышлял о романе «Обломов»: «Меня иногда пугает, что у меня нет ни одного типа, а все идеалы: годится ли это? Между тем для выражения моей идеи мне типов не нужно, они бы вели меня в сторону от цели. Или, наконец, надобен огромный, гоголевский талант, чтобы овладеть и тем и другим». В толковании природы художественного образа Гончаров опирался на теоретические суждения С. П. Шевырева и В. Н. Майкова. С. Шевырев противопоставлял Жан Поля (как создателя «идеалов») Вальтеру Скотту, в произведениях которого мастерски представлены различные исторические типы. «Если Жан Поля, – писал критик, – мы называем
349
идеальным романистом, то В. Скотту, как совершенно ему противоположному, прилично название исторического».1
Идеал понимается как максимальная степень обобщения в художественном образе, когда в нем доминирует вневременная, общечеловеческая суть. Так, по определению В. Н. Майкова, идеальными могут считаться образы, которые «вполне выражают общечеловеческие характеры», как например лица драм Шекспира (Майков. С. 342). А искусство Вальтера Скотта проявилось, по мысли Майкова, в создании исторических типов, в умении «изобразить человека под влиянием известных условий времени, местности и судьбы» (Там же. С. 209).
Благодаря критике XIX в., да и многим литературоведческим работам нынешнего столетия, за Гончаровым, несомненно, закрепилась слава создателя в первую очередь литературных типов. Однако, анализируя структуру его образов, определяя принципы их создания, необходимо учитывать и эстетическую ориентацию самого автора. Очевидно, что художественный метод Гончарова позволял ему – как и Гоголю – выявить в герое и «сегодняшнее», «историческое», типовое, и «идеальное», вневременное, универсальное (см.: Недзвецкий. С. 84, 129, 137-139).
Об особой природе гончаровского образа В. В. Чуйко писал: «Не о типе, не о личности заботился он, а о символизации обобщающих понятий». Автор «Обломова» рассматривался критиком в широком литературном контексте: «Другие поэты-художники в огромном большинстве (почти все, и во главе их, конечно, Шекспир) допускают лишь одно художественное обобщение – тип. Таков, например, Тургенев; его Рудин, Лаврецкий, Базаров – только типы; в них нет никакой символизации; переберите мысленно все формы романов Тургенева: это просто характеры, индивидуальности, имеющие только психологический интерес, или же, в крайнем случае, – типы, т. е. соборные фигуры, объединяющие многие индивидуальности. Есть даже великие поэты-художники, которые считают слишком большим обобщением,не совместным с истинным искусством, даже тип. К таким
350
художникам принадлежит, например, Гете: где вы найдете у него хоть намек на тип? Таков, с другой стороны, Байрон: у него нет, так же как у Гете, типа. Гончаров стоит от них в другом полюсе: те знают только индивидуальность; он же знает почти только отвлеченные понятия, олицетворяемые в создаваемых им фигурах. Байрон и Гете, – я бы рискнул сказать, – на точке зрения Аристотеля, знающего только вид и не знающего рода, они, по средневековой терминологии, реалисты; Тургенев, отчасти Толстой, Достоевский, Диккенс, Теккерей – платонисты или, схоластически говоря, номиналисты. Гончаров, подобно Данте, идет еще дальше: он, если можно так сказать, трансцендентальнее; для него даже платонических идей-типов мало; он восходит от них к еще более общим отвлеченным понятиям, долженствующим представлять уже не роды, а, так сказать, мировые единства. Я сейчас поставил Гончарова рядом с Данте; и в самом деле, у них много общего ‹…› они – родственные натуры и аллегористы: Беатриче для Данте не есть женщина, которую он когда-то любил и в молодости потерял, это олицетворение богословия или философии, – совершенно в таком смысле, как бабушка для Гончарова есть олицетворение старой русской консервативной жизни. Как, – может быть, скажет читатель, удивленный этими словами, противоречащими всему тому, что он до сих пор слыхал о Гончарове, – у Гончарова нет типов? А Обломов, Волохов, Захар, Тушин? Действительно, все эти прекрасно изваянные фигуры, на первый взгляд, кажутся типами, но стоит только взвесить роль каждого из них, чтобы увидать, что они больше чем типы, что они обобщающие понятия, а не психологические моменты, так, впрочем, понимал их и сам Гончаров, который, во избежание всяких недоразумений, точно и ясно высказал в своей статье „Лучше поздно, чем никогда” то, что он хотел ими сказать. Ссылаясь на Добролюбова, он говорит об Обломове: „Воплощение сна, застоя, неподвижной мертвой жизни, – переползание изо дня в день, в одном лице и в его обстановке, – было всеми найдено верным”. Несколько дальше он прибавляет: „Обломов был цельным, ничем не разбавленным выражением массы, покоившейся в долгом и непробудном сне и застое”. Значит, Обломов не тип, не фигура, в которой, как в фокусе, отражаются многие русские индивидуальности,
351
а представление, символизация определенной эпохи в русской общественной жизни».1
Удивительно, что критическая и исследовательская мысль конца XIX-XX в. не отреагировала на предложенную Чуйко и достаточно развернутую им параллель Гончаров – Данте, – параллель, позволяющую полнее осмыслить эпический масштаб романной трилогии. Чуйко писал: «Как бы ни казалось странным (я сознаю это) сравнение художественного создания Гончарова с „Божественной Комедией”, это сравнение невольно приходит на ум, если мы будем смотреть на оба создания с известной точки зрения. И в самом деле, поэма Данте есть величайший эпос средних веков; в нем Данте резюмировал не только общественную и государственную жизнь, но философию, религию, науку своего времени. Гончаров охватил русское XIX столетие не с таким широким размахом и не с такой гениальной глубиной, но в обеих задачах есть, несомненно, нечто родственное: желание и умение свести к одному окончательному синтезу всю историческую, го-сударственную и общественную жизнь определенной эпохи. Эта родственность обоих великих художественных талантов тем более навязывается уму, что не только задачи их были подобны, но в приеме выполнения мы видим нечто общее… Будучи оба символистами, они оба в то же время обладали всеми свойствами великих художников-портретистов: фигуры Данте, точно бронзовые статуи, до такой степени врезываются в память, что их не-возможно забыть; это великий знаток души человеческой и великий изобретатель людей. Но разве не подобное же впечатление оставляет и Гончаров ‹…›? И гончаровские фигуры стоят пред нами, как бронзовые статуи, в которых, несмотря на неподвижность, кипит жизнь, совершаются душевные процессы».2
По мнению Чуйко, трилогия Гончарова – это данная в символической, «как бы в отвлеченной форме» история русского общества, «находящегося в процессе становления», гигантская художественная композиция, подчиненная классическому диалектическому принципу. «В „Обыкновенной
352
истории”, – пишет Чуйко, – Гончаров изобразил первичный фазис двадцатых и тридцатых годов, слабое мерцание сознания в необходимости труда, живого дела. В „Обломове” Гончаров характеризует второй фазис русской жизни – „переползание изо дня в день, обломовщину”. Третий фазис – это уже пробуждение от обломовского сна в „Обрыве”, пробуждение от слабого сознания необходимости труда и от обломовского прозябания до сознания практической общественной деятельности; таким образом, по взгляду Гончарова, вся русская жизнь XIX столетия укладывается в три романа, логически развиваясь, как философская тема, напоминая собой триаду Гегеля».1
Ю. Н. Говоруха-Отрок был одним из тех, кто попытался ответить на вопрос, каковы результаты более чем тридцатилетнего осмысления романа «Обломов». Он пришел к довольно печальному выводу: «Изо всех замечательных произведений русской изящной словесности едва ли было другое, понятое столь превратно, как знаменитый роман Гончарова».2 А виноват в этом, по мысли критика, сам писатель: «Неясность, – писал он в статье VII «И. А. Гончаров» цикла «Литературно-критические очерки» (РВ. 1892. № 1; подп.: Ю. Елагин), – была в самом замысле романа, предвзятая цель, с которою он был написан, произвела эту неясность. Гончаров с точки зрения своей доктрины просто хотел обличить русскую помещичью лень, но, как и всегда, увлекшись своим талантом рисовальщика, создал ряд картин, которые свидетельствуют не о русской лени и праздности, а о лучших, благороднейших чертах русского характера. Из-за этих картин выступают неопределенные контуры, в которых еще неясно рисуется положительный тип русского человека из образованного общества. Таким образом, благодаря тому, что сердечные сочувствия к русскому быту пересилили в Гончарове его доктринерское отношение к действительности, вместо скучной диссертации с прописным эпиграфом: „леность – мать всех пороков” – вышел роман, который навсегда останется в русской литературе… («Обломов» в критике. С. 203-204). Противоречивой позицией самого романиста объясняет Говоруха-Отрок то, что до 1890-х гг.
353
в русской критике сохранились две взаимоисключающие точки зрения на «Обломова»: добролюбовская и дружининско-григорьевская. Самому Говорухе-Отроку, с его почвенническими настроениями, естественно, ближе вторая. Но в оценке «Сна Обломова» он расходится с Дружининым и Григорьевым. Говоруха-Отрок считает, что «в художественном смысле ‹…› „Сон” есть клевета на русскую жизнь» (Там же. С. 205).