М горький бывшие люди читать онлайн. Анализ произведения «Бывшие люди» Горького М.Ю. Максим ГорькийБывшие люди

В сборник включены поэмы «Саша», «Коробейники», «Русские женщины» и др. Для старшего школьного возраста.

Из серии: Школьная библиотека (Детская литература)

* * *

Приведённый ознакомительный фрагмент книги Поэмы (Н. А. Некрасов, 2005) предоставлен нашим книжным партнёром - компанией ЛитРес .

«Страдания нас породнили»

(О поэмах Н. А. Некрасова 1850-70-х годов)

«Бесконечная тянется дорога, и на ней, вслед промчавшейся тройке, с тоскою глядит красивая девушка, придорожный цветок, который сомнется под тяжелым, грубым колесом. Другая дорога, уходящая в зимний лес, и близ нее замерзающая женщина, для которой смерть – великое благословение… Опять бесконечная тянется дорога, та, страшная, которую народ прозвал проторенной цепями, и по ней, под холодной далекой луной, в мерзлой кибитке, спешит к своему изгнаннику-мужу русская женщина, от роскоши и неги в холод и проклятие» – так писал о творчестве Некрасова русский поэт серебряного века К. Бальмонт.

Стихотворением «В дороге» Некрасов начал свой путь, поэмой о странствиях по Руси мужиков-правдоискателей он его закончил. В характере Некрасова с детских лет укоренился тот дух правдоискательства, который искони был присущ его землякам, крестьянам-отходникам, костромичам и ярославцам. Сама любовь поэта к русскому народу была, по словам Ф. М. Достоевского, «как бы исходом его собственной скорби по себе самом… В любви к нему он находил свое оправдание. Чувствами своими к народу он возвышал дух свой». Некрасов «не нашел предмета любви своей между людей, окружавших его», не принял того, «что чтут эти люди и перед чем они преклоняются. Он отрывался, напротив, от этих людей и уходил к оскорбленным, к терпящим, к простодушным, к униженным… и бился о плиты бедного сельского родного храма и получал исцеление. Не избрал бы он себе такой исход, если б не верил в него… А коли так, то, стало быть, и он преклонялся перед правдой народною… признал истину народную и истину в народе…».

В многоголосье некрасовской лирики уже заключался, как в зерне, могучий эпический заряд его поэзии, таилась энергия выхода ее за пределы лирического сознания на широкий эпический простор. Стремление поэта к широкому охвату народной жизни приводило к созданию больших произведений, поэм, одним из первых опытов которых стала поэма «Саша». Она создавалась в счастливое время подъема общественного движения, на заре 1860-х годов. В стране назревали крутые перемены, появлялись люди сильных характеров, твердых убеждений. В отличие от культурных дворян, они были выходцами из общественных слоев, близко стоявших к народу. В поэме «Саша» Некрасов хотел показать, как формируются эти «новые люди», чем они отличаются от прежних героев – «лишних людей», идеалистов 1840-х годов.

Духовная сила человека, по Некрасову, питается кровными связями его с родиной, с народной святыней. Чем глубже эта связь, тем значительнее оказывается человек. И наоборот, лишенный «корней» в родной земле, человек превращается в слабое, безвольное существо. Поэма открывается лирической увертюрой, в которой повествователь, как блудный сын, возвращается домой, в родную русскую глушь, и приносит слова покаяния матери-Родине.

Иначе ведет себя человек его круга, культурный русский дворянин Агарин – бесспорно умный, одаренный и образованный. Но в характере этого «вечного странника» нет твердости и веры, потому что нет животворящей и укрепляющей человека любви к Родине и народным святыням:

Что ему книга последняя скажет,

То на душе его сверху и ляжет:

Верить, не верить – ему все равно,

Лишь бы доказано было умно!

Агарину противопоставлена в поэме дочь мелкопоместных дворян, юная Саша. Ей доступны радости и печали простого деревенского детства: по-народному чувствует она природу, любуется праздничными сторонами крестьянского труда на кормилице ниве, жалеет срубленный лес.

В повествование о встрече Агарина с Сашей Некрасов искусно вплетает евангельскую притчу о сеятеле. Христос в этой притче уподоблял просвещение посеву, а его результаты – земным плодам, вырастающим из семян на трудовой, плодородной ниве. Чем лучше удобрена почва на этой ниве, чем ласковее освещена она солнышком, чем щедрее напоена весенней влагой, тем богаче ожидаемый урожай. В поэзии Некрасова народный заступник и учитель обычно называется «сеятелем знанья на ниву народную». В поэме «Саша» в роли такого «сеятеля» выступает Агарин, а благодатной «почвой» оказывается душа юной героини.

Агарин вторгается в патриархальный мирок деревенских старожилов как человек странного душевного склада, непонятной манеры поведения и культуры. Рассказ о его появлении в деревне ведет в поэме не автор, а отец Саши, наивный провинциал. Даже описанный им портрет Агарина – «тонок и бледен», «мало волос на макушке» – содержит простонародное суждение о красоте и достоинстве человека по его физическому здоровью. Из речей Агарина, переданных устами патриархального дворянина, выветривается их высокое интеллектуальное содержание, они окрашиваются в сказочный колорит:

Есть-де на свете такая страна,

Где никогда не проходит весна…

Право, как песня слова выходили.

Господи! сколько они говорили!..

Много видал я больших городов,

Синих морей и подводных мостов…

Слова Агарина видоизменяются, пронизываются народными представлениями о стране обетованной за синими морями, где зимы не бывает и где живет человек в довольстве и справедливости. В патриархальной «наивности» восприятия есть мудрый здравый смысл народа, который помогает Некрасову национально укоренить сильные, а также оттенить и высмеять слабые стороны героя. Взгляд «добрых людей» простодушен, но целен, а потому и особенно чуток в оценке противоречий Агарина.

В то же время характеристика «современного героя» осложняется психологической самохарактеристикой рассказчика, не способного объяснить сложный внутренний мир интеллектуального героя и подыскивающего для странностей Агарина удобопонятную внешнюю причину:

Ты нам скажи: он простой человек

Или какой чернокнижник-губитель?

Или не сам ли он бес-искуситель?

В рассказе старого помещика об Агарине постоянно струится эта двойственная ирония, так что автор находится и не на стороне Агарина, и не на стороне «славных людей»: он где-то посередине, он весь в предчувствии нового героя, в ожидании грядущего синтеза, живого плода, который принесет рождающаяся к сознательной интеллектуальной жизни Саша. Образ Агарина при этом обобщается и символизируется, превращается в «сеятеля»:

А остальное все сделает время,

Сеет он все-таки доброе семя!

Художественный интерес автора сосредоточен не только на сатирическом изображении «современного героя» и не только на ироническом саморазоблачении ограниченного патриархального сознания, а в первую очередь на том зарождающемся синтезе, который может произойти в результате столкновения и слияния двух этих сил и стихий русской жизни. Социалистические мечтания, упования на «солнце правды», которыми покоряет Сашу Агарин в свой первый приезд, как спелые зерна падают в плодородную почву ее сердобольной, христиански отзывчивой души и обещают дать в будущем «пышный плод». Что для Агарина было и осталось лишь словом, для Саши окажется делом всей ее жизни:

В добрую почву упало зерно -

Пышным плодом отродится оно!

Лирическая поэма «Тишина» знаменует существенный поворот в творчестве Некрасова. Поиски русской идеи, отраженные в некрасовских поэмах середины 1850-х годов («Саша», «В. Г. Белинский» и «Несчастные»), были связаны с культом героев, выдающихся исторических личностей. К народу поэт выходил опосредованно, через характеры «народных заступников». Судьбы России он связывал с успешным сближением интеллигенции и народа, причем творческой силой этого сближения он считал интеллигенцию, несущую в народ свет истины, «солнце правды». В «Тишине» происходит решительное смещение акцентов. Именно народ оказывается здесь творцом истории и носителем духовных ценностей, которые должна принять русская интеллигенция. В «Тишине» поэт лирически приобщается к народным святыням, но еще не погружается аналитически в крестьянские характеры. «Тишина» – лишь преддверие поэм о народе, восхождение мироощущения поэта до идеала, который поможет ему в «Коробейниках» и «Морозе, Красном носе» осветить изнутри крестьянскую жизнь.

Начало этой поэмы напоминает продолжение лирического стихотворения «В столицах шум…». Там, вслед за ощущением разрыва между суетою столиц и тишиной деревень, открылась поэту душевная даль, как только он соприкоснулся с «матерью-землею» и «колосьями бесконечных нив». Две первые строки «Тишины» – своеобразная прелюдия к поэме. Не случайно они отделены многоточием, паузой. Скользят и тают в сознании замки, моря и горы, а с ними вместе и тот душевный разлад, который они породили. Поэту открывается «врачующий простор» России. Хандра и уныние уже оттеснены внезапным чувством полноты жизни. В контакте с Родиной поэт надеется «одолеть свою судьбу», перед которой он «погнулся» в столице и за границей. Лирическую исповедь пронизывает народный склад ума, народное отношение к бедам и несчастьям – «наше горе», «русская печаль». Даже внутренний порыв поэта растворить, рассеять горе в природе соответствует типичной психологической ситуации народной песни:

Разнеси мысли по чистым нашим полям,

По зеленым лужкам…

Созвучна народной песне масштабность, широта поэтического восприятия:

Высоко солнце всходило, далеко осветило

Во все чистое поле, через синее море…

Поэт почувствовал себя странником, блудным сыном, возвращающимся к матери-Родине из-за «дальнего Средиземного моря». Синие моря и дальние заморские страны русских сказок и народных песен широкой волной поэтических ассоциаций заполняют поэму, входят в авторское сознание. Постоянно ощущается здесь исторически сложившееся и закрепленное сказочно-песенными формами народного искусства отношение к родине и чужбине – заморской стороне.

Традиционная лексика, определяющая душевные переживания российского интеллигента, теряет в поэме свою экспрессивность, окружается словами, имитирующими народный тип мышления:

Я там не свой: хандрю, немею…

«Там» – это «за дальним Средиземным морем». Прямое столкновение слов хандра и дальнее Средиземное море выглядело бы как стилистический винегрет. Но поэт окружает книжное слово фольклорными словами и образами, они «опекают» его со всех сторон и как бы присваивают себе. В поисках «примиренья с горем», в теме судьбы, которую «не одолеть» на чужбине, скрываются поэтические намеки на древнерусскую персонификацию «злой судьбы», «горькой доли», «горя-злочастия». Даже романтический «ропот укоризны» олицетворяется у Некрасова по законам фольклорной поэтики: «за мною по пятам бежал».

Крестьянская Русь в «Тишине» предстает в собирательном образе народа-героя, подвижника русской истории. В памяти поэта проносятся недавние события Крымской войны и обороны Севастополя:

Когда над Русью безмятежной

Восстал немолчный крик тележный,

Печальный, как народный стон!

Русь поднялась со всех сторон,

Все, что имела, отдавала

И на защиту высылала

Со всех проселочных путей

Своих покорных сыновей.

Воссоздается событие эпического масштаба: в глубине крестьянской жизни, на русских проселочных дорогах свершается единение народа в непобедимую Русь перед лицом общенациональной опасности. В поэме воскрешаются мотивы древнерусских воинских повестей и фольклора. В период роковой битвы у автора «Слова о полку Игореве» «реки мутно текут», а у Некрасова «черноморская волна, еще густа, еще красна». В народной песне: «где мать-то плачет, тут реки прошли, где сестра-то плачет, тут колодцы воды», а у Некрасова:

Прибитая к земле слезами

Рекрутских жен и матерей,

Пыль не стоит уже столбами

Над бедной родиной моей.

В поэме укрепляется вера Некрасова в народные силы, в способность русского мужика быть творцом национальной истории. Народ в «Тишине» предстает героем в «терновом венце», который, по словам поэта, «светлее победоносного венца». Светлее потому, что это героизм духовный, подвижнический, осененный образом Спасителя, увенчанного колючими терниями. Крымская война закончилась поражением России, сдачей Севастополя, потерей на долгие годы Черноморского флота. Но физическое поражение компенсировалось духовной победой народа-страстотерпца, не щадившего себя на бастионах, проявившего чудеса храбрости и готовность умереть «за други своя».

По мере того как поэт приобщается к общенародному чувству, изменяется его душевное состояние, обретая спокойствие и гармонию в восприятии мира. В первой главе природа России вызывает захватывающее ощущение дали, что и оправдано психологически настроением человека, еще только вырывающегося из тяжелого состояния душевной замкнутости. Он жаждет почувствовать безбрежность, его увлекает простор, равнинность России. Пейзаж накладывается широкими и щедрыми мазками, которые создают ощущение далекой перспективы, освежающего простора. Поэт как бы стремится взлететь над миром в этом чувстве бодрящей легкости, свободы, воздуха.

В четвертой, заключительной главе пейзаж получает иную окраску: появляются мягкие тона, подчеркнутая экспрессивность и масштабность картин природы стушевывается, они становятся более теплыми, интимными, ласкают и радуют взор. Живая степь волнующейся ржи без конца и без края сменяется шелковистой зеленью лугов, тревожная суровость русских рек – неподвижной гладью озер в травянистых коврах берегов. В тональности пейзажа четвертой главы затухает порывистость и напряженность, уходят тревожные образы грозы, бури, шума лесов. Природа заботливо охраняет теперь душевный покой поэта, только что выдержавшего борьбу, окружает его тенистыми ветвями березовых рощ, стелет путь зелеными листьями, втягивает поэта в свою благодатную глушь. Сделать частью своего душевного мира эту глушь и в соединении с нею получить источник жизненных сил поэт смог лишь тогда, когда обнаружил в крестьянине душу живого человека, такую же безбрежную, как и приволье русской природы. Тишина в душе поэта сливается здесь с народной тишиною, ибо в ней поэт почувствовал не «смертельный сон», а «вековую тишину», историческую думу народа. Сквозь героические события Крымской войны воспринимает теперь поэт и крестьянина-пахаря, несмотря на горе, нужду и мирские треволнения бодро шагающего за сохой:

Его примером укрепись,

Сломившийся под игом горя!

За личным счастьем не гонись

И Богу уступай – не споря…

В «Тишине» не только прославляется народный подвиг, но и происходит сердечное приобщение поэта к его первоисточнику, к общенародной святыне, к тому духовному ядру, на котором держится русский национальный характер в тысячелетней отечественной истории:

Храм воздыханья, храм печали -

Убогий храм земли твоей:

Тяжеле стонов не слыхали

Ни римский Петр, ни Колизей!

Сюда народ, тобой любимый,

Своей тоски неодолимой

Святое бремя приносил -

И облегченный уходил!

Войди! Христос наложит руки

И снимет волею святой

С души оковы, с сердца муки

И язвы с совести больной…

«Вот слияние интеллигенции с народом, полнее и глубже которого нет, – сказал по поводу этих стихов русский религиозный мыслитель начала XX века С. Н. Булгаков. – Но многие ли из интеллигентов, читателей и почитателей Некрасова, склонялись перед этим „скудным алтарем“, соединяясь с народом в его вере и молитве? Скажу прямо: единицы. Масса же, почти вся наша интеллигенция, отвернулась от простонародной „мужицкой“ веры, и духовное отчуждение создавалось между нею и народом».

Характерно у Некрасова именно русское приобщение к национальной святыне – не в уединенной и обособленной, но в общей с верующим народом соборной молитве. Церковь для Некрасова не только молитвенное братство ныне живущих православных христиан, но и «собор» ушедших поколений, которые вместе с народом и поэтом предстоят сейчас «пред этим скудным алтарем». Как русский человек, Некрасов верит, что христианская святость и благодать нисходит на «собор» верующих душ, соединенных любовью. В письме к Л. Н. Толстому от 5 мая 1857 года, в период работы над поэмой «Тишина», Некрасов так сформулировал эту мысль: «Человек брошен в жизнь загадкой для самого себя, каждый день его приближает к уничтожению – страшного и обидного в этом много! На этом одном можно с ума сойти. Но вот Вы замечаете, что другому (или другим) нужны Вы – и жизнь вдруг получает смысл, и человек уже не чувствует той сиротливости, обидной своей ненужности, и так круговая порука… Человек создан быть опорой другому, потому что ему самому нужна опора. Рассматривайте себя как единицу – и Вы придете в отчаяние».

И вот в следующей поэме – «Коробейники» – Некрасов пытается расширить круг своих читателей. Поэма из народной жизни посвящается «другу-приятелю Гавриле Яковлевичу (крестьянину деревни Шоды Костромской губернии)». Она адресована не только столичному, но и деревенскому читателю, грамотному мужику. Некрасов ищет опоры в народе и одновременно хочет помочь народу познать самого себя – в самом замысле поэмы реализуется провозглашенная им «круговая порука».

«Коробейники» – поэма-путешествие. Бродят по сельским просторам торгаши, мужики-отходники – старый Тихоныч и молодой его помощник Ванька. Перед их любознательным взором проходят одна за другой пестрые картины жизни кризисного, тревожного времени. Сюжет дороги превращает поэму в широкий обзор российской провинциальной действительности. Все, что происходит в поэме, воспринимается глазами народа, всему дается крестьянский приговор. Главные критики и судьи – не патриархальные мужики, а «бывалые», много повидавшие в своей страннической жизни и обо всем имеющие свое собственное суждение. В России, которую они судят, «все переворотилось»: старые устои жизни разрушаются, новое находится в брожении. Вкладывая в уста народа резкие антиправительственные суждения, Некрасов не грешит против правды. Многое тут идет от его общения со старообрядцами, к числу которых принадлежал и Гаврила Яковлевич Захаров. Оппозиционно настроенные к царю и его чиновникам, они резко отрицательно оценивали события Крымской войны, усматривая в них признаки наступления последних времен перед вторым Христовым пришествием.

В этом же убеждают коробейников их наблюдения над жизнью господ, порвавших связи с Россией, проматывающих в Париже трудовые крестьянские денежки на дорогие и пустые безделушки. Характерной для нового времени представляется им история Титушки-ткача. Крепкий, трудолюбивый крестьянин стал жертвою творящегося в стране беззакония и превратился в «убогого странника» – «без дороги в путь пошел». Тягучая, заунывная песня его, сливающаяся со стоном разоренных российских сел и деревень, со свистом холодных ветров на скудных полях и лугах, готовит в поэме трагическую развязку. В глухом костромском лесу коробейники гибнут от рук такого же «странника», убогого и бездорожного, – отчаявшегося лесника, напоминающего и внешне то ли «горе, лычком подпоясанное», то ли лешего – жутковатую лесную нежить.

Трагическая развязка в поэме спровоцирована и самими коробейниками. Это очень совестливые мужики, критически оценивающие и свое торгашеское ремесло. Трудовая крестьянская мораль постоянно подсказывает им, что, обманывая братьев мужиков, они творят неправедное дело, «гневят Всевышнего», что рано или поздно им придется отвечать перед Ним за «душегубные дела». Потому и приход их в село изображается как искушение для бедных девок и баб. Вначале к коробейникам выходят «красны девушки-лебедушки», «жены мужние – молодушки», а после «торга рьяного» – «посреди села базар», «бабы ходят точно пьяные, друг у дружки рвут товар». Как приговор всей трудовой крестьянской России своему неправедному пути, выслушивают коробейники бранные слова крестьянок:

Принесло же вас, мошейников!

Из села бы вас колом.

И по мере того как набивают коробейники свои кошельки, все тревожнее они себя чувствуют, все прямее, все торопливее становится их путь, но и все значительнее препятствия. Поперек их пути становится не только русская природа, не только потерявший себя лесник. Как укор коробейнику Ваньке – чистая любовь Катеринушки, той самой, которая предпочла всем щедрым подаркам, всему предложенному «богачеству» – «бирюзовый перстенек», символ этой любви. Неспроста именно этот эпизод из поэмы Некрасова выхватил чуткий русский народ и превратил в свою песню – «великую песню», по определению А. Блока.

В трудовых крестьянских заботах топит Катеринушка после разлуки с милым свою тоску по суженому. Вся пятая главка поэмы, воспевающая самозабвенный труд и самоотверженную любовь, – упрек торгашескому ремеслу коробейников, которое уводит их из родимого села на чужую сторону, отрывает от трудовой жизни и народной нравственности. В ключевой сцене выбора пути окончательно определяется неизбежность трагического финала в жизни коробейников. Они сами готовят свою судьбу. Опасаясь за сохранность тугих кошельков, они решают идти в Кострому «напрямки». Этот выбор не считается с непрямыми русскими дорогами («Коли три версты обходами, прямиками будет шесть»). Против коробейников, идущих прямиком и напролом, как бы восстают дебри русских лесов, топи гибельных болот, сыпучие пески. Тут-то и сбываются их роковые предчувствия, и настигает их ожидаемое возмездие.

Примечательно, что преступление «Христова охотничка», убивающего коробейников, совершается без всякого материального расчета: деньгами, взятыми у них, он не дорожит. Тем же вечером, в кабаке, «бурля и бахвалясь», в типично русском кураже, он рассказывает всем о случившемся и покорно сдает себя в руки властей. В «Коробейниках» ощутима двойная полемическая направленность. С одной стороны, тут урок реформаторам-западникам, которые, направляя Россию по буржуазному пути, не считаются с особой «формулой» русской истории, о которой говорил Пушкин. А с другой стороны, здесь урок радикалам-нетерпеливцам, уповающим на русский бунт и забывающим, что он бывает «бессмысленным и беспощадным».

Вскоре после крестьянской реформы 1861 года в России наступили «трудные времена». Начались преследования и аресты: сослан в Сибирь сотрудник «Современника» поэт М. Л. Михайлов, арестован Д. И. Писарев, летом 1862 года заключен в Петропавловскую крепость Чернышевский, а вслед за этим и журнал Некрасова правительственным решением приостановлен на шесть месяцев. Нравственно чуткий поэт испытывал стыд перед друзьями, которых уносила борьба. Их портреты со стен квартиры на Литейном смотрели на него «укоризненно». Драматическая судьба этих людей тревожила его совесть. В одну из бессонных ночей, вероятнее всего во владимирской усадьбе Алешунино, в нелегких раздумьях о себе и опальных друзьях выплакалась у Некрасова великая покаянная песнь – лирическая поэма «Рыцарь на час», одно из самых проникновенных произведений о сыновней любви поэта к матери, покаянной любви к Родине. Все оно пронизано глубоко национальными православно-христианскими исповедальными мотивами. Подобно Дарье, Матрене Тимофеевне, другим героям и героиням своего поэтического эпоса, Некрасов в суровый судный час обращается за помощью к материнской любви и заступничеству, как бы сливая в один образ мать человеческую с Матерью Божией. И вот совершается чудо: образ матери, освобожденный от тленной земной оболочки, поднимается до высот неземной святости.

Треволненья мирского далекая,

С неземным выраженьем в очах…

Это уже не земная мать поэта, а «чистейшей любви божество». Перед ним и начинает поэт мучительную и беспощадную исповедь, просит вывести заблудшего на «тернистый путь» в «стан погибающих за великое дело любви».

Рядом с культом женской святости в поэзии Некрасова мы получили, по словам Н. Н. Скатова, «единственный в своем роде поэтически совершенный и исторически значимый культ материнства», который только и мог создать русский национальный поэт. Ведь «вся русская духовность, – утверждал Г. П. Федотов, – носит богородичный характер, культ Божией Матери имеет в ней настолько центральное значение, что, глядя со стороны, русское христианство можно принять за религию не Христа, а Марии». Крестьянки, жены и матери, в поэзии Некрасова в критические минуты их жизни неизменно обращаются за помощью к Небесной Покровительнице России. Несчастная Дарья, пытаясь спасти Прокла, за последней надеждой и утешением идет к Ней.

К Ней выносили больных и убогих…

Знаю, Владычица! знаю: у многих

Ты осушила слезу…

Когда Матрена Тимофеевна бежит в губернский город спасать мужа от рекрутчины, а семью – от сиротства, она взывает к Богородице, «касаясь снежной скатерти горящей головой»:

Открой мне, Матерь Божия,

Чем Бога прогневила я?

«Рыцарь на час» – произведение русское в самых глубоких своих основаниях и устоях. Поэму эту Некрасов очень любил и читал всегда «со слезами в голосе». Сохранилось воспоминание, что вернувшийся из ссылки Чернышевский, читая «Рыцаря на час», «не выдержал и разрыдался».

В обстановке спада общественного движения 1860-х годов значительная часть радикально настроенной интеллигенции России потеряла веру в народ. На страницах «Русского слова» одна за другой появлялись статьи, в которых мужик обвинялся в грубости, тупости и невежестве. Чуть позднее и Чернышевский подаст голос из сибирских снегов. В «Прологе» устами Волгина он произнесет приговор «жалкой нации, нации рабов»: «снизу доверху все сплошь рабы». В этих условиях Некрасов приступает к работе над новым произведением, исполненным светлой веры и доброй надежды, – к поэме «Мороз, Красный нос».

Первотолчком к ее рождению могли послужить и события личной жизни. На исходе лета 1862 года Некрасов пребывал в состоянии тревоги и растерянности, потеряв верных друзей и оказавшись не у дел после приостановки издания «Современника». Поздней осенью 1862 года он получил известие о смерти отца, добрые отношения с которым после разрыва отроческих лет были давно восстановлены. Некрасов уехал в Грешнево, распоряжался строительством нового родового склепа в Абакумцеве, неподалеку от могилы умершей в 1841 году матери, хлопотал об устройстве на собственные средства начальной школы для крестьянских детей со священником Благовещенской церкви. Тяжелое состояние духа нашло отражение в посвящении к сестре, Анне Алексеевне Буткевич, которым поэма и открывается. Обращение к «сеятелю и хранителю» в трудные минуты жизни всегда действовало на поэта исцеляюще. Так случилось и на этот раз.

Центральное событие «Мороза…» – смерть крестьянина, и действие в поэме не выходит за пределы одной крестьянской семьи. В то же время и в России и за рубежом ее считают поэмой эпической. На первый взгляд это парадокс, так как классическая эстетика считала зерном эпической поэмы конфликт общенационального масштаба, воспевание великого исторического события, всколыхнувшего и объединившего весь народ, оказавшего большое влияние на судьбу нации.

Однако, сузив круг действия в поэме, Некрасов не только не ограничил, но как бы укрупнил ее проблематику. Ведь событие, связанное со смертью крестьянина, с потерей кормильца и надежи семьи, уходит своими корнями едва ли не в тысячелетний национальный опыт, намекает невольно на многовековые наши потрясения. Некрасовская мысль развивается здесь в русле довольно устойчивой, а в XIX веке чрезвычайно живой литературной традиции. Семья – основа национальной жизни. Эту связь семьи и нации чувствовали творцы нашего эпоса от Некрасова до Льва Толстого и Достоевского. Идея семейного, родственного единения возникала в нашем отечестве как самая насущная еще на заре его истории. И первыми русскими святыми оказались не герои-воины, а скромные князья, родные братья Борис и Глеб, убиенные окаянным Святополком. Уже тогда ценности братской, родственной любви возводились у нас в степень общенационального идеала.

Крестьянская семья в поэме Некрасова – частица всероссийского мира: мысль о Дарье переходит в думу о величавой славянке, усопший Прокл уподобляется крестьянскому богатырю Микуле Селяниновичу. В таком же богатырском величии предстает и отец Прокла, скорбно застывший на высоком бугре:

Высокий, седой, сухопарый,

Без шапки, недвижно-немой,

Как памятник, дедушка старый

Стоял на могиле родной!

Белинский писал: «Дух народа, как и дух частного человека, высказывается вполне в критические моменты, по которым можно безошибочно судить не только о его силе, но и о молодости и свежести его сил».

С XIII по XX век Русская земля по меньшей мере раз в столетие подвергалась опустошительному нашествию. Событие, случившееся в крестьянской семье, потерявшей кормильца, как в капле воды отражает исторические беды российской женщины-матери. Горе Дарьи торжественно определяется в поэме как «великое горе вдовицы и матери малых сирот». Великое – потому что за ним трагедия многих поколений русских женщин – невест, жен и матерей. За ним – историческая судьба России: невосполнимые потери лучших национальных сил в опустошительных войнах, в социальных катастрофах веками отзывались сиротской скорбью русских семей.

Сквозь бытовой сюжет просвечивает у Некрасова эпическое событие. Испытывается на прочность крестьянский семейный союз; показывая семью в момент драматического потрясения ее устоев, Некрасов держит в уме общенародные испытания. «Века протекали!» В поэме это не поэтическая декларация: всем содержанием, всем метафорическим строем поэмы Некрасов выводит сиюминутное событие к вековому течению российской истории, крестьянский быт – к всенародному бытию.

Вспомним глаза плачущей Дарьи, как бы растворяющиеся в сером пасмурном небе, плачущем ненастным дождем. А потом они сравниваются с хлебным полем, истекающим перезревшими зернами-слезами. Наконец, эти слезы застывают в круглые и плотные жемчужины, сосульками повисают на ресницах, как на карнизах окон деревенских изб:

Кругом – поглядеть нету мочи,

Равнина в алмазах блестит…

У Дарьи слезами наполнились очи -

Должно быть, их солнце слепит…

Только эпический поэт мог так дерзко соотнести снежную равнину в алмазах с очами Дарьи в слезах.

Образный строй «Мороза…» держится на этих смелых метафорах, выводящих бытовые факты к всенародному бытию. К горю крестьянской семьи по-народному прислушлива в поэме природа: как живое существо, она отзывается на происходящие события, вторит крестьянским плачам суровым воем метелицы, сопутствует народным мечтам колдовскими чарами Мороза, как бы олицетворяющего собою красоту и мощь природных и народных богатырских сил. Смерть крестьянина потрясает весь космос крестьянской жизни, приводит в движение скрытые в нем энергии, мобилизует на борьбу с несчастьем все духовные силы. Конкретно-бытовые образы, не теряя своей заземленности, изнутри озвучиваются песенными, былинными мотивами. «Поработав земле», Прокл оставляет ее сиротою – и вот она под могильной лопатой отца «ложится крестами», священная мать сыра земля. Она тоже скорбит вместе с Дарьей, вместе с чадами и домочадцами враз осиротевшей, подрубленной под корень крестьянской семьи. И Савраска осиротел без своего хозяина, как богатырский конь без Микулы Селяниновича.

За трагедией одной крестьянской семьи – судьба всего народа русского. Мы видим, как ведет он себя в тягчайших исторических испытаниях. Смертельный нанесен удар: существование семьи кажется безысходным и обреченным. Как же одолевает народный мир неутешное горе? Какие силы помогают ему выстоять в трагических обстоятельствах?

В тяжелом несчастье, обрушившемся на семью, люди менее всего думают о себе. Никакого ропота и стенаний, никакого озлобления или претензий. Горе поглощается всепобеждающим чувством сострадательной любви к ушедшему из жизни человеку вплоть до желания воскресить его ласковым словом. Уповая на божественную силу Слова, домочадцы вкладывают в него всю энергию самозабвенной воскрешающей любви:

Сплесни, ненаглядный, руками,

Сокольим глазком посмотри,

Тряхни шелковыми кудрями,

Сахарны уста раствори!

Так же встречает беду и овдовевшая Дарья. Не о себе она печется, но, «полная мыслью о муже, Зовет его, с ним говорит». Даже в положении вдовы она не мыслит себя одинокой. Думая о будущей свадьбе сына, она предвкушает не свое счастье только, но и счастье любимого Прокла, обращается к ушедшему мужу, радуется его радостью:

Вот – дождались, слава Богу!

Чу! бубенцы говорят!

Поезд вернулся назад,

Выди навстречу проворно -

Пава-невеста, соколик-жених! -

Сыпь на них хлебные зерна,

Хмелем осыпь молодых!..

Некрасовская героиня в своем духовном складе несет то же свойство сострадательного отклика на горе и беду ближнего, каким сполна обладает национальный поэт, тот же дар высокой самоотверженной любви:

Я ли о нем не старалась?

Я ли жалела чего?

Я ему молвить боялась,

Как я любила его!

Едет он, зябнет… а я-то, печальная,

Из волокнистого льну,

Словно дорога его чужедальная,

Долгую нитку тяну…

Ей-то казалось, что нить жизни Прокла она держит в своих добрых и бережных руках. Да вот не уберегла, не спасла. И думается ей теперь, что нужно бы любить еще сильнее, еще самоотверженнее, так, как любил человека Христос, так, как любила Сына Матерь Божия. К Ней, как к последнему утешению, обращается Дарья, отправляясь в отдаленный монастырь за Ее чудотворной иконой. А в монастыре свое горе: умерла молодая схимница, сестры заняты ее погребением. И, казалось бы, Дарье, придавленной собственным горем, какое дело до чужих печалей и бед? Но нет! Такая же теплая, родственная любовь пробуждается у нее и к чужому, «дальнему» человеку:

В личико долго глядела я:

Всех ты моложе, нарядней, милей,

Ты меж сестер словно горлинка белая

Промежду сизых, простых голубей.

Когда в «Илиаде» Гомера плачет Андромаха, потерявшая мужа Гектора, она перечисляет те беды, которые теперь ждут ее: «Гектор! О, горе мне, бедной! О, для чего я родилась!» Но когда в «Слове о полку Игореве» плачет русская Ярославна, то она не о себе думает, не себя жалеет: она рвется к мужу исцелить «кровавые раны на жестоцем его теле». И когда теряет князя Дмитрия Донского супруга его Евдокия, она так же плачет об усопшем: «Како зайде, свет очю моею? Почто не промолвиши ко мне? Цвете мой прекрасный, что рано увядаеши?… Солнце мое, рано заходиши; месяц мой прекрасный, рано погибавши; звездо восточная, почто к западу грядеши?» И некрасовскую Дарью в безысходной, казалось бы, ситуации укрепляет духовно та же самая русская отзывчивость на чужое несчастье и чужую боль.

Дарья подвергается в поэме сразу двум испытаниям: два удара принимает она на себя с роковой неотвратимостью. За смертью мужа и ее настигает погибель. Но все преодолевает Дарья силой духовной любви, обнимающей весь Божий мир: природу, землю-кормилицу, хлебное поле. И умирая, она больше себя любит Прокла, детей, вечный труд на Божьей ниве:

Воробушков стая слетела

С снопов, над телегой взвилась.

И Дарьюшка долго смотрела,

От солнца рукой заслонясь,

Как дети с отцом приближались

К дымящейся риге своей,

И ей из снопов улыбались

Румяные лица детей…

Это исключительное свойство русского национального характера народ наш пронес сквозь мглу суровых лихолетий от «Слова о полку Игореве» до «Прощания с Матёрой», до плача ярославских, вятских, сибирских крестьянок, героинь В. Белова, В. Распутина, В. Крупина, В. Астафьева… В поэме «Мороз, Красный нос» Некрасов поднял глубинные пласты нашей веры – неиссякаемый источник выносливости и силы народного духа, столько раз спасавшего и возрождавшего Россию из пепла в лихие годины национальных катастроф и потрясений.

Начало 1870-х годов – эпоха очередного общественного подъема, связанного с деятельностью революционных народников. Некрасов сразу же уловил первые симптомы этого пробуждения и не мог не откликнуться по-своему на их болезненный характер. В 1869 году С. Г. Нечаев организовал в Москве тайное революционно-заговорщическое общество «Народная расправа». Программа его была изложена Нечаевым в «Катехизисе революционера»: «Наше дело – страшное, полное, повсеместное и беспощадное разрушение». Провозглашался лозунг: «Цель оправдывает средства». Чтобы вызвать в обществе революционную смуту, допускались любые, самые низменные поступки: обман, шантаж, клевета, яд, кинжал и петля. Столкнувшись с недоверием и противодействием члена организации И. И. Иванова, Нечаев обвинил собрата в предательстве и 21 ноября 1869 года с четырьмя своими сообщниками убил его. Так полиция напала на след организации, и уголовное дело превратилось в шумный политический процесс. Достоевский откликнулся на него романом «Бесы», а Некрасов – поэмами «Дедушка» и «Русские женщины».

Русский национальный поэт и в мыслях не допускал гражданского возмущения, не контролируемого высшими нравственными принципами, не принимал политики, не освященной христианским идеалом. Убеждение, что политика – грязное дело, внушалось, по мнению Некрасова, лукавыми людьми для оправдания своих сомнительных деяний. У человека, душою болеющего за отечество, не может быть к ним никакого доверия. Народные заступники в этих поэмах Некрасова не только извне окружены подвижническим ореолом, они и внутренне, духовно все время держат перед собой высший идеал богочеловеческого совершенства, а политику воспринимают как религиозное делание, освященное высшими заветами евангельской правды.

«Христианское просвещение, развивающее и воспитывающее личность, а не случайное усвоение обрывков знания, употребляемых как средство агитации, – вот в чем нуждается народ наш, – утверждал С. Н. Булгаков. – Историческое будущее России, возрождение и восстановление мощи нашей Родины или окончательное ее разложение, быть может, политическая смерть, находятся в зависимости от того, решим ли мы эту культурно-историческую задачу: просветить народ, не разлагая его нравственной личности. И судьбы эти история вверяет в руки интеллигенции». В числе истинных просветителей России, которые работают на ее возрождение, Булгаков в первую очередь называл «родного нашего Некрасова».

24 ноября 1855 года в письме к В. П. Боткину Некрасов говорил о Тургеневе с великой надеждой: этот человек способен «дать нам идеалы, насколько они возможны в русской жизни». В своей надежде Некрасову суждено было разочароваться. И вот в поэмах историко-героического цикла он попытался сам дать русским политикам достойный подражания идеал. Все народные заступники в поэзии Некрасова – идеальные герои хотя бы потому, что, в отличие от атеистического, нигилистического уклона, свойственного реалиям русского освободительного движения, они напоминают и внешним своим обликом, и внутренним, духовным, содержанием русских святых.

Создавая историко-героические поэмы, Некрасов действовал «от противного»: они были своеобразным упреком той революционно-материалистической бездуховности, которая глубоко потрясла и встревожила поэта. Впрочем, и ранее, в лирических стихотворениях на гражданские темы, Некрасов придерживался той же эстетической и этической установки. По его собственным словам, в «Памяти Добролюбова», например, он создавал не реальный образ Добролюбова, а тот идеал, которому реальный Добролюбов, по-видимому, хотел соответствовать.

В своих поэмах Некрасов воскрешал высокий идеал не монашеской святости, а святости мирянина именно в той мере, в какой эта святость утверждалась учением святых отцов и органично вошла в народное сознание. Так, для некрасоведов-атеистов камнем преткновения долгое время оказывались слова вернувшегося из ссылки героя поэмы «Дедушка»: «Днесь я со всем примирился, что потерпел на веку». Они не понимали, что христианское смирение отнюдь не означает примирения со злом, а, напротив, утверждает открытую и честную борьбу с ним, что и подтверждается далее всем поведением героя. Но христианское сопротивление мирскому злу действительно исключает личную вражду, кровную месть. «Чем меньше личной вражды в душе сопротивляющегося и чем более он внутренне простил своих врагов – всех вообще и особенно тех, с которыми он ведет борьбу, – тем эта борьба его будет, при всей ее необходимой суровости, духовно вернее, достойнее и жизненно целесообразнее, – замечает русский мыслитель И. А. Ильин в работе „О сопротивлении злу силою“. – Сопротивляющийся злу должен прощать личные обиды; и чем искреннее и полнее это прощение, тем более простивший способен вести намеченную, предметную борьбу со злом, тем более он призван быть органом живого добра, не мстящим, а понуждающим и пресекающим».

Христианское содержание поэмы «Дедушка» проявляется буквально во всем, даже в деталях чисто внешнего плана. Возвращающийся из ссылки герой «пыль отряхнул у порога», как древний библейский пророк или новозаветный апостол, «отрясающий прах со своих ног». Действие это символизирует христианское прощение всех личных обид и всех прошлых скорбей и лишений. «Сын пред отцом преклонился, ноги омыл старику». С точки зрения реалий нового времени, действие сына может показаться странным. Однако Некрасов ведь создает идеальный образ и прибегает в данном случае к известной евангельской ситуации, когда Иисус Христос перед Тайной Вечерей омыл ноги своим ученикам, будущим апостолам. Этот древний обряд знаменовал особое уважение к человеку.

Апостольские, христианские моменты подчеркнуты и во внешнем облике Дедушки:

Строен, высокого роста,

Но как младенец глядит,

Как-то апостольски просто,

Ровно всегда говорит.

«Детскость» и мудрая простота героя тоже восходят к евангельским заповедям Христа. Однажды, призвав дитя, Он поставил его перед учениками и сказал: «Истинно говорю вам, если не обратитесь и не будете, как дети, не войдете в Царствие Небесное; итак, кто умалится, как это дитя, тот и больше в Царстве Небесном» (Мф., 18, 3–4).

«Песни» Дедушки – это почти молитвенные покаяния за грехи соотечественников, ибо, по пророчеству Исаии, Господь «помилует тебя по голосу вопля твоего»: «Содрогнитесь, беззаботные! Ужаснитесь, беспечные!..» (Исаия, 32,11). «Горе тебе, опустошитель, который не был опустошаем, и грабитель, которого не грабили! Когда кончишь опустошение, будешь опустошен и ты; когда прекратишь грабительство, разорят и тебя» (Исаия, 33,1).

Тревога за судьбу отечества и боль за беззакония соотечественников – причина страданий, принятых некрасовским героем на каторге, и источник его исповедально-обличительных песен и молитв:

Всем доставалось исправно,

Стачка, порука кругом:

Смелые грабили явно,

Трусы тащили тайком.

Непроницаемой ночи

Мрак над страною висел…

Видел имеющий очи

И за отчизну болел.

Стоны рабов заглушая

Лестью и свистом бичей,

Хищников алчная стая

Гибель готовила ей…

Грозные библейские мотивы буквально пронизывают эту поэму. Герой оглашает свою «келью» «вавилонской тоской». Эта тоска – напоминание о трагических событиях библейской истории, о разрушении одного из самых богатых и преуспевающих царств. Библейское предание устами пророка Иеремии повествует о страшной гибели Вавилона, навлекшего Господень гнев за разврат и беззаконие его жителей.

Поэма «Дедушка» обращена к молодому поколению. Некрасову очень хотелось, чтобы юные читатели унаследовали лучшие нравственные ценности, служению которым можно отдать жизнь. Характер Дедушки раскрывается перед внуком постепенно, по мере сближения героев и по мере того, как взрослеет Саша. Поэма озадачивает, интригует, заставляет внимательно вслушиваться в речи Дедушки, зорко всматриваться в его внешний и внутренний облик, в его действия и поступки. Шаг за шагом читатель приближается к пониманию народолюбивых идеалов Дедушки, к ощущению духовной красоты и благородства этого человека. Цель нравственного, христианского воспитания молодого поколения оказывается ведущей в поэме: ей подчинены и сюжет и композиция произведения.

Центральную роль в поэме играет рассказ героя о поселенцах-крестьянах в сибирском посаде Тарбагатай, о предприимчивости крестьянского мира, о творческом характере народного, общинного самоуправления. Как только власти оставили народ в покое, дали мужикам «землю и волю», артель вольных хлебопашцев превратилась в общество свободного и дружного труда, достигла материального достатка и духовного процветания.

Замысел декабристской темы у Некрасова рос и развивался. В поэмах «Княгиня Трубецкая» и «Княгиня Волконская» поэт продолжил свои раздумья о характере русской женщины, начатые в поэмах «Коробейники» и «Мороз, Красный нос». Но если там воспевалась крестьянка, то здесь создавались идеальные образы женщин из светского круга. Подчеркивая демократические, христианские основы идеалов своих героинь и героев, Некрасов развивал и творчески углублял то, что в идеологии декабристов лишь зарождалось.

В основе сюжета двух этих поэм – любимая Некрасовым тема дороги. Характеры героинь мужают и крепнут в ходе встреч и знакомств, сближений и столкновений с разными людьми во время их долгой дороги. Напряженного драматизма полон мужественный поединок княгини Трубецкой с иркутским губернатором. В дороге растет самосознание другой героини, княгини Волконской. В начале пути ее зовет на подвиг супружеский долг. Но встречи с народом, знакомство с жизнью российской провинции, разговоры с простыми людьми о муже и его друзьях, молитва с народом в сельском храме ведут героиню к духовному прозрению.

Подвиг декабристов и их жен в «Русских женщинах» представлен Некрасовым не только в исторической его реальности, но и в идеальных параметрах святости. В отечественных житиях классическим образцом женской святой считается образ Юлиании Лазаревской. Юлиания видела свое призвание в верности супружескому долгу. Княгиня Трубецкая, прощаясь с отцом, говорит, что ее зовет на подвиг высокий и трудный долг, который в беседе с иркутским губернатором она уже называет «святым». А ее отъезд вызывает ассоциации с уходом праведника от «прелестей» мира, лежащего в грехе:

Там люди заживо гниют -

Ходячие гробы,

Мужчины – сборище Иуд,

А женщины – рабы.

В сознании героини ее муж и друзья, гонимые и преследуемые властями, предстают в ореоле страстотерпцев. В поэме есть скрытая параллель с одной из заповедей блаженства из Нагорной проповеди Иисуса Христа: «Блаженны изгнанные за правду, ибо их есть Царствие Небесное» (Мф., 5, 10).

Этот христианский подтекст нарастает в «Русских женщинах», усиливаясь во второй части – «Княгиня Волконская». Финальная сцена поэмы, рисующая встречу Волконской с мужем в каторжном руднике, построена так, что напоминает содержание любимого народом апокрифа «Хождение Богородицы по мукам», повествующего о том, как Пресвятая Дева Мария пожелала видеть мучения грешников в аду и умолила Христа дать им облегчение.

Чудо сошествия Богородицы во ад подсвечивает сюжетное действие этого финального эпизода. По мере того как Мария Волконская уходит все далее и глубже в подземную бездну рудника, отовсюду бегут ей навстречу «мрачные дети тюрьмы», «дивясь небывалому чуду». Души грешников, обитающих в этом адском месте, ощущают на мгновение святую тишину, благодатное облегчение:

И тихого ангела Бог ниспослал

В подземные копи – в мгновенье

И говор, и грохот работ замолчал

И замерло словно движенье…

И вот среди грешников находится тот, кто достоин прощения и искупления:

Но кроток был он, как избравший его

Орудьем Своим Искупитель.

Великая страдалица явлением своим в «пропасти земли», состраданием своим как бы открывает грешникам путь к спасению.

Таким образом, в творчестве Некрасова 1850-х – начала 1870-х годов возникло два типа поэмы: первый – эпические произведения из жизни крестьянства, второй – историко-героические поэмы о судьбах народолюбивой интеллигенции. Синтез двух жанровых разновидностей Некрасов попытался осуществить в поэме-эпопее «Кому на Руси жить хорошо».

Горький Басинский Павел Валерьевич

«Бывшие люди»

«Бывшие люди»

Почему проблема «бывших людей» так занимала Горького? Ведь публика в широком смысле, та, что создала ему неслыханную популярность, особенно в молодежной среде, ценила в нем совсем не это. Горький именно обозначил собой конец эпохи «надсоновщины», чеховских «сумерек», так называемого «безвременья» 1890-х годов. «Пусть сильнее грянет буря!..»

«Песня о Буревестнике» была напечатана в 1901 году в журнале «Жизнь» и сразу запрещена цензурой вместе с закрытием самого журнала. Примечательно, что впервые «Песню…» спел маленький чиж из рассказа «Весенние мелодии», который распространялся нелегально и печатался гектографическим способом в Нижнем Новгороде и Москве. Примечательно здесь не то, что чиж - это птичка-невеличка. Примечательно, что этот чиж перекочевал в «Весенние мелодии» из более раннего рассказа - «О Чиже, который лгал, и о Дятле - любителе истины». Рассказ этот был напечатан в 1893 году в казанской газете «Волжский вестник» (той самой, что когда-то сообщила в своем новостном отделе о попытке самоубийства «цехового Алексея Максимова Пешкова»).

В рассказе чижик пел:

И пускался в проповедь одновременно Христа и Заратустры:

«Уважайте и любите друг друга и, идя гордой и смелой дружиной к победе, не сомневайтесь ни в чем, ибо что есть выше вас?.. Обернитесь назад и посмотрите, чем вы были раньше - там, на рассвете жизни? Вся ваша вера тогда не стоила одной капли сомнения теперь… Научившись так страшно сомневаться во всем, вам пришла пора - уверовать в себя, ибо только великая сущность может дойти до такого сомнения, до какого дошли вы!»

Рассказ этот, очень слабый в художественном отношении, Владислав Ходасевич, тем не менее, считал ключевым для понимания пути Горького. «Правда» Горького была на стороне Чижа, «который лгал» (в том числе и кликая бурю), а не Дятла, «любителя истины». Но едва ли революционная молодежь 1890–1900-х годов обращала внимание на подобные тонкости. Да и вряд ли ее вообще интересовал Горький как духовная личность. «Какая разница?» Была бы буря!

Но Горький-то в это время вместе с Пешковым плутал в пустыне новых сомнений. Мучился вопросом о «бывших».

Довольно быстро критика обнаружила в героях раннего Горького, наряду с их экспансивностью, черты своеобразного упадничества, «декаданса». В ницшевской иерархии «животное - человек - сверхчеловек» они занимали место после человека , но до сверхчеловека . Это, выражаясь словами Горького, «бывшие люди»: Григорий Орлов («Супруги Орловы»), Аристид Кувалда («Бывшие люди»), пекарь Коновалов («Коновалов»), Промптов («Проходимец»), Фома Гордеев («Фома Гордеев»), Илья Лунев («Трое»), Сатин («На дне») и другие. В их лице человек начинает осознавать себя в качестве проблемы. «Бывшие» имеют возможность смотреть на человека как бы со стороны. Здесь абсурдность жизни в ситуации после «смерти Бога» переживается как неразрешимая трагедия.

Очарование природой, свобода инстинктов уже не дают выхода из духовного лабиринта. Мир обнаруживает свои серые тона, которых в ранних рассказах Горького не меньше, чем ярких, сочных красок. Недаром эпитет «серый» в горьковской прозе приобретает особое смысловое значение. Так, в финале рассказа «Двадцать шесть и одна» он возникает совсем не случайно: «И - ушла, прямая, красивая, гордая. Мы же остались среди двора, в грязи, под дождем и серым небом без солнца…» Перед нами не просто полинявший мир, лишившийся после ухода Тани ярких, сочных красок, но и важный образ-символ потерявшего последний смысл мироздания, в котором работники пекарни, как собирательный образ всего человечества, обречены на одиночество и на экзистенциальные поиски самих себя…

«Бывшие» - это, как правило, безнадежно больные люди. Но - почему? Ведь они физически крепкие мужчины и носят имена, которые говорят сами за себя: Орлов, Кувалда, Гордеев, Коновалов. Но избыток жизненных сил вдруг принимает характер патологии и ведет к своеобразному «декадансу», психическому надрыву, сумасшествию или даже самоубийству.

Что мешает Коновалову с его золотыми руками и богатырским здоровьем жить и работать пекарем? Что заставляет мельника Тихона из рассказа «Тоска» покинуть дом, броситься, как в омут, в загул? Почему не желает быть миллионером Фома Гордеев? Зачем бежит от «чистой жизни» Гришка Орлов?

За этими персонажами можно заметить одну странность. Это ненависть, иначе не назовешь, ко всяким социальным опорам. В них присутствует фатальное стремление к сжиганию мостов, что соединяют их со своей средой. Они не имеют с миром прочной и надежной связи и как бы выпадают в социальный осадок. Говоря словами Горького о Фоме Гордееве, они «нетипичны» как представители своих классов.

Лишенный идеала, человек либо погибает, как Коновалов, либо сходит с ума, как Фома Гордеев. Илья Лунев в «Трое» разбивает голову о стену - символический поступок!

Отношение автора к этим персонажам не было вполне четким. Горького, особенно в зрелые годы, отталкивал душевный анархизм, в котором он подозревал «подпольного человека» Достоевского. Будучи сам личностью «пестрого» состава, он всегда преклонялся перед людьми цельными. В немалой степени этим объясняется его симпатия к В. И. Ленину. Отсюда же пожизненный интерес к крепким «хозяйственникам», купцам-миллионерам. Образ Вассы Железно-вой из одноименной пьесы Горького куда интереснее существующей где-то на периферии пьесы революционерки Рашели. Но между и Вассой и Рашелью есть понимание. Обе волевые, «железные». По крайней мере на людях. Обе не станут впадать в душевный анархизм. Думается, что приход в конце жизни Горького к Сталину был не случаен, и объяснение этому тоже лежит где-то здесь. И наконец напомним, что едва ли не самой главной возлюбленной Горького была и до последних дней оставалась Мария Игнатьевна Будберг-Закревская, о которой Нина Берберова написала книгу под названием «Железная женщина».

Горький считал себя «еретиком» и всю жизнь любил «еретиков», вносящих в жизнь беспокойство, жажду поиска, пусть и ценой собственной ранней гибели. Но его разум был на стороне «положительных» людей, вроде В. Г. Короленко.

«Вообще русский босяк - явление более страшное, чем мне удалось сказать, страшен человек этот прежде всего и главнейше - невозмутимым отчаянием своим, тем, что сам себя отрицает, извергает из жизни».

Это сказано Горьким в поздние годы. Нетрудно догадаться, что здесь поставлена более широкая и глубокая духовная проблема. Проблема «бывших людей». Тех, кто сознательно «извергает» себя из людского общества, добровольно рвется в «чандалу» (низшая каста в Индии, ниже «неприкасаемых», фактически человек вне всякой касты). Да и сам Алексей Пешков, когда уходил из Нижнего Новгорода, бросая достаточно «теплое» и нехлопотное место письмоводителя у А. И. Ланина, разве не поступал так?

Горький в начале своего пути испытал на себе этот опыт. Однако в среде босячества он оказался таким же «чужим среди своих», каким был в доме Кашириных и затем Сергеевых, в среде казанского студенчества и в булочной Семенова.

В замечательном очерке «Два босяка» (1894), который Горький порциями печатал в «Самарской газете» и затем (что показательно) не включал его ни в свои сборники, ни в собрания сочинений, есть важный эпизод, где Алексей Пешков (в очерке он выведен под именем Максим) встречается с одним из двух босяков, вместе с ним ходивших по Руси. Босяк, его зовут Степок, идет с Максимом в трактир и там узнает, что его товарищ стал журналистом.

Это страшно разозлило его!

«- Так!.. Значит… что же? Не по природе ты босяком-то был… а так, из любопытства?..

Ишь ты? Тоже любопытство… А теперь назад… не понравилось? Л-ловко сделано!..

Я еще хочу походить.

Н-ну… не знаю… Значит, просто ты… походишь и все?..

А что же?

Ничего… Так я… - он покусал ус. - Без всякой задачи, значит… походил, и домой? На печку?

Нет, задача была. Хотел узнать, что за люди…

Чтобы знать…

Д-да!.. Больше ничего? Просто посмотрел, и все тут?

Может, опишу… в газете.

В газете?! А кому это нужно… знать про это? Или это так, для похвалки, - вот, мол, как я могу?!

Он встал и посмотрел на меня зло сощуренными глазами.

Знаешь ли что, Максим? - спросил он.

Оч-чень это подлость большая! - выразительно произнес он, погрозил мне кулаком и, не простясь, ушел…»

Вся духовная биография Горького, в том числе и в ее отрицательных моментах, разворачивается перед нами только потому, что Горький сам захотел выстроить ее подобным образом. Обнаружить, где кончается реальная жизнь и начинается сотворение мифа, здесь сложно.

Так или иначе, но ко времени написания первой крупной вещи, повести «Фома Гордеев», Горький уже распрощался с босяческим «идеалом» и искал идеал позитивный, перебирая в голове накопленный богатый жизненный и книжный опыт. От «бывшего» Алеши Пешкова остались пожизненная бездомовность (Горький, как и Бунин, никогда не имел собственного дома) и страсть к разжиганию костров, которая сохранилась в нем до старости и доходила до смешного: заядлый курильщик, он никогда не задувал спички, ждал, пока они сгорят в пепельнице, наблюдая за огнем.

Бывший странник на всю жизнь стал огнепоклонником. В поздние годы он разводил костры чуть ли не каждый вечер - в Сорренто, в Горках, в Тессели. В Тессели даже придумал работу для себя и домочадцев: убирать колючий кустарник на пути к морю, скорее только из-за того, чтобы потом устраивать из него роскошные костры.

Возле костра его душа ненадолго обретала покой. В конце 1920-х годов в Сорренто он сделал запись: «Вчера, в саду, разжег большой костер, сидел пред ним и думал: вот так же я, тридцать пять лет назад, разжигал костры на Руси, на опушках лесов, в оврагах, и не было тогда у меня никаких забот, кроме одной, - чтобы костер горел хорошо…»

В остальном между нелепым верзилой Грохало в соломенной шляпе и разноцветных сапогах, явившимся в Самару пугать приличную публику, и преуспевавшим писателем Горьким была «дистанция огромного размера».

Может быть, именно от этого проистекала неудача Горького с «Фомой Гордеевым», которую автор тяжело переживал. Гордеев был задуман как титан, сокрушающий мировую несправедливость. Он должен был найти в жизни своего Бога, который, как считал ранний Горький, есть часть «сердца и разума» человека. Он писал К. П. Пятницкому, уже предчувствуя неудачу первого романа: «Знаете, что надо написать? Две повести: одну о человеке, который шел сверху вниз и внизу, в грязи, нашел - Бога! - другую о человеке, к<ото>рый шел снизу вверх и тоже нашел - Бога! - и Бог сей бысть один и тот же…»

Бог «сверху-вниз» - вероятно, христианство. Это и есть идея Богочеловека, символизирующая Божественное начало в людях. Бог «снизу-вверх», возможно, «сверхчеловек» в понимании Горького. В его глазах не только Бог идет к людям, но и человек поднимается к Богу. Такая его позиция восходит к ветхозаветной традиции: к книге Иова и легенде о борьбе Иакова с Богом. Имя же Фомы отсылает к Фоме Неверующему, который усомнился в реальности Христова Воскресения и потребовал тому материального подтверждения. Однако, следуя логике развития образа Гордеева, Горький как писатель-реалист, в конце концов, понял, что Фоме, запутавшемуся в современной морали, не под силу выполнить возложенную на него задачу. В результате более цельным типом оказался «хозяин жизни» Маякин, спокойно победивший Фому. Похоже, писатель сам не ожидал этой развязки романа и остался недоволен.

Нарастание недовольства собственным детищем в процессе его создания (что было очень мучительно!) отражено в переписке Горького с разными людьми. Вот он пишет издателю С. П. Дороватовскому: «…я свободен для моей большой работы. Пожелайте мне успеха».

Вот в письме к нему же появляется развернутый план «Фомы…» и первые тревоги: «За последние дни я глотнул от щедрот жизни много всякой гадости и настроен довольно дико. Боюсь, не отозвалось бы это на „Фоме“. Эта повесть - доставляет мне немало хороших минут и очень много страха и сомнений, - она должна быть широкой, содержательной картиной современности, и в то же время на фоне ее должен бешено биться энергичный, здоровый человек, ищущий дела по силам, ищущий простора своей энергии. Ему тесно, жизнь давит его, он видит, что героям в ней нет места, их сваливают с ног мелочи, как Геркулеса, побеждавшего гидр, свалила бы с ног туча комаров. Выйдет ли у меня это достаточно ясно и понятно? Скажите мне, как Вам нравится начало, не растянуто ли оно, не скучно ли, что о нем говорит публика, не жалуются ли на обилие монологов у Игната (отец Фомы. - П. Б.)».

Повесть еще не написана, но уже печатается порциями в журнале «Жизнь», начиная с февраля 1899 года. Обычная практика тех лет. Так же Чехов печатал «Драму на охоте» в газете «Новости дня», так же затем Горький будет печатать повесть «Детство» в газете «Русское слово». Повесть заказана на «5 листов», но она разрастается, ибо автор никак не может совладать с главной темой, заявленной в письме к издателю. Отдельными картинками она великолепна. Например, сцена пьяного разгула Гордеева на Волге.

А каков его отец - Игнат! Горький хорошо чувствовал этот купеческий тип и, может быть, против собственного разума, любил его душевно. Грубая, дикая натура, способная ворочать делом с миллионным оборотом и с легкостью спускать тысячи в пьяном кураже. Но Фома, Фома… Все в нем от Игната - ум, сила, деловые качества. А получился все равно «декадент» и слабак!

«„Фома“ мой становится для меня крокодилом каким-то, - раздраженно пишет Горький Чехову. - Я даже во сне его видел прошлый раз: лежит в грязи, щелкает зубами и свирепо говорит: „Что ты со мной, дьявол, делаешь?“ А что я делаю? Испорчу ему вид». И в письме к В. С. Миролюбову снова об этом: «Порчу „Фому“. Очень зол».

С. П. Дороватовскому: «А с „Фомой“ я сорвался с пути истинного. О-хо-хо! Придется всю эту махинищу перестроить с начала до конца, и это мне будет дорого стоить! Поторопился я и - растянул. Горе! Очень злит меня эта вещь».

Ему же: «„Фома“? Я его испортил. В июньской книге (шестом номере журнала „Жизнь“. - П. Б.) он отвратителен. Женщины не удаются. Много совершенно лишнего, и я не знаю, куда девать нужное, необходимое…»

А. П. Чехову: «Я не доволен собой, потому что знаю - мог бы писать лучше. Фома все-таки ерунда. Это мне обидно».

Тем не менее в конце написания (и публикации в журнале) этой вещи Горький попросил у Чехова позволения посвятить ее отдельное издание ему. И в то же время признался: «…Фома - тускл. И много лишнего в этой повести. Видно, ничего не напишу я так стройно и красиво, как „Старуху Изергиль“ написал».

Благородный Чехов позволил. Он вообще ценил Горького, как бы ни пытался потом оспорить этот факт в своих воспоминаниях Иван Бунин. Чехов видел в нем огромный талант. Но «Фома Гордеев» ему не понравился. В феврале 1900 года («Фома» уже вышел отдельной книгой с посвящением: «Антону Павловичу Чехову. - М. Горький») Чехов пишет издателю и критику В. А. Поссе: «„Фома Гордеев“ написан однотонно, как диссертация. Все действующие лица говорят одинаково; и способ мыслить у всех одинаковый. Все говорят не просто, а нарочно; у всех какая-то задняя мысль; что-то не договаривают, как будто что-то знают; на самом же деле они ничего не знают, а это у них такой fa?on de parler - говорить и недоговаривать».

Хотя Чехов признал: «Места в „Фоме“ есть чудесные. Из Горького выйдет большущий писателище, если только он не утомится, не охладеет, не обленится». Но Чехов высветил главный внутренний «порок» художественного мировидения Горького. Во всех его крупных произведениях, начиная с «Фомы Гордеева» и заканчивая главным эпическим полотном, «Жизнью Клима Самгина», и в речах персонажей, и в общем взгляде писателя на людей присутствует «какая-то задняя мысль», которую нельзя ухватить и которая мешает ясному восприятию произведения. Такое впечатление, что Горький сам не знает, что это за мысль, а только чувствует, что она-то и должна все разъяснить, все расставить по местам.

Фома был задуман как самодостаточная духовная личность, но не такая, как Чудра, Челкаш или Изергиль, отвергающие «умственное» отношение к жизни. Фома должен был синтезировать в себе ум и волю, природу и культуру. Вместо этого со своим создателем Фома заблудился в духовной пустыне.

Фома сравнивает себя с совой, которая увидела свет и ослепла. Но что за свет увидел Фома? Это и есть постоянная «задняя мысль» повести. Именно она не дает герою нормально жить.

А видел ли этот свет сам Горький? Правильнее сказать так: он его постоянно предвидел . Подобно Заратустре, он жил в ожидании восхода солнца. А покуда оно не взошло, глаза его видели сумерки.

Мы говорим о духовном зрении. Потому что как писатель-реалист Горький несомненно сильно вырос в «Фоме Гордееве». Что и отметил Чехов. Впрочем, этого не признал Толстой.

В воспоминаниях В. А. Поссе рассказывается о встрече Горького с Толстым в Хамовниках в 1900 году.

«- Читали вы, Лев Николаевич, моего „Фому Гордеева“? - спросил Горький.

Вот детство Фомы у меня, кажись, не выдумано.

Нет, все выдумано. Простите меня, но не нравится…»

Старик был неумолим в оценках.

Из книги Генерал Дима. Карьера. Тюрьма. Любовь автора Якубовская Ирина Павловна

Бывшие друзья Дима всегда был окружен друзьями-приятелями. Пока он был преуспевающим адвокатом, многие считали за честь общаться с Якубовским. В кругу его близких знакомых, естественно, были известные люди, занимающие высокое положение в обществе. Но как только над Димой

Из книги Записки уцелевшего автора Голицын Сергей Михайлович

Бывшие… бывшие… бывшие 1 1 декабря 1934 года - это важный рубеж в истории нашей страны - до убийства Кирова и после убийства. Уже на следующий день вышел новый закон: обвиняемых в терроризме судить быстро, следствие заканчивать за десять дней, никаких кассационных жалоб не

автора

Бывшие друзья Среди приглашенных на мои проводы людей не было Феликса Светова и Владимира Корнилова, дружба с которыми кончилась одинаково - полным крахом. Феликс, как я узнал уже на Западе, написал обо мне большое сочинение, в самом начале которого обо мне было сказано:

Из книги Лубянка - Экибастуз. Лагерные записки автора Панин Дмитрий Михайлович

Зэки - бывшие члены партии Среди нас были зэки посадки 1937-38 годов. Каждая истребительная кампания имеет всегда главное назначение. За первые годы советской власти уничтожались офицеры, дворяне, рабочие, крестьяне, духовенство, казаки, купцы, заводчики, домовладельцы,

Из книги Изюм из булки автора Шендерович Виктор Анатольевич

Бывшие союзные В Узбекистане в начале двухтысячных годов высочайше запретили игру на бильярде - как способствующую распространению наркомании и преступности, Я попробовал восстановить логику решения и познал ее: оказывается, многие преступники были замечены за

Из книги Первая встреча – последняя встреча автора Рязанов Эльдар Александрович

«В больницу меня везли четыре жены, из них три – бывшие…» Режиссер Роже Вадим, урожденный Племянников. Из своего имени Вадим сделал французскую фамилиюПрежде чем рассказывать о кинорежиссере Рожедиме, я хочу поведать вам, дорогой читатель, о Брижит Бардо. Эти два имени

Из книги Специалист в Сибири. Немецкий архитектор в сталинском СССР автора Волтерс Рудольф

«Бывшие» Женщины. Письма. Пропаганда. Прощание. В начале апреля длинная зима подошла к концу, а вскоре заканчивался и оговоренный контрактом год моей работы. За месяц до истечения контракта я должен был заявить о его расторжении, иначе он автоматически продлевался еще на

Из книги Путешествие в страну Зе-Ка автора Марголин Юлий Борисович

Из книги Воспоминания. От крепостного права до большевиков автора Врангель Николай Егорович

Бывшие офицеры-сослуживцы Из тех офицеров, которые одновременно со мной служили в конной гвардии, только немногие дожили до наших печальных дней. Когда я бежал из Петербурга в конце 1918 года, только следующие лица были еще живы: граф Фредерикс, генерал-адъютант, бывший

Из книги Ельцин. Лебедь. Хасавюрт автора Мороз Олег Павлович

Бывшие премьеры призывают к переговорам 24 октября в программе НТВ «Итоги» троим бывшим российским премьерам - Черномырдину, Кириенко и Степашину (Примаков в передаче не участвовал, он смотрел программу Доренко по ОРТ) - был задан вопрос: «Каков выход из ситуации в

Из книги Это мое автора Ухналев Евгений

Люди Перед тем как начать писать о моей жизни после лагерей, мне бы хотелось вспомнить некоторых хороших людей, назвать некоторые фамилии, чтобы о них осталась память.Например, из времен СХШ - ныне здравствующий художник Прошкин. Он делает хорошие, свежие акварели,

Из книги Скатерть Лидии Либединской автора Громова Наталья Александровна

Из книги Автопортрет: Роман моей жизни автора Войнович Владимир Николаевич

Бывшие друзья Среди приглашенных на мои проводы людей не было Феликса Светова и Владимира Корнилова, дружба с которыми кончилась одинаково – полным крахом. Феликс, как я узнал уже на Западе, написал обо мне большое сочинение, в самом начале которого обо мне было сказано:

Из книги История русского шансона автора Кравчинский Максим Эдуардович

Бывшие В последние мирные годы перед Октябрьским переворотом по всей Российской империи начался бум кабаре. Возникнув на отечественной ниве с огромным опозданием, французское изобретение обрело здесь благодатную почву для развития. Время, наверное, пришло подходящее? С

Из книги Повседневная жизнь старой русской гимназии автора Шубкин Николай Феоктистович

Бывшие ученицы 8 декабряВчера вечером были у меня в гостях две бывшие ученицы первого моего выпуска. Об этом выпуске и особенно о той компании, к которой принадлежали эти две ученицы, у меня останется навсегда самое теплое воспоминание. Умные, развитые девушки,

Из книги автора

Мои бывшие ученицы 23 маяНачали съезжаться из университетских гордое мои бывшие ученицы, обучающиеся теперь на разных курсах. С большинством из них у меня хорошие отношения, и встречаться с ними весьма приятно. Они делятся между собой, конечно, на разные кружки - по

"Бывшие люди" - произведение, созданное в 1897 году. В его основе - личные впечатления автора, которые он получил, когда ему приходилось жить в ночлежке на окраине Казани. Это произведение в жанровом отношении можно определить как очерк, поскольку для него характерна достоверность изображения, отсутствие динамики, внимание к быту, а также развернутые портретные характеристики. В "Бывших людях" Горький по-новому оценивает тип босяка. Отсутствует романтический ореол, знакомый нам по ранним его произведениям.

"Бывшие люди": краткое содержание

Существенное место в первой части отводится описанию. Сначала перед нами предстает окраинная улица. Она грязная, унылая. Домишки, расположенные здесь, невзрачные: с перекошенными окнами и кривыми стенами, дырявыми крышами. Мы видим кучи мусора и щебня. Далее описывается дом купца Петунникова. Это покосившееся здание с выбитыми стеклами. Его стены все испещрены трещинами. В этом доме, мало похожим на жилье, расположена ночлежка. Она напоминает мрачную, длинную нору.

Портреты ночлежников

Аристид Кувалда - владелец ночлежки, ранее служивший ротмистром. Он возглавляет компанию так называемых "бывших людей" и представляет ее "генеральный штаб". Горький описывает его как высокого широкоплечего человека около 50-ти лет, с рябым лицом, опухшим от пьянства. Он одет в рваную и грязную офицерскую шинель, а на голове у него сальная фуражка.

Далее представлены портреты других ночлежников. Один из них - Учитель. Это сутулый высокий человек с лысым черепом и длинным острым носом. Еще один ночлежник - Симцов Алексей Максимович, известный также как Кубарь. Этот человек - бывший лесничий. Горький отмечает, что он "толстый, как бочка". У него маленький нос пунцового цвета, густая белая борода и циничные слезящиеся глазки.

Следующий обитатель ночлежки - Мартьянов Лука Антонович по прозвищу Конец. Раньше он работал тюремным смотрителем, а теперь - один из "бывших людей". Это молчаливый и мрачный пьяница.

Здесь же живет и Павел Солнцев (Объедок), механик. Это чахоточный кривобокий человек около тридцати лет. Далее автор описывает Кисельникова. Этот ночлежник - бывший каторжник. Он костлявый и высокий, "кривой на один глаз". Его прозвали Полтора Тараса, поскольку его друг Тарас, бывший дьякон, был в полтора раза ниже его. Далее мы знакомимся с длинноволосым "нелепым" юношей "с глуповатой скуластой рожей". Его прозвище - Метеор. Затем автор представляет нам и рядовых обитателей ночлежки, мужиков. Один из них - Тяпа, старик-тряпичник.

Характеристика ночлежников

Максим Горький обращает наше внимание на то, как безразлично относятся эти люди к своей судьбе, а также к жизни и судьбе других. Они апатичны, проявляют бессилие перед внешними обстоятельствами. В их душе в то же время растет озлобление, которое направлено против благополучных людей. Кстати, мир "бывших людей" в пьесе М. Горького "На дне" очень напоминает тот, который создан в интересующем нас очерке.

Конфликт с Петунниковым

Во второй части произведения недовольство всех этих персонажей выливается в открытый конфликт с Петунниковым, местным купцом. Характер этого конфликта - социальный. Ротмистр заметил, что какая-то часть завода купца находится на земле Вавилова. Он уговаривает трактирщика подать иск против Петунникова. Следует отметить, что Аристидом Кувалдой в этом случае движет отнюдь не стремление поживиться. Он просто хочет насолить Петунникову, которого про себя называет ненавистным Иудой.

Результат противостояния

Однако иск, который сулил 600 рублей, завершается мировой. Деловой, образованный и жестокий сын Петунникова убеждает Вавилова в необходимости отозвать иск из суда. В противном случае он грозит закрыть пивную, которую содержит трактирщик. Обитатели ночлежки понимают, что теперь им нужно будет оставить насиженное место, ведь купец, конечно, не простит им этого проступка.

В скором времени Петунников действительно требует немедленно покинуть "хибарочку". Но на этом беды не заканчиваются. Умирает Учиель, в смерти которого обвиняют Аристида Кувалду. Так окончательно распадается сообщество ночлежников. Петунников торжествует.

Психология героев

Большое внимание Максим Горький уделяет не только исследованию быта так называемых бывших людей. Его интересует также их психология, внутренний мир. Автор считает, что жизнь в ночлежке порождает людей слабых, которые не способны к возрождению, к самореализации. Они отрицают все, включая собственную жизнь. Такая позиция (ее идеолог - Кувалда) разрушительна и бесперспективна. В ней отсутствует созидательное, позитивное начало. А недовольство, которое вызвано бессилием, может породить лишь отчаяние и злобу.

Можно сказать, что его представлен выше) в своем очерке "Бывшие люди" выносит приговор обитателям "дна". Это опустившиеся, бессильные и бездействующие персонажи. Анализ очерка "Бывшие люди" показывает, что они не способны к добрым чувствам и поступкам. В этом плане показателен эпизод смерти Учителя. Кувалда, который считал этого человека своим другом, не смог отыскать для него даже человеческих слов. Социальные проблемы, отраженные в рассказах босяцкого цикла, в дальнейшем продолжат развиваться в пьесах Максима Горького.

Отличие произведения от физиологических очерков

В основным предметом изображения были социальные роли героев, а не конкретные характеры. Авторов интересовал, к примеру, петербургский шарманщик, петербургский дворник, извозчики, чиновники, купцы. В художественном очерке, который создал М. Горький ("Бывшие люди"), основное внимание уделяется исследованию характеров персонажей, которые объединены социальным положением. Герои оказались в ночлежке, на самом дне жизни. Ночлежку держит Аристид Кувалда, который сам является "бывшим" человеком, ведь он ротмистр в отставке.

Отсутствие автобиографического героя

Можно отметить и некоторые другие особенности произведения. К примеру, в "Бывших людях" нет автобиографического героя, образа, столь привычного для Горького. Повествователь в этом произведении как будто хочет дистанцироваться от всего и не выдать своего присутствия. Можно сказать, что его роль в произведении "Бывшие люди" Горького Максима несколько иная, чем в цикле "По Руси" или в романтических рассказах автора. Автобиографический герой не является слушателем персонажей, их собеседником. Только детали портрета юноши, которого Кувалда прозвал Метеором, и характеристика того, как он относится к другим, позволяют нам разглядеть в нем автобиографического героя. Правда, он несколько дистанцирован в этом произведении от повествователя.

Переход от романтизма к реализму

Главное, что отличает "Бывших людей" от относящихся к раннему творчеству, - это переход от романтической трактовки характера к реалистической. Автор по-прежнему изображает людей из народа. Однако его обращение к реализму позволяет ему намного рельефнее показать контраст между темными и светлыми, слабыми и сильными сторонами народного характера, его противоречивость. Именно это и является предметом исследования в произведении "Бывшие люди".

Кажется, что автор, встав на позиции реализма, не может отыскать путь решения конфликта между предназначением человека (его высотой) и трагической нереализованностью его в жизни "бывших" людей, тем низким социальным положением, которое они занимают. Непреодолимость данного конфликта заставляет Горького в заключительном пейзаже возвратиться к мироощущению, свойственному романтизму. Только в стихии можно отыскать разрешение неразрешимого. Автор пишет, что было что-то неумолимое и напряженное в строгих серых тучах, которые сплошь покрыли небо. Как будто они вот-вот разразятся ливнем и смоют всю грязь с печальной измученной земли. Однако в целом пейзаж реалистический. Необходимо сказать пару слов и о нем.

Пейзаж

В ранних рассказах автора был призван подчеркнуть исключительность характеров, а одухотворенность и красота южной ночи, ужас темного леса или бескрайняя вольная степь могли являться фоном, на котором раскрывался романтический герой, ценой своей жизни утверждающий свой идеал. Теперь же Горький Максим ("Бывшие люди") обращается к пейзажу реалистическому. Его интересуют его антиэстетические черты. Перед нами предстает уродливая окраина города. Замутненность цветов, неяркость, бледность нужны, чтобы создать ощущение заброшенности той среды, в которой обитают ночлежники.

Конфликт

Автор пытается понять, как велик социальный и личностный потенциал так называемых "бывших людей". Ему важно выяснить, могут ли они, оказавшись в трудных бытовых и социальных условиях, сохранить духовные, нематериальные ценности, которые можно противопоставить миру, столь несправедливому к ним. Своеобразие конфликта обуславливается именно этим аспектом проблематики. Конфликт в произведении имеет социальный характер. Ведь ночлежники, возглавляемые Кувалдой, противостоят купцу Петунникову, а также его сыну - холодному, сильному, умному и образованному представителю русской буржуазии.

Автора интересует в большей степени не социальный аспект этого противостояния, а неготовность героев осмыслить собственное положение, возможные перспективы, свои потребности. Вовсе не чужая земля их интересует и даже не деньги. Это только проявление ненависти бедного пьяницы к работящему и богатому человеку.

Горький раскрывает полное отсутствие в "бывших людях" творческого начала, внутреннего роста, активности, самосовершенствования. А ведь эти качества очень важны для автора. Они представлены в романе "Мать", а также в герое его автобиографической трилогии. Обитатели ночлежки не могут ничего противопоставить окружающей действительности, кроме злобы. Это приводит их на самое "дно". Их злоба обращается против них же самих. Ничего не добились своим противостоянием купцу "бывшие люди".

I

Въезжая улица – это два ряда одноэтажных лачужек, тесно прижавшихся друг к другу, ветхих, с кривыми стенами и перекошенными окнами; дырявые крыши изувеченных временем человеческих жилищ испещрены заплатами из лубков, поросли мхом; над ними кое-где торчат высокие шесты со скворешницами, их осеняет пыльная зелень бузины и корявых ветел – жалкая флора городских окраин, населенных беднотою.

Мутно-зеленые от старости стекла окон домишек смотрят друг на друга взглядами трусливых жуликов. Посреди улицы ползет в гору извилистая колея, лавируя между глубоких рытвин, промытых дождями. Кое-где лежат поросшие бурьяном кучи щебня и разного мусора – это остатки или начала тех сооружений, которые безуспешно предпринимались обывателями в борьбе с потоками дождевой воды, стремительно стекавшей из города. Вверху, на горе, в пышной зелени густых садов прячутся красивые каменные дома, колокольни церквей гордо вздымаются в голубое небо, их золотые кресты ослепительно блестят на солнце.

В дожди город спускает на Въезжую улицу свою грязь, в сухое время осыпает ее пылью, – и все эти уродливые домики кажутся тоже сброшенными оттуда, сверху, сметенными, как мусор, чьей-то могучей рукой.

Приплюснутые к земле, они усеяли собой всю гору, полугнилые, немощные, окрашенные солнцем, пылью и дождями в тот серовато-грязный колорит, который принимает дерево в старости.

В конце этой улицы, выброшенный из города под гору, стоял длинный двухэтажный выморочный дом купца Петунникова. Он крайний в порядке, он уже под горой, дальше за ним широко развертывается поле, обрезанное в полуверсте крутым обрывом к реке.

Большой старый дом имел самую мрачную физиономию среди своих соседей. Весь он покривился, в двух рядах его окон не было ни одного, сохранившего правильную форму, и осколки стекол в изломанных рамах имели зеленовато-мутный цвет болотной воды.

Простенки между окон испещряли трещины и темные пятна отвалившейся штукатурки – точно время иероглифами написало на стенах дома его биографию. Крыша, наклонившаяся на улицу, еще более увеличивала его плачевный вид – казалось, что дом нагнулся к земле и покорно ждет от судьбы последнего удара, который превратит его в бесформенную груду полугнилых обломков.

Ворота отворены – одна половинка их, сорванная с петель, лежит на земле, и в щели, между ее досками, проросла трава, густо покрывшая большой, пустынный двор дома. В глубине двора – низенькое закопченное здание с железной крышей на один скат. Самый дом необитаем, но в этом здании, раньше кузнице, теперь помещалась «ночлежка», содержимая ротмистром в отставке Аристидом Фомичом Кувалдой.

Внутри ночлежка – длинная, мрачная нора, размером в четыре и шесть сажен; она освещалась – только с одной стороны – четырьмя маленькими окнами и широкой дверью. Кирпичные, нештукатуренные стены ее черны от копоти, потолок, из барочного днища, тоже прокоптел до черноты; посреди ее помещалась громадная печь, основанием которой служил горн, а вокруг печи и по стенам шли широкие нары с кучками всякой рухляди, служившей ночлежникам постелями. От стен пахло дымом, от земляного пола – сыростью, от нар – гниющим тряпьем.

Помещение хозяина ночлежки находилось на печи, нары вокруг печи были почетным местом, и на них размещались те ночлежники, которые пользовались благоволением и дружбой хозяина.

День ротмистр всегда проводил у двери в ночлежку, сидя в некотором подобии кресла, собственноручно сложенного им из кирпичей, или же в харчевне Егора Вавилова, находившейся наискось от дома Петунникова; там ротмистр обедал и пил водку.

Перед тем, как снять это помещение, Аристид Кувалда имел в городе бюро для рекомендации прислуги; восходя выше в его прошлое, можно было узнать, что он имел типографию, а до типографии он, по его словам, – «просто – жил! И славно жил, черт возьми! Умеючи жил, могу сказать!».

Это был широкоплечий высокий человек лет пятидесяти, с рябым, опухшим от пьянства лицом, в широкой грязно-желтой бороде. Глаза у него серые, огромные, дерзко веселые; говорил он басом, с рокотаньем в горле, и почти всегда в зубах его торчала немецкая фарфоровая трубка с выгнутым чубуком. Когда он сердился, ноздри большого, горбатого, красного носа широко раздувались и губы вздрагивали, обнажая два ряда крупных, как у волка, желтых зубов. Длиннорукий, колченогий, одетый в грязную и рваную офицерскую шинель, в сальной фуражке с красным околышем, но без козырька, в худых валенках, доходивших ему до колен, – поутру он неизменно был в тяжелом состоянии похмелья, а вечером – навеселе. Допьяна он не мог напиться, сколько бы ни выпил, и веселого расположения духа никогда не терял.

Вечерами, сидя в своем кирпичном кресле с трубкой в зубах, он принимал постояльцев.

– Что за человек? – спрашивал он у подходившего к нему рваного и угнетенного субъекта, сброшенного из города за пьянство или по какой-нибудь другой основательной причине опустившегося вниз.

Человек отвечал.

– Представь в подтверждение твоего вранья законную бумагу.

Бумага представлялась, если была. Ротмистр совал ее за пазуху, редко интересуясь ее содержанием, и говорил:

– Всё в порядке. За ночь – две копейки, за неделю – гривенник, за месяц – три гривенника. Ступай и займи себе место, да смотри – не чужое, а то тебя вздуют. У меня живут люди строгие…

Новички спрашивали его:

– А чаем, хлебом или чем съестным не торгуете?

– Я торгую только стеной и крышей, за что сам плачу мошеннику – хозяину этой дыры, купцу 2-й гильдии Иуде Петунникову, пять целковых в месяц, – объяснял Кувалда деловым тоном, – ко мне идет народ, к роскоши непривычный… а если ты привык каждый день жрать – вон напротив харчевня. Но лучше, если ты, обломок, отучишься от этой дурной привычки. Ведь ты не барин – значит, что ты ешь? Сам себя ешь!

За такие речи, произносимые деланно строгим тоном, но всегда со смеющимися глазами, за внимательное отношение к своим постояльцам ротмистр пользовался среди городской голи широкой популярностью. Часто случалось, что бывший клиент ротмистра являлся на двор к нему уже не рваный и угнетенный, а в более или менее приличном виде и с бодрым лицом.

– Здравствуйте, ваше благородие! Каковенько поживаете?

– Не узнали?

– Не узнал.

– А помните, я у вас зимой жил с месяц… когда еще облава-то была и трех забрали?

– Н-ну, брат, под моей гостеприимной кровлей то и дело полиция бывает!

– Ах ты, господи! Еще вы тогда частному приставу кукиш показали!

– Погоди, ты плюнь на воспоминания и говори просто, что тебе нужно?

– Не желаете ли принять от меня угощение махонькое? Как я о ту пору у вас жил, и вы мне, значит…

– Благодарность должна быть поощряема, друг мой, ибо она у людей редко встречается. Ты, должно быть, славный малый, и хоть я совсем тебя не помню, но в кабак с тобой пойду с удовольствием и напьюсь за твои успехи в жизни с наслаждением.

– А вы всё такой же – всё шутите?

– Да что же еще можно делать, живя среди вас, горюнов?

Они шли. Иногда бывший клиент ротмистра, весь развинченный и расшатанный угощением, возвращался в ночлежку; на другой день они снова угощались, и в одно прекрасное утро бывший клиент просыпался с сознанием, что он вновь пропился дотла.

– Ваше благородие! Вот те и раз! Опять я к вам в команду попал? Как же теперь?

– Положение, которым нельзя похвалиться, но, находясь в нем, не следует и скулить, – резонировал ротмистр. – Нужно, друг мой, ко всему относиться равнодушно, не портя себе жизни философией и не ставя никаких вопросов. Философствовать всегда глупо, философствовать с похмелья – невыразимо глупо. Похмелье требует водки, а не угрызения совести и скрежета зубовного… зубы береги, а то тебя бить не по чему будет. На-ка, вот тебе двугривенный, – иди и принеси косушку водки, на пятачок горячего рубца или легкого, фунт хлеба и два огурца. Когда мы опохмелимся, тогда и взвесим положение дел…

Положение дел определялось вполне точно дня через два, когда у ротмистра не оказывалось ни гроша от трешницы или пятишницы, которая была у него в кармане в день появления благодарного клиента.

– Приехали! Баста! – говорил ротмистр. – Теперь, когда мы с тобой, дурак, пропились вполне совершенно, попытаемся снова вступить на путь трезвости и добродетели. Справедливо сказано: не согрешив – не покаешься, не покаявшись – не спасешься. Первое мы исполнили, но каяться бесполезно, давай же прямо спасаться. Отправляйся на реку и работай. Если не ручаешься за себя – скажи подрядчику, чтоб он твои деньги удерживал, а то отдавай их мне. Когда накопим капитал, я куплю тебе штаны и прочее, что нужно для того, чтобы ты вновь мог сойти за порядочного человека и скромного труженика, гонимого судьбой. В хороших штанах ты снова можешь далеко уйти. Марш!

Клиент отправлялся крючничать на реку, посмеиваясь над речами ротмистра. Он неясно понимал их соль, но видел пред собой веселые глаза, чувствовал бодрый дух и знал, что в красноречивом ротмистре он имел руку, которая, в случае надобности, может поддержать его.

И действительно, чрез месяц-два какой-нибудь каторжной работы клиент, по милости строгого надзора за его поведением со стороны ротмистра, имел материальную возможность вновь подняться на ступеньку выше того места, куда он опустился при благосклонном участии того же ротмистра.

– Н-ну, друг мой, – критически осматривая реставрированного клиента, говорил Кувалда, – штаны и пиджак у нас есть. Это вещи громадного значения – верь моему опыту. Пока у меня были приличные штаны, я играл в городе роль порядочного человека, но, черт возьми, как только штаны с меня слезли, так я упал в мнении людей и должен был скатиться сюда из города. Люди, мой прекрасный болван, судят о всех вещах по их форме, сущность же вещей им недоступна по причине врожденной людям глупости. Заруби это себе на носу и, уплатив мне хотя половину твоего долга, с миром иди, ищи и да обрящешь!

– Я вам, Аристид Фомич, сколько состою? – смущенно осведомлялся клиент.

– Рубль и семь гривен… Теперь дай мне рубль или семь гривен, а остальные я подожду на тебе до поры, пока ты не украдешь или не заработаешь больше того, что ты теперь имеешь.

– Покорнейше благодарю за ласку! – говорит тронутый клиент. – Экой вы, – добряга! право! Эх, напрасно вас жизнь скрутила… Какой, чай, вы орел были на своем-то месте?!

Ротмистр жить не может без витиеватых речей.

– Что значит – на своем месте? Никто не знает своего настоящего места в жизни, и каждый из нас лезет не в свой хомут. Купцу Иуде Петунникову место в каторжных работах, а он ходит среди бела дня по улицам и даже хочет строить какой-то завод. Учителю нашему место около хорошей бабы и среди полдюжины ребят, а он валяется у Вавилова в кабаке. Вот и ты – ты идешь искать место лакея или коридорного, а я вижу, что твое место в солдатах, ибо ты неглуп, вынослив и понимаешь дисциплину. Видишь – какая штука? Нас жизнь тасует, как карты, и только случайно – и то ненадолго – мы попадаем на свое место!

Иногда подобные прощальные беседы служили предисловием к продолжению знакомства, которое снова начиналось доброй выпивкой и снова доходило до того, что клиент пропивался и изумлялся, ротмистр давал ему реванш, и… пропивались оба.

Такие повторения предыдущего ничуть не портили добрых отношений между сторонами. Упомянутый ротмистром учитель был именно одним из тех клиентов, которые чинились лишь затем, чтобы тотчас же разрушиться. По своему интеллекту это был человек, ближе всех других стоявший к ротмистру, и, быть может, именно этой причине он был обязан тем, что, опустившись до ночлежки, уже более не мог подняться.

«Въезжая улица – это два ряда одноэтажных лачужек, тесно прижавшихся друг к другу, ветхих, с кривыми стенами и перекошенными окнами; дырявые крыши изувеченных временем человеческих жилищ испещрены заплатами из лубков, поросли мхом; над ними кое-где торчат высокие шесты со скворешницами, их осеняет пыльная зелень бузины и корявых ветел – жалкая флора городских окраин, населенных беднотою…»

Въезжая улица – это два ряда одноэтажных лачужек, тесно прижавшихся друг к другу, ветхих, с кривыми стенами и перекошенными окнами; дырявые крыши изувеченных временем человеческих жилищ испещрены заплатами из лубков, поросли мхом; над ними кое-где торчат высокие шесты со скворешницами, их осеняет пыльная зелень бузины и корявых ветел – жалкая флора городских окраин, населенных беднотою.

Мутно-зеленые от старости стекла окон домишек смотрят друг на друга взглядами трусливых жуликов. Посреди улицы ползет в гору извилистая колея, лавируя между глубоких рытвин, промытых дождями. Кое-где лежат поросшие бурьяном кучи щебня и разного мусора – это остатки или начала тех сооружений, которые безуспешно предпринимались обывателями в борьбе с потоками дождевой воды, стремительно стекавшей из города. Вверху, на горе, в пышной зелени густых садов прячутся красивые каменные дома, колокольни церквей гордо вздымаются в голубое небо, их золотые кресты ослепительно блестят на солнце.

В дожди город спускает на Въезжую улицу свою грязь, в сухое время осыпает ее пылью, – и все эти уродливые домики кажутся тоже сброшенными оттуда, сверху, сметенными, как мусор, чьей-то могучей рукой.

Приплюснутые к земле, они усеяли собой всю гору, полугнилые, немощные, окрашенные солнцем, пылью и дождями в тот серовато-грязный колорит, который принимает дерево в старости.

В конце этой улицы, выброшенный из города под гору, стоял длинный двухэтажный выморочный дом купца Петунникова. Он крайний в порядке, он уже под горой, дальше за ним широко развертывается поле, обрезанное в полуверсте крутым обрывом к реке.

Большой старый дом имел самую мрачную физиономию среди своих соседей. Весь он покривился, в двух рядах его окон не было ни одного, сохранившего правильную форму, и осколки стекол в изломанных рамах имели зеленовато-мутный цвет болотной воды.

Простенки между окон испещряли трещины и темные пятна отвалившейся штукатурки – точно время иероглифами написало на стенах дома его биографию. Крыша, наклонившаяся на улицу, еще более увеличивала его плачевный вид – казалось, что дом нагнулся к земле и покорно ждет от судьбы последнего удара, который превратит его в бесформенную груду полугнилых обломков.

Ворота отворены – одна половинка их, сорванная с петель, лежит на земле, и в щели, между ее досками, проросла трава, густо покрывшая большой, пустынный двор дома. В глубине двора – низенькое закопченное здание с железной крышей на один скат. Самый дом необитаем, но в этом здании, раньше кузнице, теперь помещалась «ночлежка», содержимая ротмистром в отставке Аристидом Фомичом Кувалдой.

Внутри ночлежка – длинная, мрачная нора, размером в четыре и шесть сажен; она освещалась – только с одной стороны – четырьмя маленькими окнами и широкой дверью. Кирпичные, нештукатуренные стены ее черны от копоти, потолок, из барочного днища, тоже прокоптел до черноты; посреди ее помещалась громадная печь, основанием которой служил горн, а вокруг печи и по стенам шли широкие нары с кучками всякой рухляди, служившей ночлежникам постелями. От стен пахло дымом, от земляного пола – сыростью, от нар – гниющим тряпьем.

Помещение хозяина ночлежки находилось на печи, нары вокруг печи были почетным местом, и на них размещались те ночлежники, которые пользовались благоволением и дружбой хозяина.

День ротмистр всегда проводил у двери в ночлежку, сидя в некотором подобии кресла, собственноручно сложенного им из кирпичей, или же в харчевне Егора Вавилова, находившейся наискось от дома Петунникова; там ротмистр обедал и пил водку.

Перед тем, как снять это помещение, Аристид Кувалда имел в городе бюро для рекомендации прислуги; восходя выше в его прошлое, можно было узнать, что он имел типографию, а до типографии он, по его словам, – «просто – жил! И славно жил, черт возьми! Умеючи жил, могу сказать!».

Это был широкоплечий высокий человек лет пятидесяти, с рябым, опухшим от пьянства лицом, в широкой грязно-желтой бороде. Глаза у него серые, огромные, дерзко веселые; говорил он басом, с рокотаньем в горле, и почти всегда в зубах его торчала немецкая фарфоровая трубка с выгнутым чубуком. Когда он сердился, ноздри большого, горбатого, красного носа широко раздувались и губы вздрагивали, обнажая два ряда крупных, как у волка, желтых зубов. Длиннорукий, колченогий, одетый в грязную и рваную офицерскую шинель, в сальной фуражке с красным околышем, но без козырька, в худых валенках, доходивших ему до колен, – поутру он неизменно был в тяжелом состоянии похмелья, а вечером – навеселе. Допьяна он не мог напиться, сколько бы ни выпил, и веселого расположения духа никогда не терял.

Вечерами, сидя в своем кирпичном кресле с трубкой в зубах, он принимал постояльцев.

– Что за человек? – спрашивал он у подходившего к нему рваного и угнетенного субъекта, сброшенного из города за пьянство или по какой-нибудь другой основательной причине опустившегося вниз.

Человек отвечал.

– Представь в подтверждение твоего вранья законную бумагу.

Бумага представлялась, если была. Ротмистр совал ее за пазуху, редко интересуясь ее содержанием, и говорил:

– Всё в порядке. За ночь – две копейки, за неделю – гривенник, за месяц – три гривенника. Ступай и займи себе место, да смотри – не чужое, а то тебя вздуют. У меня живут люди строгие…

Новички спрашивали его:

– А чаем, хлебом или чем съестным не торгуете?

– Я торгую только стеной и крышей, за что сам плачу мошеннику – хозяину этой дыры, купцу 2-й гильдии Иуде Петунникову, пять целковых в месяц, – объяснял Кувалда деловым тоном, – ко мне идет народ, к роскоши непривычный… а если ты привык каждый день жрать – вон напротив харчевня. Но лучше, если ты, обломок, отучишься от этой дурной привычки. Ведь ты не барин – значит, что ты ешь? Сам себя ешь!

За такие речи, произносимые деланно строгим тоном, но всегда со смеющимися глазами, за внимательное отношение к своим постояльцам ротмистр пользовался среди городской голи широкой популярностью. Часто случалось, что бывший клиент ротмистра являлся на двор к нему уже не рваный и угнетенный, а в более или менее приличном виде и с бодрым лицом.

– Здравствуйте, ваше благородие! Каковенько поживаете?

– Не узнали?

– Не узнал.

– А помните, я у вас зимой жил с месяц… когда еще облава-то была и трех забрали?

– Н-ну, брат, под моей гостеприимной кровлей то и дело полиция бывает!

– Ах ты, господи! Еще вы тогда частному приставу кукиш показали!

– Погоди, ты плюнь на воспоминания и говори просто, что тебе нужно?

– Не желаете ли принять от меня угощение махонькое? Как я о ту пору у вас жил, и вы мне, значит…

– Благодарность должна быть поощряема, друг мой, ибо она у людей редко встречается. Ты, должно быть, славный малый, и хоть я совсем тебя не помню, но в кабак с тобой пойду с удовольствием и напьюсь за твои успехи в жизни с наслаждением.

– А вы всё такой же – всё шутите?

– Да что же еще можно делать, живя среди вас, горюнов?

Они шли. Иногда бывший клиент ротмистра, весь развинченный и расшатанный угощением, возвращался в ночлежку; на другой день они снова угощались, и в одно прекрасное утро бывший клиент просыпался с сознанием, что он вновь пропился дотла.

– Ваше благородие! Вот те и раз! Опять я к вам в команду попал? Как же теперь?

– Положение, которым нельзя похвалиться, но, находясь в нем, не следует и скулить, – резонировал ротмистр. – Нужно, друг мой, ко всему относиться равнодушно, не портя себе жизни философией и не ставя никаких вопросов. Философствовать всегда глупо, философствовать с похмелья – невыразимо глупо. Похмелье требует водки, а не угрызения совести и скрежета зубовного… зубы береги, а то тебя бить не по чему будет. На-ка, вот тебе двугривенный, – иди и принеси косушку водки, на пятачок горячего рубца или легкого, фунт хлеба и два огурца. Когда мы опохмелимся, тогда и взвесим положение дел…

Положение дел определялось вполне точно дня через два, когда у ротмистра не оказывалось ни гроша от трешницы или пятишницы, которая была у него в кармане в день появления благодарного клиента.

– Приехали! Баста! – говорил ротмистр. – Теперь, когда мы с тобой, дурак, пропились вполне совершенно, попытаемся снова вступить на путь трезвости и добродетели. Справедливо сказано: не согрешив – не покаешься, не покаявшись – не спасешься. Первое мы исполнили, но каяться бесполезно, давай же прямо спасаться. Отправляйся на реку и работай. Если не ручаешься за себя – скажи подрядчику, чтоб он твои деньги удерживал, а то отдавай их мне. Когда накопим капитал, я куплю тебе штаны и прочее, что нужно для того, чтобы ты вновь мог сойти за порядочного человека и скромного труженика, гонимого судьбой. В хороших штанах ты снова можешь далеко уйти. Марш!

Клиент отправлялся крючничать на реку, посмеиваясь над речами ротмистра. Он неясно понимал их соль, но видел пред собой веселые глаза, чувствовал бодрый дух и знал, что в красноречивом ротмистре он имел руку, которая, в случае надобности, может поддержать его.

И действительно, чрез месяц-два какой-нибудь каторжной работы клиент, по милости строгого надзора за его поведением со стороны ротмистра, имел материальную возможность вновь подняться на ступеньку выше того места, куда он опустился при благосклонном участии того же ротмистра.

– Н-ну, друг мой, – критически осматривая реставрированного клиента, говорил Кувалда, – штаны и пиджак у нас есть. Это вещи громадного значения – верь моему опыту. Пока у меня были приличные штаны, я играл в городе роль порядочного человека, но, черт возьми, как только штаны с меня слезли, так я упал в мнении людей и должен был скатиться сюда из города. Люди, мой прекрасный болван, судят о всех вещах по их форме, сущность же вещей им недоступна по причине врожденной людям глупости. Заруби это себе на носу и, уплатив мне хотя половину твоего долга, с миром иди, ищи и да обрящешь!

– Я вам, Аристид Фомич, сколько состою? – смущенно осведомлялся клиент.

– Рубль и семь гривен… Теперь дай мне рубль или семь гривен, а остальные я подожду на тебе до поры, пока ты не украдешь или не заработаешь больше того, что ты теперь имеешь.

– Покорнейше благодарю за ласку! – говорит тронутый клиент. – Экой вы, – добряга! право! Эх, напрасно вас жизнь скрутила… Какой, чай, вы орел были на своем-то месте?!

Ротмистр жить не может без витиеватых речей.

– Что значит – на своем месте? Никто не знает своего настоящего места в жизни, и каждый из нас лезет не в свой хомут. Купцу Иуде Петунникову место в каторжных работах, а он ходит среди бела дня по улицам и даже хочет строить какой-то завод. Учителю нашему место около хорошей бабы и среди полдюжины ребят, а он валяется у Вавилова в кабаке. Вот и ты – ты идешь искать место лакея или коридорного, а я вижу, что твое место в солдатах, ибо ты неглуп, вынослив и понимаешь дисциплину. Видишь – какая штука? Нас жизнь тасует, как карты, и только случайно – и то ненадолго – мы попадаем на свое место!

Иногда подобные прощальные беседы служили предисловием к продолжению знакомства, которое снова начиналось доброй выпивкой и снова доходило до того, что клиент пропивался и изумлялся, ротмистр давал ему реванш, и… пропивались оба.

Такие повторения предыдущего ничуть не портили добрых отношений между сторонами. Упомянутый ротмистром учитель был именно одним из тех клиентов, которые чинились лишь затем, чтобы тотчас же разрушиться. По своему интеллекту это был человек, ближе всех других стоявший к ротмистру, и, быть может, именно этой причине он был обязан тем, что, опустившись до ночлежки, уже более не мог подняться.

С ним Кувалда мог философствовать в уверенности, что его понимают. Он ценил это, и когда поправленный учитель готовился оставить ночлежку, заработав деньжонок и имея намерение снять себе в городе угол, – Аристид Кувалда так грустно провожал его, так много изрекал меланхолических тирад, что оба они непременно напивались и пропивались. Вероятно, Кувалда сознательно ставил дело так, что учитель при всем желании не мог выбраться из его ночлежки. Можно ли было Кувалде, человеку с образованием, осколки которого и теперь еще блестели в его речах, с развитой превратностями судьбы привычкой мыслить, – можно ли было ему не желать и не стараться всегда видеть рядом с собой человека, подобного ему? Мы умеем жалеть себя.

Этот учитель когда-то что-то преподавал в учительском институте приволжского города, но был устранен из института. Потом он служил конторщиком на кожевенном заводе, библиотекарем, изведал еще несколько профессий, наконец, сдав экзамен на частного поверенного по судебным делам, запил горькую и попал к ротмистру. Был он высокий, сутулый, с длинным острым носом и лысым черепом. На костлявом, желтом лице с клинообразной бородкой блестели беспокойно глаза, глубоко ввалившиеся в орбиты, углы рта были печально опущены книзу. Средства к жизни или, вернее, к пьянству он добывал репортерством в местных газетах. Случалось, что он зарабатывал в неделю рублей пятнадцать. Тогда он отдавал их ротмистру и говорил:

– Будет! Я возвращаюсь в лоно культуры.

– Похвально! Сочувствуя от души твоему, Филипп, решению, я не дам тебе ни рюмки! – строго предупреждал его ротмистр.

– Буду благодарен!..

Ротмистр слышал в его словах что-то близкое к робкой мольбе о послаблении и еще строже говорил:

– Хоть реви – не дам!

– Ну, и – кончено! – вздыхал учитель и отправлялся на репортаж. А через день, много через два, он, жаждущий, смотрел на ротмистра откуда-нибудь из угла тоскливыми и умоляющими глазами и трепетно ждал, когда смягчится сердце друга. Ротмистр произносил пропитанные убийственной иронией речи о позоре слабохарактерности, о скотском наслаждении пьянства и на другие, приличные случаю, темы. Надо отдать ему справедливость – он вполне искренно увлекался своей ролью ментора и моралиста; но настроенные скептически завсегдатаи ночлежки, следя за ротмистром и слушая его карающие речи, говорили друг другу, подмигивая в его сторону:

– Химик! Ловко отбояривается! Дескать, я тебе говорил, ты меня не слушал – пеняй на себя!

– Его благородие настоящий воин – вперед идет, а уже назад дорогу ищет!

Учитель ловил своего друга где-нибудь в темном углу и, вцепившись в его грязную шинель, дрожащий, облизывая сухие губы, не выразимым словами, глубоко трагическим взглядом смотрел в его лицо.

– Не можешь? – угрюмо спрашивал ротмистр. Учитель утвердительно кивал толовой.

– Потерпи еще день, – может быть, справишься? – предлагал Кувалда.

Учитель тряс головой отрицательно. Ротмистр видел, что худое тело друга всё трепещет от жажды яда, и доставал из кармана деньги.

– В большинстве случаев бесполезно спорить с роком, – говорил он при этом, точно желая оправдать себя перед кем-то.

Учитель не все свои деньги пропивал; по крайней мере половину их он тратил на детей Въезжей улицы. Бедняки всегда детьми богаты; на этой улице, в ее пыли и ямах, с утра до вечера шумно возились кучи оборванных, грязных и полуголодных ребятишек.

Дети – живые цветы земли, но на Въезжей улице они имели вид цветов, преждевременно увядших.

Учитель собирал их вокруг себя и, накупив булок, яиц, яблоков и орехов, шел с ними в поле, к реке. Там они сначала жадно поедали всё, что предлагал им учитель, а потом играли, наполняя воздух на целую версту вокруг себя шумом и смехом. Длинная фигура пьяницы как-то съеживалась среди маленьких людей, они относились к нему, как к своему однолетку, и звали его просто Филиппом, не добавляя к имени дядя или дядюшка. Вертясь около него, как вьюны, они толкали его, вскакивали к нему на спину, хлопали его по лысине, хватали за нос. Всё это, должно быть, нравилось ему, он не протестовал против таких вольностей. Он вообще мало разговаривал с ними, а если и говорил, то осторожно и робко, точно боялся, что его слова могут выпачкать их или вообще повредить им. Он проводил с ними, в роли их игрушки и товарища, по нескольку часов кряду, рассматривая оживленные рожицы тоскливо-грустными глазами, а потом задумчиво шел в харчевню Вавилова и там молча напивался до потери сознания.


Почти каждый день, возвращаясь с репортажа, учитель приносил с собой газету, и около него устраивалось общее собрание всех бывших людей. Они двигались к нему, выпившие или страдавшие с похмелья, разнообразно растрепанные, но одинаково жалкие и грязные.

Шел толстый, как бочка, Алексей Максимович Симцов, бывший лесничий, а ныне торговец спичками, чернилами, ваксой, старик лет шестидесяти, в парусиновом пальто и в широкой шляпе, прикрывавшей измятыми полями его толстое и красное лицо с белой густой бородой, из которой на свет божий весело смотрел маленький пунцовый нос и блестели слезящиеся циничные глазки. Его прозвали Кубарь – прозвище метко очерчивало его круглую фигуру и речь, похожую на жужжание.

Вылезал откуда-нибудь из угла Конец – мрачный, молчаливый, черный пьяница, бывший тюремный смотритель Лука Антонович Мартьянов, человек, существовавший игрой «в ремешок», «в три листика», «в банковку» и прочими искусствами, столь же остроумными и одинаково нелюбимыми полицией. Он грузно опускал свое большое, жестоко битое тело на траву, рядом с учителем, сверкал черными глазами и, простирая руку к бутылке, хриплым басом спрашивал:

Являлся механик Павел Солнцев, чахоточный человек лет тридцати. Левый бок у него был перебит в драке, лицо, желтое и острое, как у лисицы, кривилось в ехидную улыбку. Тонкие губы открывали два ряда черных, разрушенных болезнью зубов, лохмотья на его узких и костлявых плечах болтались, как на вешалке. Его прозвали Объедок. Он промышлял торговлей мочальными щетками собственной фабрикации и вениками из какой-то особенной травы, очень удобными для чистки платья.

Приходил высокий, костлявый и кривой на левый глаз человек, с испуганным выражением в больших круглых глазах, молчаливый, робкий, трижды сидевший за кражи по приговорам мирового и окружного судов. Фамилия его была Кисельников, но его звали Полтора Тараса, потому что он был как раз на полроста выше своего неразлучного друга дьякона Тараса, растриженного за пьянство и развратное поведение. Дьякон был низенький и коренастый человек с богатырской грудью и круглой, кудластой головой. Он удивительно хорошо плясал и еще удивительнее сквернословил. Они вместе с Полтора Тарасом избрали своей специальностью пилку дров на берегу реки, а в свободные часы дьякон рассказывал своему другу и всякому желающему слушать сказки «собственного сочинения», как он заявлял. Слушая эти сказки, героями которых всегда являлись святые, короли, священники и генералы, даже обитатели ночлежки брезгливо плевались и таращили глаза в изумлении перед фантазией дьякона, рассказывавшего, прищурив глаза, поразительно бесстыдные и грязные приключения. Воображение этого человека было неиссякаемо и могуче – он мог сочинять и говорить целый день и никогда не повторялся. В лице его погиб, быть может, крупный поэт, в крайнем случае недюжинный рассказчик, умевший всё оживлять и даже в камни влагавший душу своими скверными, но образными и сильными словами.

Был тут еще какой-то нелепый юноша, прозванный Кувалдой Метеором. Однажды он явился ночевать и с той поры остался среди этих людей, к их удивлению. Сначала его не замечали – днем он, как и все, уходил изыскивать пропитание, но вечером постоянно торчал около этой дружной компании, и наконец ротмистр заметил его.

– Мальчишка! Ты что такое на сей земле?

Мальчишка храбро и кратко ответил:

– Я – босяк…

Ротмистр критически посмотрел на него. Парень был какой-то длинноволосый, с глуповатой скуластой рожей, украшенной вздернутым носом. На нем была надета синяя блуза без пояса, а на голове торчал остаток соломенной шляпы. Ноги босы.

– Ты – дурак! – решил Аристид Кувалда. – Что ты тут околачиваешься? Водку пьешь? Нет… Воровать умеешь? Тоже нет. Иди, научись и приходи тогда, когда уже человеком будешь…

Парень засмеялся.

– Нет, уж я поживу с вами.

– Для чего?

– А так…

– Ах ты – метеор! – сказал ротмистр.

– Вот я ему сейчас зубы вышибу, – предложил Мартьянов.

– А за что? – осведомился парень.

– А я возьму камень и по голове вас тресну, – почтительно объявил парень.

Мартьянов избил бы его, если б не вступился Кувалда.

– Оставь его… Это, брат, какая-то родня всем нам, пожалуй. Ты без достаточного основания хочешь ему зубы выбить; он, как и ты, без основания хочет жить с нами. Ну, и черт с ним… Мы все живем без достаточного к тому основания…

– Но лучше б вам, молодой человек, удалиться от нас, – посоветовал учитель, оглядывая этого парня своими печальными глазами.

Тот ничего не ответил и остался. Потом к нему привыкли и перестали замечать его. А он жил среди них и всё замечал.

Перечисленные субъекты составляли главный штаб ротмистра; он, с добродушной иронией, называл их «бывшими людьми». Кроме них, в ночлежке постоянно обитало человек пять-шесть рядовых босяков. Они не могли похвастаться таким прошлым, как «бывшие люди», и хотя не менее их испытали превратностей судьбы, но являлись более цельными людьми, не так страшно изломанными. Почти все они – «бывшие мужики». Быть может, порядочный человек культурного класса и выше такого же человека из мужиков, но всегда порочный человек из города неизмеримо гаже и грязнее порочного человека деревни.

Видным представителем бывших мужиков являлся старик-тряпичник Тяпа. Длинный и безобразно худой, он держал голову так, что подбородок упирался ему в грудь, и от этого его тень напоминала своей формой кочергу. В фас лица его не было видно, в профиль можно было видеть только горбатый нос, отвисшую нижнюю губу и мохнатые седые брови. Он был первым по времени постояльцем ротмистра, про него говорили, что где-то им спрятаны большие деньги. Из-за этих денег года два тому назад его «шаркнули» ножом по шее, и с той поры он наклонил голову. Он отрицал, что у него есть деньги, говоря: «шаркнули просто так, озорство» и что с той поры ему очень удобно собирать тряпки и кости – голова постоянно наклонена к земле. Когда он шел качающейся, неверной походкой, без палки в руках и без мешка за спиной – он казался человеком задумавшимся, а Кувалда в такие моменты говорил, указывая на него пальцем:

– Смотрите, вот ищет себе пристанища совесть купца Иуды Петунникова, удравшая от него в бега. Смотрите, какая она потрепанная, скверная, грязная!

Говорил Тяпа хрипящим голосом, трудно было понимать его речь, и, должно быть, поэтому он вообще мало говорил и очень любил уединение. Но каждый раз, когда в ночлежку являлся какой-нибудь свежий экземпляр человека, вытолкнутого нуждой из деревни, Тяпа при виде его впадал в озлобление и беспокойство. Он преследовал несчастного едкими насмешками, со злым хрипом выходившими из его горла, натравливал на новичка кого-нибудь, грозил, наконец, собственноручно избить и ограбить его ночью и почти всегда добивался того, что запуганный мужичок исчезал из ночлежки.

Тогда Тяпа, успокоенный, забивался куда-нибудь в угол, где чинил свои лохмотья или читал Библию, такую же старую и грязную, как сам он. Он вылезал из своего угла, когда учитель читал газету. Тяпа молча слушал всё, что читалось, и глубоко вздыхал, ни о чем не спрашивая. Но когда, прочитав газету, учитель складывал ее, Тяпа протягивал свою костлявую руку и говорил:

– Дай-ка…

– На что тебе?

– Дай, – может, про нас есть что…

– Про кого это?

– Про деревню.

Над ним смеялись, бросали ему газету. Он брал ее и читал в ней о том, что в одной деревне градом побило хлеб, в другой сгорело тридцать дворов, а в третьей баба отравила мужа, – всё, что принято писать о деревне и что рисует ее несчастной, глупой и злой. Тяпа читал и мычал, выражая этим звуком, быть может, сострадание, быть может, удовольствие.

В воскресенье он не выходил за сбором тряпок, почти весь день читая Библию. Книгу он держал, упирая ее в грудь себе, и сердился, если кто-нибудь трогал ее или мешал ему читать.

– Эй ты, чернокнижник, – говорил ему Кувалда, – что ты понимаешь? Брось!

– А что ты понимаешь?

– И я ничего не понимаю, но я ведь не читаю книг…

– А я читаю…

– Ну и – глуп! – решал ротмистр. – Когда в голове заведутся насекомые – это беспокойно, но если в нее заползут еще и мысли – как же ты будешь жить, старая жаба?

– Мне недолго уж, – говорил спокойно Тяпа.

Однажды учитель захотел узнать, где он выучился грамоте. Тяпа кратко ответил ему:

– В тюрьме…

– Ты был там?

– За что?

– Так… Ошибся… Вот и Библию оттуда вынес. Барыня одна дала… В тюрьме-то, брат, хорошо…

– Н-ну? Чем это?

– Вразумляет… Грамоте вот научился… книгу достал… Всё – даром…

Когда в ночлежку явился учитель, Тяпа уже давно жил в ней. Он долго присматривался к учителю, – чтобы посмотреть в лицо человеку, Тяпа сгибал весь свой корпус набок, – долго прислушивался к его разговорам и как-то раз подсел к нему.

– Вот – ты ученый был… Библию-то читал?

– Читал…

– То-то… Помнишь ее?

– Ну – помню…

Старик согнул корпус набок и посмотрел на учителя серым, сурово-недоверчивым глазом.

– Помнишь, были там амаликитяне?

– Где они теперь?

– Исчезли, Тяпа, – вымерли…

Старик помолчал и снова спросил:

– А филистимляне?

– И эти тоже…

– Все вымерли?

– Так… А мы тоже вымрем?

– Придет время – и мы вымрем, – равнодушно обещал учитель.

– А от которого мы из колен Израилевых?

Учитель посмотрел на него, подумал и стал рассказывать о киммерийцах, скифах, славянах… Старик еще больше избочился и какими-то испуганными глазами смотрел на него.

– Врешь ты всё! – захрипел он, когда учитель кончил.

– Почему вру? – изумился тот.

– Какие ты народы назвал? Нет их в Библии.

Встал и пошел прочь, злобно ворча.

– Из ума ты выживаешь, Тяпа, – убежденно сказал вслед ему учитель.

Тогда старик снова обернулся к нему и погрозил ему крючковатым грязным пальцем.

– От господа – Адам, от Адама – евреи, значит, все люди от евреев… И мы тоже…

– Татары от Измаила… а он от еврея…

– Да тебе-то чего надо?

– Зачем врешь?

И ушел, оставив своего собеседника в недоумении. Но дня через два снова подсел к нему.

– Был ты ученый… должен знать – кто мы?

– Славяне, Тяпа, – ответил учитель.

– Говори по Библии – там таких нет. Кто мы – вавилоняне, что ли? Или – эдом?

Учитель пустился в критику Библии.

Старик долго, внимательно слушал его и перебил:

– Погоди, – брось! Значит, в народах, богу известных, – русских нет? Неизвестные мы богу люди? Так ли? Которые в Библии записаны – господь тех знал… Сокрушал их огнем и мечом, разрушал города и села их, а пророков посылал им для поучения, – жалел, значит. Евреев и татар рассеял, но сохранил… А мы как же? Почему у нас пророков нет?

– Н-не знаю! – протянул учитель, стараясь понять старика. А он положил руку на плечо учителя, стал тихонько толкать его взад и вперед и захрипел, будто глотая что-то…

– Так и скажи!.. А то говоришь ты много, – будто всё знаешь. Слушать мне тебя тошно… душу ты мутишь… Молчал бы лучше!.. Кто мы? То-то! Почему у нас нет пророков? А где мы были, когда Христос по земле ходил? Видишь? Эх ты! И врешь – разве целый народ может умереть? Народ русский не может исчезнуть – врешь ты… он в Библии записан, только неизвестно под каким словом… Ты народ-то знаешь, – какой он? Он – огромный… Сколько деревень на земле? Всё народ там живет, – настоящий, большой народ. А ты говоришь – вымрет… Народ не может умереть, человек может… а народ нужен богу, он строитель земли. Амаликитяне не умерли – они немцы или французы… А ты… эх ты!.. Ну, скажи вот, почему мы богом обойдены? Нету нам ни казней, ни пророков от господа? Кто нас научит?..

Конец ознакомительного фрагмента.