Моя жизнь в искусстве читать. Книга Моя жизнь в искусстве. читать онлайн. Нужна помощь по изучению какой-либы темы

Меню статьи

Главные герои:

  • Пьер Безухов – молодой человек, незаконный сын графа Кирилла Безухова. Любимый положительный герой автора, который на протяжении романа проживает полную перемен и испытаний жизнь. После смерти графа Безухова, по завещанию отца получает огромное состояние и внезапно, неожиданно даже для себя становится очень богатым.
  • Анна Павловна Шерер – фрейлина и приближенная императрицы Марии Федоровны, хозяйка модного в Петербурге великосветского «политического» салона, в доме которой часто собираются гости. Женщина с устоявшимся мнением и традициями.

  • Анна Михайловна Друбецкая – княгиня, которая очень беспокоилась о своем сыне Борисе. Просила князя Василия замолвить слово перед государем, чтобы он был переведен в гвардию, и тот пошел ей навстречу. Сыграла решающую роль при решении о разделении наследства находящегося при смерти графа Кирилла Безухова.
  • Борис Друбецкий – сын Анны Михайловны. В первой главе показан как порядочный молодой человек, по милости государя переведенный в гвардию. Длительное время жил и получал воспитание у Ростовых.
  • Граф Илья Андреевич Ростов – отец большого семейства, бойкий, веселый, самоуверенный старичок. Любит жить на широкую ногу, устраивать пиры.
  • Наталья Ростова – жена Ильи Андреевича, женщина с восточным типом худого лица, лет сорока пяти, видимо, изнуренная детьми, которых у ней было двенадцать человек…» Графиня привыкла жить в роскоши и не умела экономить.
  • Николай Ростов – сын графа Ильи Ростова, человек с веселым и общительным характером, которому чуждо уныние. Желая быть полезным Родине, принимает решение уйти на войну.
  • Наташа Ростова – главная героиня романа. В первой части первого тома – тринадцатилетняя, по-детски непосредственная, веселая девочка с задорным характером, двоюродная сестра и хорошая подруга Софьи.
  • Соня Ростова – двоюродная сестра и подруга Наташи, добрая девушка, которая влюблена в старшего брата подруги – Николая Ростова и переживает по поводу того, что он уходит в армию.
  • Вера Ростова – нелюбимая дочь графини Ростовой. Девушка красивая и умная, но, несмотря на это, производит на всех окружающих раздражающее, неприятное действие. В своей семье Вера ведет себя гордо и надменно, указывает сестрам на их недостатки и умышленно создает им неприятности. Вера производит впечатление девушки холодной бездушной и бессердечной.
  • Николай Болконский – отставной генерал, отец семейства Болконских. В первой части предстает как умный человек, во всех поступках предпочитающий точность. Он любит свою дочь Марию, но воспитывает её в чрезмерной строгости.
  • Мария Болконская – дочь Николая Болконского, очень богатая и знатная дворянка, добрая и нежная, верующая девушка, любящая людей и старающаяся поступать так, чтобы никого не огорчить. К тому же, она умная и образованная, ведь уроки алгебры и геометрии преподавал ей сам отец.
  • Андрей Болконский – сын Николая Болконского. Этот герой, в отличие от отца, обладает не настолько жестким характером. Его поведение на протяжении романа меняется. В первой части первого тома предстает перед читателем как амбициозный и гордый молодой человек, который уходит на войну, невзирая на просьбы беременной жены. Андрей – искренний друг Пьера Безухова, желающий во всем ему помочь.
  • Маленькая княгиня, Елизавета – жена Андрея, женщина, любящая светское общество. Она милая, улыбчивая, красивая женщина, однако, очень переживает по поводу того, что её муж уходит в армию и оставляет её в трудном положении. Ведь Лиза ждет ребенка.
  • Князь Василий Курагин – важный чиновник, аристократ, влиятельный человек, который служит при императорском дворе и лично знаком с императрицей. Родственник графа Кирилла Безухова, претендующий на его наследство, которое, по сюжету повести, получил не он, а Пьер Безухов.
  • Элен Курагина – дочь князя Василия. Блестящая красавица Петербурга с неизменяющейся улыбкой. Делает большие успехи в свете, приобретает репутацию женщины умной, однако, между родными обнаруживает такие черты характера, как вульгарность, грубость и циничность.
  • Анатоль Курагин , сын Василия Курагина – отрицательный персонаж в романе «Война и мир». Ведет себя развязно, часто совершает непристойные поступки, хотя и относится к аристократам.
  • Марья Дмитриевна – женщина, знаменитая прямотой ума. Она говорит то, что думает. Её знают и в Москве, и в Петербурге, и в царских кругах. С этой героиней читатель впервые знакомится на именинах у Ростовых, которые воспринимают её как долгожданную гостью.

Глава первая

Первая глава повести Льва Николаевича Толстого «Война и мир» показывает светское общество. События начинаются в 1805 году. В доме фрейлины и приближенной императрицы Анны Павловны Шерер часто собираются гости. Вот и теперь первым к ней зашел князь Василий, весьма влиятельный человек. Между ними завязывается беседа, в которой касаются разных тем: обсуждают военные события, политику, также не забывают упомянуть о том, как устроить будущее детей. Анна Павловна не скрывает, что недовольна старшим сыном князя – Анатолем.

Глава вторая

Гостиная Анны Павловны понемногу наполняется. Автор показывает различных по темпераменту людей, среди которых дочь Василия, Элен Курагина, «в шифре и бальном платье»; маленькая княгиня Лиза Болконская, которая вышла замуж в прошлом году; а также Пьер Безухов, представленный писателем как «массивный толстый молодой человек с стриженою головой, в очках, светлых панталонах по тогдашней моде…», который ни своим внешним видом, ни поведением не вписывался в избалованное светское общество. Этот неожиданный визит даже вызвал беспокойство Анны Павловны, которая, кратко поговорив с Пьером, сделала о нем вывод как о молодом человеке, не умеющем жить. Впрочем, и сам Безухов чувствовал себя неуютно среди такого высшего общества.

Глава третья

Сама же хозяйка демонстрирует гостям виконта, молодого человека, считавшего себя -знаменитостью и аббата, посетивших её, как «что-то сверхъестественно-утонченное». Снова обсуждаются разные темы, из которых предпочтение отдается грядущей войне с Бонапартом. Вдруг в гостиную входит новый гость – Андрей Болконский, муж маленькой княгини, которого Лев Толстой характеризует как полную противоположность супруги. Андрей удивлен, увидев Пьера Безухова в большом свете.

Глава четвертая

Князь Василий собирается уходить. Его останавливает одна из пожилых дам, присутствовавших на вечере у Анны Павловны, и начинает, выражая тревогу и беспокойство, умолять о своем сыне Борисе: «Что вам сто́ит сказать слово государю, и он прямо будет переведен в гвардию?» Князь пытается возразить, говоря о том, что просить самого государя трудно, но княгиня Друбецкая (так звали пожилую даму) настойчива. И Василий, наконец, уступает мольбам, пообещав сделать невозможное.

Предлагаем ознакомиться с в романе Льва Толстого “Война и мир”.

Тем временем Пьер Безухов, вмешавшийся в разговор виконта о казни герцога Энгиенского, в глазах Анны Павловны совершает крайне неприличный поступок. Выражая свое мнение о том, что Бонопарт в этом случае поступил правильно, и возбужденно доказывая свою правоту, Пьер не замечает, как все больше и больше вызывает недовольство хозяйки и недоумение окружающих.


Разрядить обстановку невольно пытается князь Ипполит, решая рассказать публике очень смешной анекдот. И ему это удается.

Глава пятая

В этой главе, после первого предложения, в котором упоминается, что гости стали расходиться, автор приступает к описанию одного из главных героев – Пьера Безухова. Итак, какие прилагательные использует он, чтобы показать характер этой неординарной личности? Во-первых, неуклюжий. Во-вторых, рассеянный. Но эти, казалось бы, отрицательные качества становились незначительными в свете добродушия, простоты и скромности, которыми обладал этот молодой человек.
Анна Павловна подошла к Пьеру и мягко сказала о своей надежде на то, что он все-таки изменит свое мнение. Андрей Болконский, проходя мимо, напомнил другу, что ждет его у себя.

Через короткое время Безухов и Болконский встретились вновь – уже в стенах жилища князя Андрея. По описанию автора, понятно, что Пьер чувствовал себя здесь, как дома. Завязался непринужденный разговор, но Андрей Болконский дал понять, что детские рассуждения друга о Наполеоне ему не интересны.

Однако, последовал вопрос, для чего же он идет на войну, на который князь ответил: «Я иду потому, что эта жизнь, которую я веду здесь, эта жизнь - не по мне!»

Глава шестая

В комнату вошла жена Андрея Болконского – маленькая княгиня Лиза. Между ней и Пьером тут же произошел диалог. Пьер со своей детской непосредственностью не преминул выразить свое мнение о том, что недоумевает, зачем Андрею идти на войну. Он затронул больную тему супруги Болконского, и поэтому в её лице нашел поддержку. Лиза боялась расставания с мужем – особенно сейчас, во время беременности. Отчаяние и страхи взяли верх, и она, не стесняясь Пьера, стала высказывать мужу все, что думает о его желании уйти в армию и бросить ее в такое сложное время. Безухов, невольно ставший свидетелем начинающегося скандала как мог пытался успокоить Лизу, но ему это мало удавалось. Наконец, жена Болконского утихла и смирилась. Друзья пошли ужинать.

И здесь, за столом, Андрей преподал Пьеру ценный урок о том, как нужно выбирать себе спутницу жизни. «Не женись до тех пор, пока ты не скажешь себе, что ты сделал все, что мог, и до тех пор, пока ты не перестанешь любить ту женщину, какую ты выбрал, пока ты не увидишь ее ясно, а то ты ошибешься жестоко и непоправимо» – убежденно говорил он другу. И над этими словами стоит задуматься тем, кто решился вступить в брак.

Андрей смотрел на Пьера добрыми глазами, но все же осознавал свое превосходство перед ним. Он настоятельно советовал другу оставить «все эти кутежи», говоря, что светское общество не подходит для такой натуры, как у него. И взял с друга честное слово, что он не будет ездить к Курагиным.

Однако, Пьер Безухов нарушил его сразу же, выйдя от Андрея. Молодой человек снова направился к Анатолю, чтобы еще раз испытать вкус беспутной жизни. Там играли в карты и много пили. Не удержался и Пьер и напился до того, что тоже стал делать недостойные поступки, граничащие с безумием.

Глава седьмая

Обещание, данное княгине Друбецкой, было исполнено. Князь Василий замолвил перед государем слово о её сыне, и тот был переведен в Семеновский полк прапорщиком.

Сама княгиня оказалась дальней родственницей Ростовых, у которых она временно снимала жилье и где воспитывался её сын Борис.

У Ростовых был большой праздник – день рождения мамы и дочки. Их обеих звали Натальями. Это стало поводом для намечающегося шумного веселья.

В беседе с гостями выяснялись некоторые подробности. Например, то, что Пьер Безухов – сын богатого графа Кирилла Безухова, оказывается, был незаконнорожденным, однако, самым любимым из детей, и так как граф уже сильно болел, окружающие догадывались, кому же достанется его огромное состояние – князю Василию или все-таки Пьеру.

Не преминули поговорить и о недостойном поведении Пьера, который, связавшись с дурной компанией, Долоховым и Курагиным, еще сильнее скомпрометировал себя, чем на вечере у Анны Павловны, когда спорил с аббатом о действиях Наполеона. История с медведем, на которого дебоширы привязали квартального и бросили плавать в Мойку, вызвала противоречивую реакцию окружающих – одни возмущались, а другие не могли сдержать смеха.

Глава восьмая

В этой главе читатель впервые имеет возможность познакомиться с Наташей Ростовой – одной из главных героинь романа «Война и мир». В начале романа она предстает тринадцатилетней девочкой, веселой и беззаботной. Автор описывает её «черноглазой, с большим ртом, некрасивой, но живой».


Наконец, в виду именин вся молодежь – и Наталья, и сын Анны Михайловны Борис, и старший сын графини Натальи, Николай, и племянница Ростовых София, и младший сын Петя – разместились в гостиной.
В конце главы автор упоминает о том, что Борис Друбецкий и Николай Ростов были друзьями детства.

Глава девятая

В начале этой главы описывается племянница Ростовых Соня, которая живет у них и с которой очень дружит Наталья.

Граф-отец сетует на то, что его сын Николай Ростов, подражая своему другу Борису, идет на войну, на что молодой человек возражает: «Совсем не дружба, а просто чувствую призвание к военной службе…»

Однако, влюбленная в Николая Соня едва сдерживает слезы. Разговор снова заходит о детях, и графиня Наталья упоминает о старшей дочери Вере, неглупой, хорошо воспитанной, с приятным голосом, к которой она относилась строже, чем к младшей, но которая, в отличие от Натальи Ростовой, не производит столь приятного впечатления на окружающих. Эта девушка играет второстепенную роль в сюжете романа.

Глава десятая

Наташа Ростова, спрятавшись между кадками с цветами, становится невольной свидетельницей сцены, произошедшей между Софией и Николаем, который, признавшись девушке в любви, целует её. Сама Наташа, в то время думающая, что любит Бориса, позвала молодого человека к себе, «обняла его обеими руками, так что тонкие голые ручки согнулись выше его шеи, и, откинув движением головы волосы назад, поцеловала… в самые губы».

Глава одиннадцатая

Графиня Наталья, которая долго не виделась со своей подругой Анной Михайловной, желает пообщаться с ней наедине. Однако, её дочь Вера находится в комнате. Приходится прямо сказать ей, что она лишняя и предложить пойти к сестрам.

В соседней диванной комнате сидят две пары – Борис и Наташа, а также Николай и Софья. Вера не понимает чувств молодых людей, и между сестрами происходит словесная перепалка. Однако, самоуверенная Вера не чувствует, что наговорила неприятностей, напротив, считает себя правой во всех поступках.

Тем временем в гостиной продолжается диалог между Анной Михайловной и графиней Натальей. Разговор сначала идет о службе в армии Николая Ростова, затем княгиня принимает решение поехать к графу Кириллу Безухову, чтобы, пока не поздно, похлопотать о содержании для его крестника Бориса – и сообщает об этом графине. Граф Ростов предлагает позвать Пьера Безухова на обед, который состоится по поводу именин в четыре часа дня.

Глава двенадцатая

Анна Михайловна с сыном заехали в широкий двор графа Кирилла, а затем зашли в дом. Швейцар доложил князю Василию об их прибытии. В комнате царила атмосфера печали, ведь старший Безухов был неизлечимо болен, уже при смерти. Дав короткие наставления Борису по поводу службы в армии, князь Василий стал слушать Анну Михайловну. «Его необходимо приготовить, ежели он так плох» – убеждала она, и князь снова понял, что от этой женщины, которая так настаивает на своем, не так-то легко отделаться. А княгиня Анна Михайловна, попросив Бориса пообщаться с Пьером Безуховым и передать ему приглашение на именины Ростовых, расположилась в кресле. Она приняла твердое решение – «помогать ходить за дядюшкой».

Глава тринадцатая

Пьер Безухов остановился в доме своего отца. История, рассказанная про его непристойное поведение, была справедливой, и поэтому отношение к незаконному сыну графа Кирилла Безухова не отличалось доброжелательностью. На вопрос: «Могу я видеть графа?» последовал неприветливый, отрицательный ответ, и Пьеру, не получившему ожидаемого, пришлось уйти к себе в комнату.

Когда Безухову неожиданно нанес визит Борис, тот сначала удивился, хотя и встретил его дружелюбно и просто. «Граф Ростов просил вас нынче приехать к нему обедать» – сообщил гость после неловкого молчания, которое показалось долгим.

Молодые люди стали беседовать, и Друбецкому удалось опровергнуть предположение, что они с матерью хотят «получить что-нибудь от богача».

Борис Друбецкий Пьеру очень понравился, он расположился сердцем к этому умному и твердому характером молодому человеку.

Анна Михайловна сообщила князю о решении подготовить умирающего Кирилла Безухова.

Глава четырнадцатая

Графиня Ростова после отъезда Анны Михайловны долго сидела сама, а потом позвонила служанке и приказала позвать мужа. Сжалившись над бедной подругой, она решила помочь ей финансово, и с этой целью попросила у супруга пятьсот рублей. Он, расщедрившись, дал семьсот. Когда вернулась Анна Михайловна, новенькие ассигнации уже лежали под платком на столике.

Вот Борису от меня, на шитье мундира – произнесла графиня, доставая деньги и давая подруге.

Глава пятнадцатая

Наконец, гости начали съезжаться на именины. Уже сидело в гостиной немало тех, кто приехал поздравить виновников торжества, но более всего ожидали Марью Дмитриевну, женщину, знаменитую прямотой ума и простотой обращения, которую знала и Москва, и Петербург, а также в царских кругах.

Собравшиеся гости предпочитали разговаривать на военную тему. Вначале прислушивались к беседе, которая происходила между старым холостяком по фамилии Шиншин, который приходился двоюродным братом графини и поручиком Бергом, офицером семеновского полка. Затем приехал Пьер Безухов, и хозяйка, сказав ему несколько ничего не значащих фраз, взглядом попросила Анну Михайловну занять молодого человека.

Наконец, прибыла Мария Дмитриевна, которая «достала из огромного ридикюля яхонтовые сережки грушками и, отдав их именинно-сиявшей и разрумянившейся Наташе» вдруг повернулась к Пьеру и стала его журить за непристойное поведение, которое молодой человек позволил себе в недавнее время. В конце концов, гости разместились за столами. «Звуки домашней музыки графа заменились звуками ножей и вилок, говора гостей, тихих шагов официантов…»

Глава шестнадцатая

На мужской половине стола разговор шел все более оживленно. Один из гостей – полковник – утверждал, что манифест об объявлении войны уже вышел в Петербурге и настаивал: «Мы должны драться до последней капли крови», Шиншин же недоумевал, зачем вообще воевать с Бонопартом.

Граф Николай заметил, что его сын тоже идет в армию. «А у меня четыре сына в армии, а я не тужу. На все воля Божья: и на печи лежа умрешь, и в сражении Бог помилует» – громко сказала Мария Дмитриевна. Вдруг раздался детский голосок Наташи Ростовой: «Мама! какое пирожное будет?»

На удивление, даже Мария Дмитриевна не рассердилась, увидев такую бестактность, но рассмеялась непосредственности девочки, а за нею – все гости.

Глава семнадцатая

Праздник был в самом разгаре. Вдруг Наташа обнаружила отсутствие своей двоюродной сестры и любимой подруги Сони и, оставив гостей, пошла её искать. Она увидела девочку лежащей «ничком на грязной полосатой няниной перине, на сундуке» и горько плачущей. Причиной слез было то, что её Николенька уходит в армию, но не только это. Оказалось, Соню до глубины души ранили слова Веры, старшей сестры Наташи Ростовой, которая грозилась, что покажет маменьке стихи Николая и называла её неблагодарной.

Добрая Наташа успокоила подругу, и та снова стала веселой. Девочки вернулись в зал. Гости много танцевали, шутили, радовались такому замечательному мероприятию, проводимому в честь именин дорогих Натальи старшей и Натальи младшей. По всему было видно, что праздник удался.

Глава восемнадцатая

В то время, как в доме Ростовых царила радость, семья Безуховых переживала тяжелое горе, приближение скорой утраты: с графом Кириллом случился шестой удар. В приемной комнате собрались люди, в том числе и духовник, готовый соборовать умирающего.

«Между тем князь Василий отворил дверь в комнату княжны», где, по описанию автора, «было темно, и хорошо пахло куреньем и цветами».

Василий вызвал девушку, которую он называл Катишь (это была его кузина Катерина Сергеевна), на серьезный разговор. Обсуждали завещание графа Кирилла и очень боялись, что все наследство может отойти его незаконному сыну Пьеру.

Князь Василий справедливо опасался этого, Екатерина же поначалу возражала: «Мало ли он писал завещаний, но Пьеру он не мог завещать! Пьер незаконный», но затем, узнав, что в силу письменного обращения графа, государь может удовлетворить его просьбу по поводу усыновления, тоже не на шутку встревожилась.

Василий с Катишь стали продумывать план, чтобы уничтожить завещание на имя Пьера, более того, хотели создать такую ситуацию, чтобы его аннулировал сам Кирилл Безухов. Бумага лежала под подушкой умирающего, в мозаиковом портфеле, и до неё так желали добраться княжна Екатерина и князь Василий.

Глава девятнадцатая

Анна Михайловна оказалась дальновидной женщиной. Она предполагала, что разгорится борьба по поводу наследства и поехала к Безуховым, срочно вызвав Пьера. Молодой Безухов боялся предстоящего свидания с умирающим отцом, но понимал, что это необходимо.

Княгиня и сын графа Кирилла вошли в приемную. Пьер, повинующийся своей руководительнице, сел на диванчик. Взгляды всех бывших в комнате устремились на этого молодого человека. Но в них было участие, даже уважение, и молодой Безухов почувствовал, «что он в нынешнюю ночь есть лицо, которое обязано совершить какой-то страшный и ожидаемый всеми обряд, и что поэтому он должен был принимать от всех услуги».

«Милосердие Божие неисчерпаемо. Соборование сейчас начнется. Пойдемте» – решительно позвала Анна Михайловна Пьера, и он вошел в комнату, где лежал умирающий отец.

Глава двадцатая

Перед взором Пьера, который хорошо знал обстановку комнаты отца, предстала печальная картина: лежащий под образами отец «с тою же седою гривой волос, напоминавших льва, над широким лбом и с теми же характерно-благородными крупными морщинами на красивом красно-желтом лице»; духовники, готовые соборовать отходящего в мир иной; две младшие княжны, Катишь со злобным выражением лица; Анна Михайловна, какая-то неизвестная дама; князь Василий, который постоянно крестился правой рукой, и другие.

Пьер приблизился к кровати отца. «Он смотрел на графа. Граф смотрел на то место, где находилось лицо Пьера, в то время как он стоял. Анна Михайловна являла в своем выражении сознание трогательной важности этой последней минуты свидания отца с сыном».

Глава двадцать первая

В приемной уже не было никого, не считая князя Василия со старшей княжной, которая при виде входящей Анны Михайловны с Пьером прошептала, что не может видеть эту женщину.

Катерина уже держала в руках мозаиковый портфель, который желала отобрать Анна Михайловна, настойчиво и притворно-ласково убеждая княжну не сопротивляться. Две женщины пытались выхватить спорную вещь друг у друга. Борьба продолжалось до тех пор, пока средняя княжна не выбежала из комнаты, где умирал граф. Катерина выронила портфель, который тут же схватила Анна Михайловна и пошла с ним в спальню.
Очень скоро она сообщила Пьеру, что его отец скончался.

Глава двадцать вторая

В имении старого князя Николая Болконского с нетерпением ожидали приезда молодого князя Андрея и его жены, княгини. Сам Николай отличался непростым характером, признавая за добродетели только деятельность и ум. Воспитанием младшей дочери Марьи он занимался сам, распределяя её жизнь таким образом, чтобы девочка не проводила время в праздности. Отец сам преподавал ей уроки алгебры и геометрии. Главной чертой этого пожилого человека была точность, доведенная до крайности.

В день приезда молодых князь Николай передал дочери письмо от Жюли Карагиной, подруги княжны, в котором сообщалось о том, что Пьер Безухов сделался графом, получив и титул, и практически все наследство от отца, став владельцем одного из крупнейших состояний в России. Кроме того, она рассказала о замысле Анны Михайловны устроить супружество Марьи с Анатолем Курагиным. В свою очередь княжна написала ответное письмо, в котором выражала жалость и к внезапно ставшему богатым Пьеру Безухову, и к князю Василию, оставшемуся ни с чем.

Девушка также сокрушалась по поводу войн, которые ведут между собой люди и печалилась, что так происходит. «… Человечество забыло законы своего Божественного Спасителя, учившего нас любви и прощению обид, и полагает главное достоинство свое в искусстве убивать друг друга» – искренне выражала она свое мнение в письме подруге.

Глава двадцать третья

Наконец-то князь Андрей Болконский со своей женой переступили порог дома своих родителей. Однако, в это время отец, князь Николай, спал и даже приезд таких дорогих гостей не мог стать поводом для того, чтобы нарушить столь привычный распорядок дня.

Почивать отцу осталось двадцать минут, и поэтому он предложил жене пойти сначала к княжне Марье.

По всей видимости, маленькая княгиня была в доме родителей мужа впервые, поэтому, увидев роскошную обстановку, не удержалась от восклицания: «Это дворец!»

Увидев, что Мария упражняется в игре на фортепиано, гости хотели неслышно выйти, но тут их заметила мадмуазель Бурьен, компаньонка княжны Болконской, и стала выражать восторг по поводу того, что долгожданные родственники, наконец, приехали.

Брата с женой увидела и Мария и присоединилась к радости по поводу их визита. Не остался в стороне и князь Николай, и хотя выражал свои эмоции более скупо, все же по причине приезда сына находился в хорошем расположении духа. И снова пошли разговоры на военную тематику, так волновавшую в то время людей.

Глава двадцать четвертая

Наконец, наступило время обеда, и князь Николай пошел в столовую, где его уже ожидали княжна Мария, мадмуазель Бурьен и архитектор князя, почему-то допускаемый к столу, хотя он был вовсе не из знати. Все расселись, и снова зашел разговор «о войне, о Бонапарте и нынешних генералах и государственных людях…»

Глава двадцать пятая

На следующий день князь Андрей собирался уезжать. Он волновался. Вот как описывает автор настроение молодого человека в то нелегкое время: «Он, заложив руки назад, быстро ходил по комнате из угла в угол, глядя вперед себя, и задумчиво покачивал головой. Страшно ли ему было идти на войну, грустно ли бросить жену, - может быть, и то и другое…»

Вдруг послышались шаги княжны Марии. Она была огорчена, ведь так хотела поговорить с братом наедине. Смотрела на него – и не узнавала в этом сильном и мужественном молодом человеке своего прежде шаловливого братишку.



Сестра призналась, что сразу полюбила его жену Лизу, которая, по её мнению, была еще ребенком, но вдруг увидела презрительное и ироническое выражение, промелькнувшее на лице Андрея. Однако, он был очень рад общению с милой сестрой. Беседа протекала мирно и когда Мария упомянула о мадмуазель Бурьен, брат не преминул заметить, что она ему очень не нравится. Однако, добрая княжна попыталась оправдать компаньонку в его глазах, ведь она – сирота и так нуждается в хорошем к себе отношении.

Вдруг последовал вопрос, обескураживший Марию. Речь шла о том, как относится к ней отец, ведь было видно, что сестра Андрея страдала от тяжелого и крутого характера любимого папы. Более всего девушку удручало, что отец не верит в Бога. «…Как человек с таким огромным умом не может видеть того, что ясно, как день, и может так заблуждаться?» – сокрушалась она по поводу его религиозного мировоззрения.

(93.33%) 12 votes


В книгу входит первый том романа-эпопеи «Война и мир». Для старшего школьного возраста.

Из серии: Школьная библиотека (Детская литература)

* * *

компанией ЛитРес .

© Гулин А. В., вступительная статья, 2003

© Николаев А. В., иллюстрации, 2003

© Оформление серии. Издательство «Детская литература», 2003

Война и мир Льва Толстого

С 1863 по 1869 год неподалеку от старинной Тулы в тишине русской провинции создавалось, может быть, самое необычное произведение за всю историю отечественной словесности. Уже известный к тому времени писатель, процветающий помещик, владелец имения Ясная Поляна граф Лев Николаевич Толстой работал над огромной художественной книгой о событиях полувековой давности, о войне 1812 года.

Отечественная литература знала и прежде повести и романы, вдохновленные народной победой над Наполеоном. Их авторами нередко выступали участники, очевидцы тех событий. Но Толстой – человек послевоенного поколения, внук генерала екатерининской эпохи и сын русского офицера начала века – как полагал он сам, писал не повесть, не роман, не историческую хронику. Он стремился охватить взглядом словно бы всю минувшую эпоху, показать ее в переживаниях сотен действующих лиц: вымышленных и реально существовавших. Более того, приступая к этой работе, он вовсе не думал ограничивать себя каким-то одним временным отрезком и признавался, что намерен провести многих и многих своих героев через исторические события 1805, 1807, 1812, 1825 и 1856 года. «Развязки отношений этих лиц, – говорил он, – я не предвижу ни в одной из этих эпох». Рассказ о прошлом, по его мысли, должен был завершиться в настоящем.

В то время Толстой не раз, в том числе и самому себе, пытался объяснить внутреннюю природу своей год от года возрастающей книги. Набрасывал варианты предисловия к ней и наконец в 1868 году напечатал статью, где ответил, как ему казалось, на те вопросы, которые могло вызвать у читателей его почти невероятное произведение. И все же духовная сердцевина этого титанического труда оставалась до конца не названной. «Тем и важно хорошее произведение искусства, – заметил писатель много лет спустя, – что основное его содержание во всей его полноте может быть выражено только им». Кажется, лишь однажды ему удалось приоткрыть самую суть своего замысла. «Цель художника, – сказал Толстой в 1865 году, – не в том, чтобы неоспоримо разрешить вопрос, а в том, чтобы заставить любить жизнь в бесчисленных, никогда не истощимых всех ее проявлениях. Ежели бы мне сказали, что я могу написать роман, к[отор]ым я неоспоримо установлю кажущееся мне верным воззрение на все социальные вопросы, я бы не посвятил и двух часов труда на такой роман, но ежели бы мне сказали, что то, что я напишу, будут читать теперешние дети лет через 20 и будут над ним плакать и смеяться и полюблять жизнь, я бы посвятил ему всю свою жизнь и все свои силы».

Исключительная полнота, радостная сила мироощущения была свойственна Толстому на протяжении всех шести лет, когда создавалось новое произведение. Он любил своих героев, этих «и молодых и старых людей, и мужчин и женщин того времени», любил в их семейном обиходе и событиях вселенского размаха, в домашней тишине и громе сражений, праздности и трудах, падениях и взлетах… Он любил историческую эпоху, которой посвятил свою книгу, любил страну, доставшуюся ему от предков, любил русский народ. Во всем этом он не уставал видеть земную, как полагал он – божественную, реальность с ее вечным движением, с ее умиротворением и страстями. Один из главных героев произведения – Андрей Болконский в миг своего смертельного ранения на Бородинском поле испытал чувство последней жгучей привязанности ко всему, что окружает человека на свете: «Я не могу, я не хочу умереть, я люблю жизнь, люблю эту траву, землю, воздух…» Мысли эти не были просто эмоциональным порывом человека, увидевшего смерть лицом к лицу. Они во многом принадлежали не только герою Толстого, но и его создателю. Вот так же и сам он бесконечно дорожил в ту пору каждым мгновением земного бытия. Его грандиозное творение 1860-х годов от начала до конца пронизывала своеобразная вера в жизнь. Само это понятие – жизнь – стало для него поистине религиозным, получило особенный смысл.

Духовный мир будущего писателя сложился в последекабристскую эпоху в той среде, что дала России подавляющее число выдающихся деятелей во всех областях ее жизни. В то же время здесь горячо увлекались философскими учениями Запада, усваивали под разным видом новые, весьма шаткие идеалы. Оставаясь по видимости православными, представители избранного сословия часто были уже очень далеки от исконно русского христианства. Крещенный в детстве и воспитанный в православной вере, Толстой долгие годы уважительно относился к отеческим святыням. Но его личные взгляды сильно отличались от тех, что исповедовала Святая Русь и простые люди его эпохи.

Еще смолоду он уверовал всей душой в некое безличное, туманное божество, добро без границ, которое проникает собой вселенную. Человек по природе своей казался ему безгрешным и прекрасным, сотворенным для радости и счастья на земле. Не последнюю роль тут сыграли сочинения любимого им французского романиста и мыслителя XVIII века Жан Жака Руссо, хотя и воспринятые Толстым на русской почве и вполне по-русски. Внутренняя неустроенность отдельной личности, войны, разногласия в обществе, больше – страдание как таковое выглядели с этой точки зрения роковой ошибкой, порождением главного врага первобытного блаженства – цивилизации.

Но это, по его мысли, утраченное совершенство Толстой не считал раз навсегда потерянным. Ему казалось, оно продолжает присутствовать в мире, причем находится совсем близко, рядом. Он, вероятно, не сумел бы в то время ясно назвать своего бога, затруднялся он в этом и много позднее, уже определенно считая себя основателем новой религии. Между тем настоящими его кумирами стали уже тогда дикая природа и сопричастная природному началу эмоциональная сфера в душе человека. Ощутимое сердечное содрогание, собственное наслаждение или отвращение представлялись ему безошибочной мерой добра и зла. Они, полагал писатель, были отголосками единого для всех живущих земного божества – источника любви и счастья. Он боготворил непосредственное чувство, переживание, рефлекс – высшие физиологические проявления жизни. В них-то и заключалась, по его убеждению, единственно подлинная жизнь. Все прочее относилось к цивилизации – иному, безжизненному полюсу бытия. И он мечтал, что рано или поздно человечество забудет свое цивилизованное прошлое, обретет безграничную гармонию. Возможно, тогда появится совсем другая «цивилизация чувства».

Эпоха, когда создавалась новая книга, была тревожной. Часто говорят, что в 60-е годы XIX века Россия стояла перед выбором исторического пути. В действительности такой выбор страна совершила почти тысячелетием раньше, с принятием Православия. Теперь же решался вопрос, устоит ли она в этом выборе, сохранится ли как таковая. Отмена крепостного права, другие правительственные реформы отозвались в русском обществе настоящими духовными битвами. Дух сомнения и разлада посетил некогда единый народ. Европейский принцип «сколько людей, столько истин», проникая повсюду, порождал бесконечные споры. Появились во множестве «новые люди», готовые по собственной прихоти до основания перестроить жизнь страны. Книга Толстого заключала в себе своеобразный ответ таким наполеоновским планам.

Русский мир времен Отечественной войны с Наполеоном представлял собой, по убеждению писателя, полную противоположность отравленной духом разлада современности. Этот ясный, устойчивый мир таил в себе необходимые для новой России, во многом забытые прочные духовные ориентиры. Но сам Толстой склонен был видеть в национальном торжестве 1812 года победу именно дорогих ему религиозных ценностей «живой жизни». Писателю казалось, что его собственный идеал – это и есть идеал русского народа.

События прошлого он стремился охватить с невиданной прежде широтой. Как правило, следил он и за тем, чтобы все им сказанное строго до мелочей отвечало фактам действительной истории. В смысле документальной, фактической достоверности его книга заметно раздвигала прежде известные границы литературного творчества. Она вбирала в себя сотни невыдуманных ситуаций, реальные высказывания исторических лиц и подробности их поведения, в художественном тексте были помещены многие из подлинных документов эпохи. Толстой хорошо знал сочинения историков, читал записки, мемуары, дневники людей начала XIX века.

Семейные предания, впечатления детства тоже значили для него очень много. Однажды он сказал, что пишет «о том времени, которого еще запах и звук слышны и милы нам». Писатель помнил, как в ответ на его детские расспросы о собственном дедушке, старая экономка Прасковья Исаевна доставала иногда «из шкапа» благовонное курение – смолку; вероятно, это был ладан. «По ее словам выходило, – рассказывал он, – что эту смолку дедушка привез из-под Очакова. Зажжет бумажку у икон и зажжет смолку, и она дымит приятным запахом». На страницах книги о прошлом отставной генерал, участник войны с Турцией в 1787-1791 годах старый князь Болконский многими чертами походил на этого родственника Толстого – его деда, Н. С. Волконского. Точно так же старый граф Ростов напоминал другого дедушку писателя, Илью Андреевича. Княжна Марья Болконская и Николай Ростов своими характерами, некоторыми обстоятельствами жизни приводили на память его родителей – урожденную княжну М. Н. Волконскую и Н. И. Толстого.

Другие действующие лица, будь то скромный артиллерист капитан Тушин, дипломат Билибин, отчаянная душа Долохов или родственница Ростовых Соня, маленькая княгиня Лиза Болконская, тоже имели, как правило, не один, а несколько реальных прообразов. Что и говорить о гусаре Ваське Денисове, так похожем (писатель, кажется, и не скрывал этого) на знаменитого поэта и партизана Дениса Давыдова! Мысли и устремления реально существовавших людей, некоторые особенности их поведения и жизненные повороты нетрудно было различить в судьбах Андрея Болконского и Пьера Безухова. Но все же поставить знак равенства между подлинным лицом и литературным персонажем оказывалось до конца невозможно. Толстой блестяще умел создавать художественные типы, характерные для своего времени, среды, для русской жизни как таковой. И каждый из них в той или иной степени подчинялся скрытому в самой глубине произведения авторскому религиозному идеалу.

За год до начала работы над книгой, тридцати четырех лет от роду, Толстой женился на девушке из благополучного московского семейства, дочери придворного медика Софье Андреевне Берс. Он был счастлив новым своим положением. В 1860-е годы у Толстых родились сыновья Сергей, Илья, Лев, дочь Татьяна. Отношения с женой приносили ему неведомую ранее силу и полноту чувства в самых тонких, изменчивых, порой драматичных его оттенках. «Прежде я думал, – заметил Толстой спустя полгода после свадьбы, – и теперь, женатый, еще больше убеждаюсь, что в жизни, во всех отношениях людских, основа всему работа – драма чувства, а рассуждение, мысль не только не руководит чувством и делом, а подделывается под чувство». В дневнике от 3 марта 1863 года он продолжал развивать эти новые для него мысли: «Идеал есть гармония. Одно искусство чувствует это. И только то настоящее, которое берет себе девизом: нет в мире виноватых. Кто счастлив, тот прав!» Его масштабная работа последующих лет стала всесторонним утверждением этих мыслей.

Еще в молодости Толстой поражал многих, кому довелось его узнать, резко неприязненным отношением к любым отвлеченным понятиям. Идея, не поверенная чувством, неспособная повергать человека в слезы и смех, казалась ему мертворожденной. Суждение, свободное от непосредственного опыта, он называл «фразой». Общие проблемы, поставленные вне житейской, чувственно различимой конкретики, иронически именовал «вопросами». Ему нравилось «ловить на фразе» в дружеском разговоре или на страницах печатных изданий знаменитых своих современников: Тургенева, Некрасова. К самому себе в этом отношении он тоже бывал беспощаден.

Теперь, в 1860-е годы, приступая к новой работе, он тем более следил, чтобы в его рассказе о прошлом не было никаких «цивилизованных отвлеченностей». Толстой потому и отзывался в то время с таким раздражением о сочинениях историков (среди них были, например, труды А. И. Михайловского-Данилевского – адъютанта Кутузова в 1812 году и блестящего военного писателя), что они, по его мнению, искажали своим «ученым» тоном, слишком «общими» оценками подлинную картину бытия. Сам он стремился увидеть давно минувшие дела и дни со стороны по-домашнему ощутимой частной жизни, не важно – генерала или простого мужика, показать людей 1812 года в той единственно дорогой для него среде, где живет и проявляется «святыня чувства». Все прочее выглядело в глазах Толстого надуманным и вовсе не существующим. Он создавал на материале подлинных событий как бы новую реальность, где были свое божество, свои вселенские законы. И полагал, что художественный мир его книги есть самая полная, наконец-то обретенная правда русской истории. «Я верю в то, – говорил писатель, завершая свой титанический труд, – что я открыл новую истину. В этом убеждении подтверждает меня то независимое от меня мучительное и радостное упорство и волнение, с которым я работал в продолжение семи лет, шаг за шагом открывая то, что я считаю истиной».

Название «Война и мир» появилось у Толстого в 1867 году. Оно и было вынесено на обложку шести отдельных книжек, которые вышли в течение двух последующих лет (1868–1869). Первоначально произведение, согласно воле писателя, позднее им пересмотренной, делилось на шесть томов.

Смысл этого заглавия не сразу и не вполне раскрывается перед человеком нашего времени. Новая орфография, введенная революционным декретом 1918 года, многое нарушила в духовной природе русского письма, затруднила ее понимание. До революции в России было два слова «мир», хотя и родственных, но все-таки различных по смыслу. Одно из них – «Mipъ» – отвечало материальным, предметным понятиям, означало те или иные явления: Вселенная, Галактика, Земля, земной шар, весь свет, общество, община. Другое – «Миръ» – охватывало понятия нравственные: отсутствие войны, согласие, лад, дружбу, добро, спокойствие, тишину. Толстой в заглавии употребил именно это второе слово.

Православная традиция издавна видела в понятиях мира и войны отражение вечно непримиримых духовных начал: Бога – источника жизни, созидания, любви, правды, и Его ненавистника, падшего ангела сатаны – источника смерти, разрушения, ненависти, лжи. Впрочем, война во славу Божию, для защиты себя и ближних от богоборческой агрессии, какие бы обличья эта агрессия ни принимала, всегда понималась как война праведная. Слова на обложке толстовского произведения тоже могли быть прочитаны как «согласие и вражда», «единение и разобщение», «лад и разлад», в конечном итоге – «Бог и враг человеческий – диавол». В них по видимости отражалась предрешенная в ее исходе (сатане лишь до поры позволено действовать в мире) великая вселенская борьба. Но у Толстого были все-таки свое божество и своя враждебная ему сила.

Слова, вынесенные в заглавие книги, отражали именно земную веру ее создателя. «Миръ» и «Mipъ» для него, по сути, были одно и то же. Великий поэт земного счастья, Толстой писал о жизни, словно никогда не знавшей грехопадения, – жизни, которая сама, по его убеждению, таила в себе разрешение всех противоречий, дарила человеку вечное несомненное благо. «Чудесны дела Твои, Господи!» – говорили на протяжении веков поколения христиан. И молитвенно повторяли: «Господи, помилуй!» «Да здравствует весь свет! (Die ganze Welt hoch!)» – вслед за восторженным австрийцем восклицал в романе Николай Ростов. Трудно было выразить точней сокровенную мысль писателя: «Нет в мире виноватых». Человек и земля, верил он, по природе своей совершенны и безгрешны.

Под углом таких понятий получило иное значение и второе слово: «война». Оно начинало звучать как «недоразумение», «ошибка», «абсурд». Книга о наиболее общих путях мироздания, кажется, отразила со всей полнотой духовные законы подлинного бытия. И все же это была проблематика, во многом порожденная собственной верой великого творца. Слова на обложке произведения в самых общих чертах означали: «цивилизация и естественная жизнь». Такая вера могла вдохновить только очень сложное художественное целое. Сложным было его отношение к действительности. Его потаенная философия скрывала в себе большие внутренние противоречия. Но, как нередко бывает в искусстве, эти сложности и парадоксы стали залогом творческих открытий высшей пробы, легли в основу беспримерного реализма во всем, что касалось эмоционально и психологически различимых сторон русской жизни.

Едва ли в мировой литературе найдется еще произведение, столь широко охватившее все обстоятельства земного существования человека. При этом Толстой всегда умел не просто показать изменчивые жизненные ситуации, но и вообразить в этих ситуациях до последней степени правдиво «работу» чувства и рассудка у людей всех возрастов, национальностей, рангов и положений, всегда единственных по своему нервному устройству. Не только переживания наяву, но зыбкая область сновидений, грез, полузабытья изображалась в «Войне и мире» с непревзойденным искусством. Этот гигантский «слепок бытия» отличался каким-то исключительным, до сих пор невиданным правдоподобием. О чем бы ни говорил писатель – все представало как живое. И одна из главных причин этой доподлинности, этого дара «ясновидения плоти», как выразился однажды философ и литератор Д. С. Мережковский, состояла в неизменном поэтическом единстве на страницах «Войны и мира» жизни внутренней и внешней.

Душевный мир героев Толстого, как правило, приходил в движение под воздействием внешних впечатлений, даже раздражителей, которые порождали самую напряженную деятельность чувства и следующей за ним мысли. Небо Аустерлица, увиденное раненым Болконским, звуки и краски Бородинского поля, так поразившие Пьера Безухова в начале сражения, дырочка на подбородке французского офицера, взятого в плен Николаем Ростовым, – большие и малые, даже мельчайшие подробности словно опрокидывались в душу того или другого персонажа, становились «действующими» фактами его сокровенной жизни. В «Войне и мире» почти не было объективных, показанных со стороны, картин природы. Она тоже выглядела «соучастницей» в переживаниях героев книги.

Точно так же внутренняя жизнь любого из персонажей через безошибочно найденные черты отзывалась во внешнем, как бы возвращалась в мир. И тогда читатель (обычно с точки зрения другого героя) следил за переменами в лице Наташи Ростовой, различал оттенки голоса князя Андрея, видел – и это, кажется, самый поразительный пример – глаза княжны Марьи Болконской во время ее прощания с братом, уезжающим на войну, ее встреч с Николаем Ростовым. Так возникала словно подсвеченная изнутри, вечно пронизанная чувством, лишь на чувстве основанная картина Вселенной. Это единство эмоционального мира, отраженного и воспринятого , выглядело у Толстого как неиссякающий свет земного божества – источника жизни и нравственности в «Войне и мире».

Писатель верил: способность одного человека «заражаться» чувствами другого, его умение внимать голосу природы есть прямые отголоски всепроникающей любви и добра. Своим искусством он тоже хотел «разбудить» эмоциональную, как полагал, божественную, восприимчивость читателя. Творчество было для него занятием поистине религиозным.

Утверждая «святыню чувства» едва ли не каждым описанием «Войны и мира», Толстой не мог обойти стороной и самую трудную, мучительную тему всей его жизни – тему смерти. Ни в русской, ни в мировой литературе, пожалуй, нет больше художника, который бы так постоянно, настойчиво думал о земном конце всего сущего, так напряженно всматривался в смерть и показывал ее в разных обличьях. Не только опыт рано пережитых утрат родных и близких заставлял его снова и снова пытаться приподнять завесу над самым значительным мгновением в судьбе всех живущих. И не только страстный интерес к живой материи во всех без исключения, в том числе предсмертных, ее проявлениях. Если основа жизни есть чувство, то что же происходит с человеком в тот час, когда вместе с телом умирают и его чувственные способности?

Ужас смерти, который Толстому и до и после «Войны и мира», безусловно, приходилось испытывать с необычайной, все существо потрясающей силой, коренился, очевидно, именно в его земной религии. Это не был свойственный каждому христианину страх за грядущую участь в загробной жизни. Не объяснить его и таким понятным страхом предсмертных страданий, грустью от неизбежного расставания с миром, с дорогими и любимыми, с короткими радостями, отпущенными человеку на земле. Тут неизбежно приходится вспоминать Толстого-миро правителя, создателя «новой реальности», для которого собственная смерть в итоге и должна была означать ни много ни мало крушение целого света.

Религия чувства в ее истоках не знала «воскресения мертвых и жизни будущего века». Ожидание личного бытия за гробом, с точки зрения толстовского пантеизма (этим словом с давних пор принято называть любое обожествление земного, чувственного бытия), должно было казаться неуместным. Так думал он тогда, так думал и на склоне своих дней. Оставалось верить, что чувство, умирая в одном человеке, не исчезает совсем, а сливается со своим абсолютным началом, находит продолжение в чувствах тех, кто остался жить, во всей природе.

Картинам смерти в «Войне и мире» принадлежало большое место. Умирал старый граф Безухов, умирала маленькая княгиня Лиза, дальше по ходу повествования – старший Болконский, умирал от бородинской раны князь Андрей, погибал в бою Петя Ростов, погибал Платон Каратаев. Каждая из этих смертей изображалась в необыкновенном согласии с характером умирающего, со свойственным одному Толстому умением потрясти воображение читателя самыми простыми в их великом, таинственном смысле внешними приметами смерти.

Между тем смерть на страницах великой книги была неизменно сопряжена с картинами вечно живой жизни. Описание событий вокруг умирающего графа Безухова шло параллельно рассказу о праздновании именин Наташи Ростовой и ее матери, трагическая смерть маленькой княгини, жены Андрея Болконского, прямо соседствовала с полными радостного волнения поэтическими сценами в доме Ростовых. Уход одного героя словно замещался жизнью других. Его смерть становилась фактом их дальнейшего бытия. Княжна Марья, потеряв отца, без которого, казалось, должна была оборваться и ее жизнь, испытывая чувство вины, понимала вдруг, что впереди открывается новый, прежде неведомый, тревожный и волнующий мир. Но всего поразительнее это единство жизни и смерти заявляло о себе в описании гибели при родах маленькой княгини Лизы и появлении на свет Николеньки Болконского. Крик смерти и крик новой жизни слились, разделенные лишь одним мгновением. Смерть матери и рождение младенца образовали неразрывную нить «божественного» бытия.

Понятие о счастье, находившееся у истоков «Войны и мира», было бы неверно сводить к житейскому благополучию. Для создателя книги, для всех ее по-настоящему живых персонажей счастье предполагало полноту прикосновения к таинственному началу Вселенной. К нему вела героев непринужденная жизнь чувства. И оно же открывалось как вечное «ядро жизни» умирающему через последнее угасание эмоций. Счастье, каким его переживали толстовские герои, означало «узнавание» в себе – через несчастье, горе, а может быть, радость, упоение жизнью – частицы единого для всех, кто населял пространство огромной книги, дорогого Толстому нравственного начала.

Незримая, потаенная связь соединяла между собой действующих лиц произведения, – тех из них, кто сохранил в себе способность к естественному, согласному с природой, участию в жизни. Богатый мир чувства, казалось Толстому, заключал в себе неистребимый, вечно живой «инстинкт любви». В «Войне и мире» он находил многообразное, но почти всегда физически ощутимое проявление. Слезы и смех, сдержанное или прорвавшееся наружу рыдание, улыбка счастья, мгновенное выражение радостно осветившегося лица в тысячах оттенков изображались Толстым. Моменты «переклички душ», показанные в таких ослепительно ярких или едва уловимых «природных импульсах», собственно, и составляли самую сердцевину произведения. Всегда неповторимым, единственным образом в них отражалась не покидавшая писателя мечта о некоем естественном законе всеобщего братства людей. Сентиментальный австриец и Николай Ростов не просто славили мир на разные голоса. «Оба человека эти, – скажет Толстой, – с счастливым восторгом и братскою любовью посмотрели друг на друга, потрясли головами в знак взаимной любви и, улыбаясь, разошлись…»

Была между тем область жизни, которая выглядела, с точки зрения писателя, самым постоянным, устойчивым центром единения. Широко известно его высказывание: «В «Анне Карениной» я люблю мысль семейную, в «Войне и мире» любил мысль народную, вследствие войны 12-го года…» Записанное в марте 1877 года его женой Софьей Андреевной (которая и выделила в нем ключевые слова), оно стало восприниматься как завершенная формула. Тем не менее «мысль народная» не могла и в малой степени развиться у Толстого вне «мысли семейной», столь же существенной для «Войны и мира», как и для более позднего, может быть самого совершенного, создания писателя. Только на страницах этих двух произведений она развивалась по-разному.

Картины семейной жизни составили самую сильную, вечно неувядающую сторону «Войны и мира». Семья Ростовых и семья Болконских, новые семейства, которые возникали в итоге долгого пути, пройденного героями, – Пьера Безухова и Наташи, Николая Ростова и княжны Марьи, – запечатлели правду русского жизненного уклада так полно, как только это было возможно в пределах толстовской философии.

Семья представала тут и связующим звеном в судьбе поколений, и той средой, где человек получает первые «опыты любви», открывает элементарные нравственные истины, учится примирять собственную волю с желаниями других людей; откуда он выходит в несравнимо более обширную общую жизнь и куда возвращается, чтобы найти успокоение и гармонию. В семье открывалась героям не только текущая, сиюминутная, действительность, но оживала их родовая память. Потрясающие сцены охоты Ростовых выглядели «отголоском» древнего охотничьего обряда, который не умирал со времен далеких предков.

Семейные описания всегда имели в «Войне и мире» глубоко русский характер. Какая бы из подлинно живых семей ни попадала в поле зрения Толстого, это была семья, где ценности нравственные значили много больше, чем земной временный успех, семья открытая, сотнями нитей соединенная с миром, готовая «вобрать» в число домашних, «своих», не одну кровную родню, а все «население» дворянского дома, ответить любовью каждому, кто с чистым сердцем вошел с ней в соприкосновение. Никакого семейного эгоизма, превращения дома в неприступную крепость на европейский манер, никакого безразличия к судьбам тех, кто находится за его стенами.

Речь, конечно, в первую очередь о семье Ростовых. Но и семья Болконских, совсем другая, временами кажется – «тяжелая» и замкнутая семья, тоже включала в себя, только по-своему, «по-болконски», самых разных людей: от архитектора Михаила Иваныча до учителя маленького Николушки, француза Десаля, и даже (куда ее денешь?) «расторопной» m-lle Bourienne. Русская широта и открытость Болконских, разумеется, была не для всех без исключения. Но, скажем, Пьер Безухов за время пребывания в доме узнал ее вполне. «Пьер теперь только, в свой приезд в Лысые Горы, – рассказывал Толстой, – оценил всю силу и прелесть своей дружбы с князем Андреем. Эта прелесть выразилась не столько в его отношениях с ним самим, сколько в отношениях со всеми родными и домашними. Пьер с старым, суровым князем и с кроткой и робкой княжной Марьей, несмотря на то что он их почти не знал, чувствовал себя сразу старым другом. Они все уже любили его. Не только княжна Марья ‹…› самым лучистым взглядом смотрела на него; но маленький, годовой князь Николай, как звал дед, улыбнулся Пьеру и пошел к нему на руки. Михаил Иваныч, m-lle Bourienne с радостными улыбками смотрели на него, когда он разговаривал с старым князем».

И все же эту великую правду человеческих отношений приходится отличать от той философской «мысли семейной», что имел в виду сам Толстой, приступая к созданию своей книги. Семейное счастье было для него всесторонним явлением природной, «естественной» любви. В описании приема, оказанного Болконскими едва знакомому с ними Пьеру, важнейшими, «ключевыми» не случайно оказались простые слова: «Они все уже любили его».

В семье появляется земная жизнь, в семье она протекает, и в семье, на руках родных и близких (так должно быть!), она завершается. В семье получает она родовые неповторимые признаки, всегда блестяще «схваченные» в «Войне и мире». Это, полагал Толстой, и есть мораль во плоти, которая выражает себя слезами и смехом, тысячами других примет. Духовная традиция, усвоенная с молоком матери, переданная воспитанием, укрепленная гражданскими началами, была для Толстого малосущественна. Семья представлялась ему своеобразным «перекрестком» живых эмоций. В ней, полагал он, вечно пребывает не омраченная рассудком отзывчивость, которая без любых «общих» истин сама скажет человеку, что в мире хорошо, а что плохо, сольет родных и даже посторонних в одно любящее целое. Наиболее полно такие понятия создателя великой книги отразил важнейший в «Войне и мире» образ Наташи Ростовой.

При всей его конкретности, развитии по мере продвижения к эпилогу, образ этот прежде всего идеальный. По отношению к Наташе как своеобразному центру произведения раскрывалась потаенная суть всех основных действующих лиц. В соприкосновении с ее судьбой Пьер Безухов, Андрей Болконский находили независимую от своих «умствований» точку опоры. До определенной степени Наташа в «Войне и мире» служила мерой подлинности всего и вся.

Набрасывая предварительные характеристики будущих героев книги, Толстой записал: «Наталья. 15 лет. Щедра безумно. Верит в себя. Капризна, и все удается, и всех тормошит, и всеми любима. Честолюбива. Музыкой обладает, понимает и до безумия чувствует. Вдруг грустна, вдруг безумно радостна. Куклы».

Уже тогда в характере Наташи без труда угадывалось то самое качество, что, согласно философии Толстого, в наибольшей мере отвечало требованию истинного бытия, – полная непринужденность. Начиная с первого появления маленькой героини перед гостями дома Ростовых она вся была движение, импульс, неумолчное биение жизни. Эта вечная неуспокоенность только проявлялась по-разному. Толстой видел тут не просто ребяческую подвижность Наташи-подростка, восторженность и готовность влюбляться в целый свет Наташи-девушки, страх и нетерпение Наташи-невесты, тревожные хлопоты матери и жены, а бесконечную пластику чувства, явленного в самом чистом, неомраченном своем виде. Исключительный дар непосредственного чувства определял, согласно внутренним законам произведения, и нравственное совершенство Наташи. Ее переживания, больше того, любой внешний отголосок этих переживаний выглядели в «Войне и мире» как сама естественная мораль, избавленная от всякой искусственности и фальши в толстовском их понимании.

Один из первых критиков, писавших о книге Толстого, – П. В. Анненков однажды назвал Наташу «поэтической графиней-ребенком, ‹…› не получившей ни малейшего нравственного образования в дому, подверженной всем искушениям собственного своего организма и беспокойной мысли». Известный литератор, одно время близкий Толстому по духу, оценивал героиню «Войны и мира» с точки зрения устоявшихся нравственных традиций.

Толстой, однако, веровал и мыслил нетрадиционно. Чувство не признает образования. Оно безупречно ведет к добру и единению лишь тогда, когда на нем нет никакой узды. Так, Наташа не могла понять, зачем нужно ее жениху Болконскому, хотя и по требованию сумасбродного отца, откладывать свадьбу на целый год. Независимо от любых разумных доводов такая отсрочка представлялась оскорбительной для «святыни чувства». Ничем не сдержанная эмоциональная жизнь в доме Ростовых заменяла собой (такой вывод напрашивается неизбежно) любые нравственно-образовательные начала. И это свободное чувство, создавая дорогую Толстому атмосферу «интуитивного добра», формировало идеальный характер Наташи.

В «Капитанской дочке» герой Пушкина Петр Гринев говорил о своей избраннице Маше Мироновой: «Я нашел в ней благоразумную и чувствительную девушку». В данном случае имелось в виду то известное всему православному миру благодатное единство, когда просвещенный Свыше разум смиряет и обогащает чувство, а просвещенное чувство согревает его сердечной теплотой. Для Толстого вопрос так не стоял. В 1867 году, развивая мысль, высказанную в письме к нему замечательным лириком и едва ли не самым близким его приятелем этих лет А. А. Фетом, он написал: «От этого-то мы и любим друг друга, что одинаково думаем умом сердца, как вы называете. (Еще за это письмо вам спасибо большое. Ум ума и ум сердца – это мне многое объяснило)».

Подобное «раздвоение» понятия «ум» означало в рамках толстовской философии противоречие рационального и эмоционального, «чувствительного» сознания, по сути, противоречие разума и чувства.

Это мнимое противоречие, говорить и думать о котором начиная с XVIII века стало общепринятым, вполне отражало постепенное «обмирщение», «заземление» мысли у людей новой поры. Святоотеческая традиция с давних времен называла духом именно человеческий разум. Соединенный со своим истоком – Духом Божиим, он возвышал также и чувствительную сторону в человеке. С наступлением эпохи Просвещения приверженцы новых идеалов утратили в себе это связующее начало. Понятия «разума» и «чувства» получили для них совершенно иное измерение, переместились в сугубо горизонтальную, земную, плоскость и потому неизбежно стали «разобщенными», враждебными одно другому.

Разум у Толстого представлял собой нечто вполне земное. Точно так же сердце означало вечно взволнованную плоть и кровь, но никак не духовный орган – средоточие мистических начал бытия.

Наташа Ростова в высшей степени была наделена умом такого сердца. Понятие о благоразумии (благом разуме) исключалось самим строем «Войны и мира», попадало в разряд искусственных, «головных», цивилизованных. Вместо него оставалась независимая чувствительность в новом для нее «царственном» значении. Это она, как самый действенный ключ, по-житейски открывала Наташе, кто есть кто, заставляла, как это случилось однажды в романе, искать «свободные» от общих понятий, различимые лишь по форме и цвету, «абстрактные» определения знакомых людей: «узкий, серый, светлый» Борис Друбецкой, «темно-синий с красным, четвероугольный» Пьер Безухов…

Представление Толстого о прекрасном всегда было неотделимо от его нравственных убеждений. Он говорил: «красота», «добро», «правда», полагая тут некое нерасторжимое единство, возможность замены одного слова другим. Эти понятия – иногда к ним или взамен одного из них добавлялось еще «простота» – образовали своего рода устойчивую формулу толстовской веры времен создания «Войны и мира». Нравственно совершенный, согласно понятиям писателя, образ Наташи заключал в себе также его идеал прекрасного. Неправильные черты только оттеняли в ней привлекательность естественной жизни, которую сам Толстой находил единственным источником не только нравственности, но и гармонии. «Смущенная» плоть Наташи в нескромном, по моде того времени, выходном платье и «мраморные» плечи Элен Безуховой составляли в романе разительный контраст между живым и мертвым, подлинным и ложным. Красота главной героини «Войны и мира» именно и заключалась в непреднамеренном единстве красоты внешней и внутренней.

В любом ее качестве это была, конечно, земная, «чувствительная» красота. Слово «прелесть», которым обыкновенно стремился выразить ее художник, в его исконной глубине не допускало иного смысла. Древнерусская литература, церковные писатели одного времени с Толстым употребляли его исключительно как негативное. Оно означало высшую степень обольщения, обман, соблазн, восходящие, как все греховное на свете, к падению первых людей – Адама и Евы. Один из трудов современника Толстого – святителя Игнатия Брянчанинова так и назывался: «О прелести». Светские литераторы XIX века, как правило, не обращали внимания на вековое содержание этого слова. Пушкин, Лермонтов, Тургенев, многие другие уже использовали его для обозначения женской привлекательности и красоты в их наивысшем проявлении. Нередко оно означало у писателей новой поры также восторженное духовное состояние.

Героиня Толстого, восхищаясь человеком, природой, событием не раз повторяла: «прелесть». Наиболее очевидный тому пример – Наташа весенней ночью в Отрадном и ее слова, случайно услышанные Андреем Болконским. «Ну, как можно спать! Да ты посмотри, что за прелесть! Ах, какая прелесть! Да проснись же, Соня, – сказала она почти со слезами в голосе. – Ведь эдакой прелестной ночи никогда, никогда не бывало». Но и сама Наташа – тоже прелесть. Эти слова говорились о ней в романе, его начальных томах, тоже постоянно. Получалось, что прелесть мира сходится в Наташе и от нее же исходит. Героиня романа с ее «даром чувства» знала самую прямую дорогу к разлитой в мире нравственной первооснове и одновременно, как никто другой на страницах «Войны и мира», несла ее в себе. Наташа не только дарила персонажам книги отраженный свет «земного божества», но и словно позволяла прямо ощутить его в себе самих, прикоснуться к туманной тайне мироздания.

В эпилоге своего произведения Толстой, впрочем, показал уже другую героиню: лишенную прелести, увлеченную семейными заботами. И все-таки он не мог не упомянуть, что Наташа-мать – это «сильная, красивая и плодовитая самка». Подлинно священной, как в начале книги, так и в ее заключительных главах, оставалась для него богато одаренная живая природа. Былые «прелестные» начала только теснее соединились теперь со своим истоком. Таким был закономерный (прекрасный, по убеждению писателя) итог развития образа.

Между тем образ этот отчетливо соотносился у Толстого с характером русского народа, каким понимал его художник. Во время знаменитой сцены у дядюшки не танец даже, а всего лишь первое движение, сделанное Наташей, безошибочно задело в душе каждого, кто видел его, именно русскую струну. «Разве мы немцы какие-нибудь?» – восклицала она в одном из наиболее трогательных эпизодов книги, призывая родных накануне оставления Москвы в 1812 году отдать «под раненых» уже готовые перевозить домашнее имущество подводы. «Мысль семейная» и «мысль народная» выступали в «Войне и мире» как мысли взаимопроникающие, восходили к одной философской первооснове. Образ Наташи по-своему связывал их вместе. Нравственные ценности русского народа, подобно идеальным чертам в образе героини, представлялись Толстому такими же естественными и земными, укорененными непосредственно в гармонии мира.

Уже первое среди военных описаний произведения – Шенграбенское сражение – по-своему утверждало в массовых сценах «Войны и мира» толстовское понимание подлинно нравственной жизни. Естественность и непринужденность в действиях тысяч людей на поле боя становились тут главным залогом почти невероятной победы русских солдат. Все совершилось как бы само собой, в силу свободного, никем не направляемого хода вещей. Русский командующий князь Багратион не отдавал никаких приказов, только «освящал» своим одобрением произвольные действия подчиненных. Артиллеристы на батарее капитана Тушина сами увидели, куда им стрелять, и, словно нечаянно, определили своими действиями исход сражения. Непосредственный импульс (вот так же позднее, в бою под Островно, Николай Ростов, повинуясь, как до этого на охоте, минутному порыву, «не думая, не соображая», опрокинет в нужный момент французских драгун) двигал и прочими участниками битвы. Она развернулась как естественное течение жизни и завершилась так, как только и могла закончиться у Толстого. «Все хорошо, что хорошо кончается», – думал он поначалу назвать свое произведение.

Центральным действующим лицом шенграбенского эпизода, на котором сходились все «лучи» толстовского описания, стал простой, скромный капитан Тушин. Образ этот соединил в себе так много национально значимых черт, собрал приметы стольких реальных лиц и даже литературных персонажей (капитан Миронов из «Капитанской дочки», Максим Максимыч из «Героя нашего времени»), что стал по праву восприниматься как образ русского воина всех времен. Но за этой могучей правдой всегда в «Войне и мире» скрывалась дорогая Толстому идея о природной скромности, природной отзывчивости и доброте русского человека, за которыми нет никаких более возвышенных причин. «Схватывая» в неистощимых подробностях богатые плоды национального духа, Толстой предполагал за ними все-таки совершенно особенный дух, особенные законы. Исключительное соответствие требованиям естественного бытия казалось ему самым существенным, определяющим в характере русского народа и войска.

Отрицательных персонажей в общепринятом смысле слова на страницах «Войны и мира» не было. Принцип «нет в мире виноватых» последовательно соблюдался писателем в ходе его работы. Но противоречие «живой жизни» и цивилизации – главный, всеобщий конфликт произведения – все же ясно сказалось на «расстановке сил» в этой почти необъятной «новой реальности».

Действующие лица «Войны и мира» изначально оказались разделены на две ни в чем не сходящиеся группы, если не сказать на два лагеря, – «понимающих» и «не понимающих» толстовские красоту, добро и правду. И если первый из этих миров заключал в себе естественную жизнь с ее нравственным течением, то второй был искусственным, мертвым и соответственно лишенным каких бы то ни было моральных основ. По одну сторону тут находились Ростовы, Болконские, «непринужденные» солдаты, офицеры; по другую – Курагины, Берги, Друбецкие, придворные интриганы, штабные чины – «трутневое население армии». Граница, которая пролегла между теми и другими, выглядела почти непреодолимой. Исключение составлял, может быть, только Долохов – действительно «переходный» тип.

Безусловно, любой из таких «безжизненных» героев книги, будь то князь Василий Курагин, его дети – Элен, Ипполит и Анатоль, – Борис Друбецкой или Берг, отличались, как все действующие лица «Войны и мира», ярким своеобразием, а психология любого из них, часто в родовых, наследственных чертах, передавалась Толстым неподражаемо точно. И все-таки «живое» в человеке – скажем, недюжинная энергия Анатоля Курагина (кто из читателей не был по-своему увлечен картинами его молодецких кутежей?) – от начала до конца оказалось поставлено здесь на службу «цивилизованным» страстям: эгоизму, тщеславию, корысти, «осквернилось» воздействием этих страстей. Не одушевленное искренним чувством – единственным источником жизни у Толстого, – природное начало в этих героях словно утратило способность излучать свет.

На протяжении всей огромной книги «люди-автоматы» выглядели как перевернутое отражение, мертвая копия «живой жизни». Эта вечная «подделка» для того и нужна была каждому из них, чтобы удобнее следовать собственным прихотям. Понятия о семейственности, принятые в их среде, резко отличались от тех, которыми дышал непосредственный, отзывчивый дом Ростовых: тут семья становилась только средством достижения сиюминутного интереса. Вездесущий князь Василий устраивал своим детям выгодные партии, задумываясь исключительно о денежном их благополучии, почестях и возвышении. Были, правда, и такие «удачные» браки, когда «родственные души» (похожее тянется к похожему) находили друг друга, как Вера Ростова и Берг, Жюли Карагина и Борис Друбецкой. И тогда возникало нехитрое счастье совместных забот о бытовых удобствах, а возможно, и о передаче «практического опыта» будущим отпрыскам.

Поле, где разворачивали свои интриги всевозможные искатели выгод и жизненных удовольствий, в «Войне и мире» было обширным. Но писатель полагал, что существует и совершенно особая сфера жизни, специально созданная этими людьми в собственных интересах. Князь Василий Курагин, Анна Павловна Шерер, многие другие ловили свою выгоду именно в мутной воде придворных интриг. Между их породой и существом государственной власти Толстой обнаруживал глубочайшее родство.

Он, конечно, был еще очень далек в те годы от своих позднейших бунтарских настроений. Но под углом его философии государство уже и тогда должно было казаться ненужным, своекорыстным образованием, помехой для непосредственного течения жизни. Государственный Петербург занимался в «Войне и мире» сплошь «искусственной» деятельностью: «отвлеченными» реформами Сперанского, дипломатическими связями, планами военных кампаний… Взгляд Толстого не находил за этими делами никакой, способной вызывать слезы и смех, живой, «чувствительной» опоры. Ни к чему не ведущие «вопросы» и пустая «фраза» пропитали насквозь коридоры власти, какой она была показана в «Войне и мире».

Ничего иного государственная жизнь, по логике писателя, собой и не представляла. Оставаясь верным исторической правде, он показывал восторг Николая Ростова, потом его брата Пети в моменты появления перед своими подданными Александра I. Но делал это всегда с едва заметной снисходительной улыбкой: то был восторг юных неопытных душ. Он увлеченно следил глазами своих героев за переменами в лице государя, передавал его удивительный, так пленявший современников «голубиный» взгляд, выражение его лица, оттенки речи… Но это и был для него весь царь. Значение подлинного центра национальной жизни: духовного, нравственного и властного – в нем даже не угадывалось. И пожалуй, недалек от истины оказался крупнейший русский мыслитель XX века И. А. Ильин, когда сказал однажды о «Войне и мире»: «Здесь Толстой впервые восстает против великих мужей и против государства; здесь впервые заявляет о себе его будущий анархизм» .

Подлинная жизнь, подлинная нравственность не нуждались, по мысли Толстого, ни в каком цивилизованном воздействии. «Жизнь между тем, – скажет он о русском мире в канун войны 1812 года, – настоящая жизнь людей с своими существенными интересами здоровья, болезни, труда, отдыха, с своими интересами мысли, науки, поэзии, музыки, любви, дружбы, ненависти, страстей шла, как и всегда, независимо и вне политической близости или вражды с Наполеоном Бонапарте, и вне всех возможных преобразований».

Процветание России в начале XIX столетия, весь красочный, многосложный, драматичный «узор» национальной действительности выглядели у Толстого как нечто существующее само по себе, вечное и незыблемое. Представить, что не будь Православного государства – и этот мир пошатнется, уничтожатся многие из дорогих писателю вещей; что Российская Империя – это политое потом и кровью многих поколений драгоценное творение русского народа; что и сама его книга в итоге – тоже один из богатых плодов этого державного порядка, писатель не мог и не хотел. Его герои жили в такой стране, где «наука, музыка, поэзия, любовь, дружба» знать не хотели над собой никаких обязательных начал, не нуждались ни в каком охранении, порядке и форме. Каждая попытка принять законы «цивилизации» оборачивалась поэтому для естественной жизни неизбежным крушением. В первых двух томах «Войны и мира», не считая множества частных поражений, две подобные катастрофы имели значение поистине глобальное.

Измена Наташи Ростовой своему жениху Болконскому, ее намерение тайно бежать из дома с Анатолем Курагиным стало одной из них. Сама жизнь, сама непосредственная нравственность устремилась тут по ложному руслу, дала, возможно, непоправимый сбой в соприкосновении с началом безжизненным, безнравственным. Эта катастрофа выглядела только частным случаем по сравнению с более ранним на страницах «Войны и мира» поражением русской армии под Аустерлицем. Однако эти два события имели для Толстого равный внутренний масштаб. Подобно тому как «живая жизнь» «дала осечку» в истории «падения» Наташи, сбилась она с пути и в первом генеральном сражении русских войск с Наполеоном.

Историческая битва 2 декабря 1805 года действительно представляла разительный контраст относительно небольшому и успешному делу под Шенграбеном. Толстой увидел в таком положении вещей подтверждение собственных мыслей. Под Шенграбеном дело шло о спасении армии, спасении жизни. При Аустерлице русские надеялись одним ударом переломить ситуацию на Европейском континенте, за пределами единственно законных в романе ощутимо близких интересов. Первое из описанных у Толстого сражений 1805 года складывалось как бы само по себе. Во втором придворные чины вздумали «переиграть» Наполеона по его же правилам, прославиться и блеснуть. Начиная с наполеоновской мечты Андрея Болконского и кончая массовым восторгом каждого солдата, его самоуверенной готовностью легко разгромить врага, все представало как победа ложного над подлинным, как поражение, наступившее еще до начала битвы. Механический, «немецкий» «благоразумный» план полковника Вейротера оказался «венцом» такого нагромождения фальшивых, по мнению Толстого, ценностей.

Сквозной приметой аустерлицкого ландшафта в «Войне и мире» стал туман, заливающий (так было в действительности) утренние лощины, столь же непроницаемый в начале битвы, как затмившие для русских «свет жизни» отвлеченные, безжизненные начала. Это насквозь «политическое» сражение разворачивалось у Толстого полностью по законам «небытия» и привело армию русских к сокрушительному разгрому. Только дважды, словно возвращая всему происходящему по-толстовски подлинную меру вещей, накануне и в конце сражения, звучали в «Войне и мире» бессмысленные на первый взгляд слова кутузовского берейтора-конюха, по привычке дразнившего старика из дворовых людей русского генерала: «Тит! Ступай молотить». И эта нехитрая поговорка (ее приводил в своем собрании пословиц В. И. Даль) была словно голос дорогой Толстому «нормальной» жизни, которой даже в наступившем хаосе Аустерлица дела нет до «политической близости или вражды с Наполеоном Бонапарте».

Жизненные промахи своих героев, катастрофы в национальной истории Толстой нигде не рассматривал как бесповоротные. Более того, каждая победа безжизненных начал, какими их видел писатель, оборачивалась в романе неизбежным их посрамлением и торжеством побежденных. Тут заявляла о себе на первый взгляд вечная, небесная правда русской судьбы, правда Воскресения. Впрочем, Толстой исходил из более приземленной логики: природного торжества жизни, ее способности к постоянному возрождению.

Одним из главных «человеческих» итогов аустерлицкого эпизода оказалось прозрение раненого Андрея Болконского, его избавление от кумира Наполеона. Точно так же катастрофа Наташи пробудила в душе Пьера Безухова первые ростки будущей гармонии и счастья. Там и здесь героям в поворотные мгновения их судьбы открылось небо , которого прежде они не замечали: небо Аустерлица и московское звездное небо с ярко сияющей на нем знаменитой кометой 1812 года. В том и другом случае рукой великого мастера изображалось поэтическое, волнующее, но все-таки земное небо с его облаками, его светилами, небо толстовской веры: явственно различимое, обтекающее землю, вечно сопряженное с миром непосредственных эмоций в душе человека. Небо, где нет и не может быть ничего пугающего, грозного, так же как и в душе человека, свободной от «пороков истории»: не случайно грозная комета войны показалась Безухову совсем не страшной. За этим вещественным, воздушным «покровом» почти не угадывалось Духовное Небо, которому дано судить и миловать всех живущих, Небо, уготованное праведникам.

Великая борьба 1812 года стала на страницах книги последним, решительным столкновением начал жизни и смерти, созидания и разрушения, столкновением мира и войны. Тут находилась вершина произведения, откуда были отчетливо видны в их земном воплощении подлинные ценности русского бытия. И одновременно в последних томах «Войны и мира» открылась предельно широко толстовская философия жизни, в том числе ее очевидные противоречия.

Ни один из общеизвестных поводов к войне не мог, по убеждению Толстого, вызвать столь масштабное событие. Уже в самых первых философских отступлениях «Войны и мира» (в дальнейшем их роль будет возрастать) писатель доказывал непроизвольность наполеоновского нашествия. Совпадение «частных воль», торжество элементарных устремлений стало, как полагал он, единственной причиной столкновения Франции и России. Роль Бонапарта, подобно роли русского царя, в наступивших потрясениях казалась Толстому самой незначительной, какую только можно себе представить.

Согласно его понятиям, иначе и быть не могло. В последних томах «Войны и мира» Толстой часто, очень часто, видел в событиях 1812 года исполнение некоей высшей божественной воли. Но эта воля все-таки рождалась не на небе, а на земле, в бесчисленных сочетаниях жизненных проявлений. Божеством, как бы ни называл ее писатель, выглядела тут естественная жизнь, приводящий ее в движение некий всеобщий нерв бытия, а вовсе не лично существующий Бог Вседержитель, предписавший миру незыблемые духовные законы. Понятия греха, искушения, соблазна очень часто оказывались в «Войне и мире» как бы недействительными. Получалось, что это сама жизнь, вечно прекрасная и безупречная, произвела войну – явление уродливое, противное нравственному чувству.

Отношение Толстого к войне, начиная уже с его рассказа «Набег» (1852), оставалось предельно сложным. «Прелесть» войны и ужас войны открывались ему одновременно, вступая часто в неразрешимое противоречие. Толстой в одно и то же время был великим поэтом войны и строгим обличителем бедствий, которые она приносит.

Батальные сцены отличались на страницах «Войны и мира» поразительной свежестью и красотой. Поведение сотен людей на поле боя Толстой изображал во всей полноте и богатстве обостренных войной инстинктов, психических различий, в безостановочной, порожденной чувством непроизвольной работе мысли. Тут заявляло о себе то же, что и в «мирных» эпизодах произведения, дорогое Толстому естественное начало бытия. Разве не представляла собой война область предельно ясного его проявления? И писатель увлеченно рисовал переживания «новичка» Николая Ростова, впервые на мосту через Энс познавшего, что такое картечный огонь, волнение этого героя во время стремительной, по всем правилам переходящей из рыси в галоп кавалерийской атаки под Шенграбеном. Другая шенграбенская атака – русских егерей под началом Багратиона – с тем же изумительным искусством передавала уже массовое чувство, сплотившее войска в одном строю.

И все-таки писатель никогда не мог до конца смириться с тем, что составляло самую суть войны, – убийством себе подобных. Отсюда периодически появлялись в «Войне и мире» именно там, где шла речь о боевых действиях 1812 года, авторские слова, осуждающие любую войну. Отсюда и гневная тирада, которая, кажется, в самый неподходящий момент вырвалась у Андрея Болконского во время его встречи с Безуховым накануне Бородинской битвы: «Сойдутся, как завтра, на убийство друг друга, перебьют, перекалечат десятки тысяч людей, а потом будут служить благодарственные молебны за то, что побили много людей (которых число еще и прибавляют), и провозглашают победу, полагая, что чем больше побито людей, тем больше заслуга. Как Бог оттуда смотрит и слушает их!» Не только захватчики-французы, но и русские, чей порыв отстоять родную землю так ярко изображался писателем, совершали, казалось ему, непростительное, великое преступление.

Вопрос о том, как совместить евангельскую заповедь о любви к ближнему и необходимость во имя Веры, Отечества, государства, самих ближних поражать неприятелей в бою (однажды он прямо возникал в душе Наташи Ростовой во время церковного молебна), был на самом деле предельно ясным. Ответ на него давала вековая святоотеческая традиция. Святой равноапостольный Кирилл, отвечая на вопрос, заданный ему сарацинами, о будто бы существующем противоречии между евангельской любовью и оправданием войны, отвечал: «Христос Бог наш повелел нам молиться за обидящих нас и благотворить им, но Он также сказал и это: больши сея любве никтоже имать, да кто душу свою положит за други своя. Мы переносим обиды, если они направлены только против кого-либо в отдельности, но мы заступаемся и даже полагаем души свои, если они направлены на общество, чтобы наши братья не попали в плен, где могли бы быть совращены к богопротивным и злым делам».

Накануне Бородинского дня Андрей Болконский, кажется, вполне осознал эти высокие истины. «Одно, что бы я сделал, ежели бы имел власть… – говорил он Пьеру Безухову, – я не брал бы пленных. ‹…› Французы разорили мой дом и идут разорить Москву, и оскорбили и оскорбляют меня всякую секунду. Они враги мои, они преступники все, по моим понятиям». Вслед за этим герой Толстого произносил самые важные слова о готовности «положить душу свою», только и способной оправдать грех войны: «Не брать пленных, а убивать и идти на смерть!» Но все же Болконский имел в виду исключительно убийство «под горячую руку», вызванное чувством нанесенного оскорбления.

Подлинно поэтической выглядела в глазах писателя лишь война во имя спасения земной жизни, как Шенграбенская битва, как война 1812 года. Все описанные в романе сражения имели одну странную, с исторической точки зрения, особенность. Русские солдаты в них сражались и даже одерживали верх над неприятелем, кажется никому не причиняя вреда. Пехотинцы Багратиона не столько опрокинули штыками, сколько отпугнули неприятеля под Шенграбеном одним своим грозным видом и криком «ура». Батарея Тушина, кажется, лишь подожгла занятую французами деревню. Военные люди из числа героев Толстого: Андрей Болконский, Николай Ростов – проводили в походах значительную часть своей жизни, тем не менее никому из них не пришлось «замарать рук». Ростов, правда, один раз ударил саблей попавшего ему под руку французского драгуна, но только слегка поранил его и при этом испытал целую бурю переживаний.

Писатель верил: его соотечественники, как ни один другой народ на земле, способны понять и сберечь естественный, от природы усвоенный мир. И потому везде, где у него заходила речь о русских войсках, он показывал «армию мира» – армию, которая ведет словно бы войну без войны. Были у Толстого и отдельные персонажи из русских, для которых жестокость в 1812 году сделалась нормой: «гроза французов» мужик Тихон Щербатый, Долохов, который стал командиром партизанского отряда. Но тут скорее изображались характеры исключительные, поставленные «на обочине» национальной жизни.

Убийства, разрушения, агрессия стали в «Войне и мире» уделом исключительно мертвой, «цивилизованной» действительности. Французы, как видел своими глазами Пьер Безухов, кололи штыками артиллеристов, захваченных на батарее Раевского, расстреливали «поджигателей» в опустошенной Москве, убивали ослабевших пленников во время отступления из России. Это французский император Бонапарт приказывал под Аустерлицем истреблять из пушек войска своего противника, бегущие по тонкому льду едва замерзших прудов. Это он испытывал неодолимую страсть рассматривать трупы, объезжая поля сражений.

Наполеон, каким он был показан у Толстого, уже с момента выхода «Войны и мира» в свет вызывал споры, критику, даже насмешки. Поклонники французского императора считали и считают образ его оскорбительным, в лучшем случаев несерьезным. Но даже и у тех, кто никогда не разделял восторга перед самым знаменитым деятелем новой истории, кто видит в наполеоновском принципе «сколько людей, столько истин» прямую угрозу для мира и человека, такой Бонапарт способен порождать известное недоумение. Толстой не только отверг любое представление о гениальности «маленького корсиканца», но и отказал ему в какой бы то ни было всемирно-исторической роли.

Нельзя сказать, что писатель доверялся в работе над этим образом только свободному полету фантазии. Как и в любом другом случае, когда он говорил о невыдуманных лицах, только, может быть, еще более строго, он добивался тут соответствия своего рассказа подлинным фактам. Сцены, где у Толстого действовал Бонапарт, всегда имели под собой реальный, как правило, весьма близкий «Войне и миру» по своему внешнему рисунку эпизод из жизни знаменитого завоевателя. Нечто подобное происходило и с его изречениями. А все-таки Наполеон в «Войне и мире» стал персонажем «новой реальности», подчинился ее законам. Оценивая французского императора под углом дорогих ему ценностей, Толстой не мог увидеть в нем и малейших проблесков естественной жизни.

Тщеславие, эгоизм, самовлюбленность в лице Бонапарта достигли на страницах «Войны и мира» своего предела. Он стал наиболее полным выразителем мертвых начал цивилизации. Все, что отличало породу Курагиных, Бергов, Друбецких, получило в этом герое законченное свое выражение. Абсолютная, гулкая пустота владела душой толстовского Наполеона. Он оказался первым среди «непонимающих». «Никогда, до конца жизни, – скажет Толстой, – не мог понимать он ни добра, ни красоты, ни истины, ни значения своих поступков, которые были слишком противоположны добру и правде, слишком далеки от всего человеческого, для того чтобы он мог понимать их значение». Главным орудием цивилизованных страстей стала и здесь имитация жизни, ее механическое копирование. Артистические способности французского полководца отмечали многие, кто его знал. В «Войне и мире» страсть к лицедейству выступила в характере Бонапарта как самая главная, определяющая.

В отличие от многих, показанных у Толстого «маленьких Наполеонов», не метивших так высоко, император Наполеон мечтал перевернуть по собственной воле весь земной шар. Это стремление несло в себе много зловещего. Но цивилизация, «подделка под жизнь», верил писатель, не способна участвовать в жизни, тем более направлять ее течение. О какой гениальности можно было говорить, если военная и государственная сфера – это сплошной обман, «то, чего нет»? Вся деятельность Бонапарта сводилась у Толстого к одному: он приписывал себе сражения и походы, которые случились бы и без его участия, брал на себя ответственность за все возможные, не им совершенные злодеяния. «Живая жизнь» поэтому неизменно посрамляла самовлюбленного героя. Он был не только страшен, но и смешон, сам помещая себя в заведомо ложные ситуации.

Наиболее поразительный пример подобного «конфуза» – сцена с денщиком Николая Ростова плутоватым Лаврушкой. Увлекся Лаврушка мародерством, попал в плен и «удостоился чести» на походе беседовать с Наполеоном. Хитрый «казак» сразу понял, кто перед ним. А Наполеон, занятый мыслями о собственном величии, был уверен, что его не узнали. И Лаврушка битый час через переводчика «ломал перед ним комедию». Понятно, что Бонапарт обрадовался, когда в ответ на «страшное известие» о личности своего собеседника «казак» «сделал такое же лицо, которое ему привычно было, когда его водили сечь». От радости император отпустил пленника на волю. В этой уморительной сцене «остался в дураках» не только Бонапарт, но и его восторженный биограф Л. А. Тьер, важно и глубокомысленно изобразивший похожую ситуацию.

Как ни остроумны, многозначительны, как ни оправданны были такого рода картины, они, конечно, относились к толстовскому герою и гораздо меньше к Наполеону мировой истории. Этот погруженный в «безумие эгоизма» персонаж явился прямым, недвусмысленным ответом писателя на тот вызов, что бросал миру наполеоновский жизненный принцип, и все же ответом не до конца последовательным.

Человек своего времени, Толстой опровергал великое заблуждение новой эпохи отчасти «по-наполеоновски», выдвигая против него не столько Вечную Истину, известную поколениям русских, сколько свою личную художественную философию. Наполеон, каким он предстал в романе, избавленный от его зловещей духовной природы, лишенный гениальности, был опасен только по меркам «Войны и мира». Но лишь такого Наполеона, пожалуй, только и могли одолеть русские люди, по-толстовски вооруженные «естественной» силой и правдой.

Писателю казалось, что неприятельское нашествие в 1812 году победила и отбросила исключительно почвенная жизнь. «Бесконечно малые элементы», из которых складывается ткань событий, выглядели в романе как бы единственно реальными. Все прочее было миражем. Не только Россия и русский дух отвергали в «Войне и мире» чуждую вражескую силу; толстовская вера побеждала тут все несогласные с ней жизненные начала. Война 1812 года становилась решающей войной почвенного и надпочвенного, непринужденного и оформленного.

Правда Отечественной войны с Наполеоном заявила о себе в картинах и образах великой книги как самая подлинная реальность национального мира. Русские люди были тут всегда настоящими, живыми людьми. Не только центральные герои произведения, но и смоленский «дворник» (хозяин постоялого двора) Ферапонтов с его отчаянной решимостью потерять имущество, нажитое годами, скромный капитан Тимохин, десятки, если не сотни эпизодических персонажей представали разными лицами живой, невыдуманной России. Другое дело, что за этой «цветущей почвой» писателю всегда открывалась его собственная святыня. Евангельские, праведные черты в национальном характере означали для него нечто свое, толстовское.

«Рассказы, описания того времени, – утверждал художник, – все без исключения говорят только о самопожертвовании, любви к Отечеству, отчаянье, горе и геройстве русских. В действительности же это так не было. ‹…› Большая часть людей того времени не обращали никакого внимания на общий ход дел, а руководились только личными интересами настоящего. И эти-то люди были самыми полезными деятелями того времени». Совместить правду частную, эмоциональную и правду государственную, державную Толстому было трудно или почти невозможно. Николай Ростов после своей молодецкой атаки в бою под Островно не видел никакой связи между этим «интуитивным» поступком и полученной им наградой. «Так только-то и есть всего то, что называется геройством? – думал он. – И разве я это делал для Отечества?» Сам писатель нигде и не называл войну 1812 года войной Отечественной. Такие «искусственные» понятия, казалось ему, искажали, даже оскорбляли простоту, безыскусность «живой жизни», были под стать «мертвым» завоевателям, всем без разбора государственным людям, но никак не русскому народу с данной ему полнотой непосредственного, и, значит, скромного, чувства.

Толстой не раз описывал или просто упоминал в «Войне и мире» православные богослужения. Он помнил, какую веру в подавляющем их числе исповедовали участники и очевидцы великой войны с Наполеоном. Два таких описания: служба в одном из храмов Москвы с молебном о спасении от вражеского нашествия (ее участницей стала Наташа Ростова) и бородинский молебен – отличались на страницах книги особенной теплотой. И все-таки писателю хотелось думать, что здесь молятся именно его, толстовскому божеству, источнику всякого чувства. Стоит лишь внимательно всмотреться в каждую из этих потрясающих картин, как за ними откроется недвусмысленная духовная позиция их создателя. Черновые редакции той или другой из них нередко получались у Толстого куда более близкими духу Православия. Вероятно, это обстоятельство в числе других и заставляло художника браться за их переделку. На страницах «Войны и мира» с ее особенным религиозно-философским строем те прежние описания выглядели неорганичными…

Единство русских людей перед лицом наполеоновской угрозы лишь по видимости могло напоминать в «Войне и мире» столь очевидное для современников событий соборное единение 1812 года. Вместо сплочения в духе Христовом (а иной соборности нет и быть не может!) тут со всей очевидностью проявилось совершенно новое, воображенное писателем единство: слияние отдельных «атомов жизни» в некоем общем для них «духе природы».

Образ пчелиного роя, стянутого к одному центру всепроникающим жизненным инстинктом, не случайно оказался в «Войне и мире» столь «говорящим», значительным. Особенно ярко он заявил о себе в тех эпизодах, где было показано оставление Москвы ее жителями. Изображая покинутый город, Толстой прямо сравнивал Москву с «обезматочевшим ульем». Точно так же возвращение москвичей на родное пепелище казалось ему подсказанным самой природой обживанием старой муравейной кочки. Вместо соборности тут заявлял о себе даже не коллективизм, а некое стихийное роевое чувство. Оно представляло собой безошибочный моральный инстинкт, который, по мысли писателя, не нуждался ни в каком руководстве.

«Мысль народная» у Толстого требовала не царя, но руководителя, по-домашнему понятного, умеющего слушать «пульс» непринужденной действительности, чуждого любым «отвлеченным» идеалам. Таким вождем оказался в «Войне и мире» русский главнокомандующий Кутузов. Если Наполеон выглядел у Толстого первым среди не понимающих естественную мораль, то Кутузов находился в центре тех, кто сберегал в себе ее непринужденные законы.

Русский полководец в «Войне и мире» полнее других чувствовал разлитое во множестве «клеточек жизни» абсолютное начало, это «личное безличное», найденное Толстым еще в молодые годы. Это хорошо понял Андрей Болконский, внезапно успокоенный после встречи с Кутузовым в Царевом Займище: «У него ничего не будет своего. Он ничего не придумает, ничего не предпримет, ‹…› но он все выслушает, все запомнит, все поставит на свое место, ничему полезному не помешает и ничего вредного не позволит. Он понимает, что есть что-то сильнее и значительнее его воли, – это неизбежный ход событий, и он умеет видеть их, умеет понимать их значение и, ввиду этого значения, умеет отрекаться от участия в этих событиях, от своей личной воли, направленной на другое».

Своеобразная логика «неделания», невмешательства в течение жизни составила главный стержень поведения Кутузова, каким увидел его Толстой. Великая историческая роль русского главнокомандующего на страницах «Войны и мира» в том и состояла, что он позволил событиям развиваться непринужденно, только наблюдая за тем, чтобы вмешательство самолюбия, тщеславия, эгоизма не нарушало стихийно-нравственный порядок вещей. Так он вел себя на Бородинском поле, когда всем существом своим, не отдавая никаких приказов, охранял не подвластный разуму «дух войска». Так поступал и позднее, пресекая попытки догнать и уничтожить бегущие силы Наполеона, потому что видел за этим одно лишь заносчивое стремление «обуздать жизнь».

Подобное отношение к событиям, полагал писатель, в самой полной мере отвечало народным ценностям бытия. «А главное, – думал князь Андрей, – почему веришь ему, – это то, что он русский…» Подводя итог событиям 1812 года, Толстой прямо говорил о Кутузове: «Источник ‹…› необычайной силы прозрения в смысл совершающихся явлений лежал в том народном чувстве, которое он носил в себе во всей чистоте и силе его». Эти, такие справедливые, слова, да и весь проникновенный образ полководца, предполагали в последней своей глубине именно толстовскую «мысль народную».

Бородинское сражение 26 августа (7 сентября) 1812 года стало одним из тех событий национальной жизни, когда русский дух являет себя с исчерпывающей силой и чистотой. Столь же ясными, законченными были и сокровенные устремления армии Наполеона. Столкновение в бою вечно враждебных духовных начал оказалось предельно откровенным. Эта последняя определенность, желание каждой из сторон во что бы то ни стало утвердить свои ценности сделали битву исключительно жестокой. Суть и смысл русской судьбы, глубинные пути человеческой истории открылись в ней почти воочию зримо.

Десятки описаний, оставленных россиянами – участниками сражения, передавали единое, только раз в жизни испытанное каждым из них состояние неземного восторга, прикосновения к Небесной Правде. Офицер 1812 года и вдумчивый историк той эпохи И. П. Липранди, вспоминая себя, своих товарищей накануне Бородинского дня, так описывал общее настроение, укрепленное только что состоявшимся молебном: «По окончании священной процессии, все мечтания, все страсти потухли, всем сделалось легче; все перестали почитать себя земными, отбросили мирские заботы и стали как отшельники, готовые к бою на смерть». В свою очередь, артиллерийский офицер Н. Любенков рассказывал, что на поле боя «собственная жизнь сделалась бременем, тот радовался, кто ее сбрасывал, – он погибал за Государя, за Россию, за родных». Судя по многочисленным рассказам русских участников битвы, день неслыханных ужасов и потрясений оказался для каждого из них, уцелевших, моментом подлинного откровения о своей нетленной, ангельской природе, восставшей на защиту не только земного, но разлитого в земном Вечного Отечества.

На страницах «Войны и мира» великая битва русской истории тоже стала центральным событием. Уверенность художника в том, что день Бородина представлял собой прежде всего нравственный день, вероятно, только укрепилась после его поездки на поле сражения осенью 1867 года. Острее и глубже большинства своих современников Толстой ощутил от начала до конца проникающий битву, различимый в каждом ее действии характер духовного противоборства. В отличие от Аустерлицкой баталии, он говорил теперь о «великой брани», где русские сражались на своей земле, за свои ценности. И он показал истинно русский бой – простой, бесхитростный и жертвенный.

Русский солдат, начиная от рассказа о полковом смотре под Браунау и кончая знаменитой «массовой» сценой встречи Кутузова с войсками под Красным, всегда изображался у Толстого, как нигде больше в отечественной литературе, пластично и выразительно, в сотнях разнообразных лиц. Но солдаты при Бородине в этом отношении, кажется, все-таки не имеют себе равных.

Вся возможная психологическая правда о русском человеке в бою за родную землю, его стойкости и упорстве, внутренней собранности «в отпор происходящему», его отчаянном веселье в минуту опасности прозвучала в потрясающей картине «семейного кружка» артиллеристов на батарее Раевского, куда оказался заброшен наивный Пьер Безухов. Удивительная душевная прочность отличала и солдат из полка Андрея Болконского, безропотно избиваемых в резерве ядрами и гранатами на страшном овсяном поле, готовых полечь все до единого на своем самом «незначительном» месте. Лучшие, возвышенные черты народного характера оказались тут запечатленными раз и навсегда. Дар Толстого «захватывать» воображение читателя достигал при этом просто исполинской силы. Весь ужас ожидания в резерве «своего часа», вся горячность и боевой азарт занятых воинским делом артиллеристов переживались и переживаются каждым из нас, будто испытанные наяву.

Оставаясь верным духу русской истории, Толстой показал не столько сражение, сколько «великое стояние» русских, вооруженных самой истиной, подобно далеким своим предкам, заступивших дорогу наглому, бесстрашному врагу. Гибель артиллеристов на захваченной врагом батарее, «бесполезная» трата людей полком князя Андрея, смертельное ранение самого героя были выражением глубинной сути русского сопротивления Наполеону. Это любовь, гармония, добро в полном согласии со своей светлой природой отторгали ненависть, разрушение, хаос. Мир противостоял войне. Но то были все же толстовский мир и толстовская война.

Бородинское сражение виделось писателю своего рода последним торжеством начал непринужденного бытия. Он рисовал битву, где ходом дел руководит не воля главнокомандующего, а сама жизнь, сотканная из тысячи случайностей. Сила естественной, природной жизни, как пчел, как растревоженных муравьев, соединила в «Войне и мире» русских людей независимо от их сословия, возраста, звания, соединила тем прочнее, чем более жестоким было оскорбление, нанесенное французами этой жизни.

Современники войны 1812 года часто называли духовный подъем русского народа «воспламенением сынов Отечества». У Толстого встречался похожий образ. Он упоминал некий скрытый огонь, отблески которого там и тут вспыхивали на лицах участников битвы. На страницах «Войны и мира» это был огонь земного, раздраженного и вместе торжественного чувства, разлитый в переживаниях каждого из русских. Вечером накануне сражения Андрей Болконский на вопрос Безухова о том, от чего будет зависеть победа, отвечал: «От того чувства, которое есть во мне, в нем, – он указал на Тимохина, – в каждом солдате». Этот земной огонь, этот жар, подирающий по коже, пронизывал при Бородине всю живую плоть русской армии. Солдаты, офицеры, генералы поступали лишь по его велению, обретая каждый в себе физически ощутимую «святыню жизни». Это она двигала в романе тысячами отдельных импульсов, определяя характер сражения и его исход. Русское войско представало как единый, чуждый всему формальному, «сгусток естественного бытия».

Споры о том, кому принадлежала победа на Бородинском поле, не затихают и по сей день. Толстой был одним из первых, кто в потомстве определил результат сражения как безусловную победу русской армии. Завершая описание битвы, он сказал об этом в самых торжественных словах, ныне ставших едва ли не хрестоматийными. «Не та победа, – говорил писатель, – которая определяется подхваченными кусками материи на палках, называемых знаменами, и тем пространством, на котором стояли и стоят войска, – а победа нравственная, та, которая убеждает противника в нравственном превосходстве своего врага и в своем бессилии, была одержана русскими под Бородиным».

Вслед за Толстым сегодня мы верим, знаем: это так и есть, Бородино – нравственная победа наших предков, наша победа. И все же величественный итог Бородинского дня подводился писателем совершенно в духе его собственных философских воззрений. Какую нравственность имел в виду Толстой? Ни один участник сражения, пожалуй, не посмел бы назвать знамя куском материи на палке. За знамя отдавали жизнь. То была самая честная, праведная смерть. Но Толстой определенно хотел противопоставить моральную победу русских этим, как он утверждал, кускам материи, воплощенному в них державному нравственному началу. Иначе рассуждать, по всей вероятности, он не мог.

Андрей Болконский под Аустерлицем, устремляясь со знаменем в атаку, почувствовал: знамя на ветру тяжелое, оно клонит человека к земле. Очевидно, он мог бы ощутить фактуру ткани, из которой пошито знамя, его цвет. Больше оно ни о чем не говорило естественному чувству, во всем принадлежало к разряду пустых «отвлеченностей». Болконский убедился в этом всего миг спустя после своего аустерлицкого ранения. «Как тихо, спокойно и торжественно, – думал он при виде плывущих по небу облаков, – совсем не так, как я бежал, ‹…› не так, как мы бежали, кричали и дрались…» «А, знамена!» – рассеянно, как о чем-то постороннем скажет Кутузов в «Войне и мире» после сражения под Красным, когда его внимание обратят на захваченные трофеи. Говоря о нравственной победе русской армии при Бородине, Толстой, как и прежде, имел в виду торжество дорогого ему, как полагал он, безгрешного, земного бытия.

Среди многих и многих персонажей «Войны и мира» Андрей Болконский и Пьер Безухов занимали совершенно исключительное место. Говоря о Ростовых, капитане Тушине, русских солдатах и офицерах, Толстой описывал дорогую ему бессознательно-нравственную жизнь, которая подчиняется прежде всего инстинкту и чутью. Она была не в состоянии осмыслить собственную «святость», понять, почему она такова. Нечто подобное происходило и с действующими лицами иного рода. Курагины, Друбецкие не думали, хорошо или плохо то, что они затевают в данный момент. Андрей Болконский и Пьер Безухов, исключая отдельные «проблески» моральных суждений у других действующих лиц, несли в себе уже полностью осознанное стремление найти в мире нравственное начало, построить свою жизнь в согласии с ним.

Расположенные к самоанализу герои «Войны и мира» между тем изначально несли на себе печать противоречия, свойственного взглядам их создателя. Получалось, что в их лице цивилизованный человек при помощи отвлеченного разума хотел познать нечто, отрицающее разум; что рассудок, не основанный на чувстве, нужен человеку лишь для того, чтобы убедиться в ненужности такого рассудка. Ибо до тех пор, пока человек будет разумным, он не достигнет полноты совершенства, в лучшем случае разум потребуется ему для защиты естественного течения жизни от цивилизованного вмешательства. Искания героев неизбежно устремлялись к тому, чтобы освободить во всей возможной полноте «неомраченное» чувство, достичь тем самым дорогих Толстому ценностей бытия, неотделимых от самой природы.

Разумеется, у того и другого героя были разные дороги к одной цели. Открытый, безалаберный, наивный, праздный Пьер Безухов. Сдержанный, внешне холодный, сосредоточенно деятельный князь Андрей. В судьбе каждого из них сбывалась единая логика, но сбывалась по-своему.

Обоих героев отличала своеобразная «честность мысли», оба они искренне служили тому, что в данный момент считали истиной. Может быть, именно это внутреннее благородство и стало главной причиной того, почему вот уже несколько поколений читателей так искренне сопереживают князю Андрею и Пьеру, вслед за их создателем так любят этих героев. Собственный разум не был для них игрушкой, как для умницы-дипломата Билибина. Убеждение и жизнь следовали тут нераздельно. Оттого и были столь болезненны, глубоки постигавшие обоих душевные и жизненные катастрофы. Зато и моменты «обретения себя» тем и другим героем означали самое полное торжество внутреннего идеала «Войны и мира».

На протяжении первых томов книги Болконский и Безухов не раз терпели поражение, попадая в «ловушки» цивилизованного мира, испытывая на себе его сокрушительное воздействие. У князя Андрея была наполеоновская мечта, было одинокое, философически оправданное «доживание» в Богучарове, потом – разбитые надежды семейного счастья и желание отомстить своему обидчику Анатолю Курагину… Безухова «сбивали с пути» навязанный герою брак со светской распутницей Элен, мертвая трясина масонской мистики…

В 1812 году героям предстояло «возродиться» через участие в народной войне, открыть глубинные истины о жизни человека и мира. Решающая борьба с Наполеоном действительно оказалась для многих из тех, кто жил тогда в России, моментом такого прозрения. Но прекрасные, возвышенные персонажи произведения все-таки действовали в пределах «новой реальности», сложно соотнесенной с подлинными законами истории, духовными законами Вселенной. Сами они составляли неотъемлемую часть этой реальности и потому вполне по-толстовски постигали в сокровенных ее основах толстовскую же картину мира. Нечего и говорить, что каждое погружение писателя в душевный мир того и другого несло при этом непреходящие художественные открытия.

Отечественная война, какой она предстала у Толстого, дала (в отпор неприятельскому нашествию) исключительную свободу заложенным в мироздании добрым, естественным началам. Князь Андрей и Пьер тоже должны были пройти через «очищение» в самих себе этого природного источника красоты, гармонии, правды. Оба они с началом боевых действий смутно испытывали потребность бежать от любых «отвлеченностей» туда, где вершится «живая жизнь». После увиденной в Дрисском лагере настоящей схватки штабных и придворных страстей Болконский по собственному выбору, повинуясь только чутью, становится простым и деятельным полковым командиром. Отказался он позднее и от предложенной Кутузовым должности при штабе – должности, грозившей поставить его «над жизнью». И старый полководец, хранитель этой естественной жизни, хорошо понял его решение: «Нам не сюда люди нужны!» Точно так же Пьер Безухов, сам не зная, как и почему (все нравственное в «Войне и мире» совершалось непроизвольно), покинул Москву с ее «цивилизованным кипением», чтобы неожиданно для себя (только так, а не иначе!) появиться на Бородинском поле в самый канун сражения.

Нельзя сказать, что судьбы героев на первом этапе войны были свободны от прежних и даже новых, по ходу дела возникающих «помрачений». Князь Андрей, кажется, лишь отодвинул до поры гордые планы своей мести Курагину. Увлекающийся Пьер принял самое живое участие в московской встрече государя (по логике романа, все же пустом, несущественном деле) и даже, на волне общего энтузиазма, взялся «выставить» новый полк на собственные деньги. Именно битва при Бородине означала для каждого из них ту особую черту, за которой героям начинала открываться подлинная святыня толстовского мира. Андрей и Пьер, каждый на своем месте, переживали этот решающий день как своеобразное «вхождение» в тайну «естественного» бытия. Безухова еще могли посещать и в дальнейшем «атавизмы» цивилизованной мысли вроде его намерения, переодевшись мужиком, убить Наполеона, но «импульс» Бородина продолжал вести его единственно возможной в романе дорогой.

Участь князя Андрея, смертельно раненного на поле Бородина, почти во всем была сродни судьбам тысяч русских воинов, которые «положили живот за други своя» в невиданном прежде побоище. Но свою великую жертву герой романа все-таки приносил в таком художественном мире, где предполагалась некая исключительная нравственность с ее особенной, туманной первопричиной. Последние недели на земле стали для умирающего Болконского временем окончательного ее постижения. Просто и непосредственно герой открывал в себе те самые ценности, во имя которых он не щадил жизни в бою.

При всем обилии существующих превосходных оценок рассказа об этой смерти все они кажутся бедными. Никогда – ни до, ни после «Войны и мира», ни даже в самой книге – Толстой больше не создавал ничего подобного. Медленное угасание князя Андрея рисовалось в целой веренице сменяющих одно другое внутренних видений, недолгих «возвращений» героя в окружающую реальность, мыслей о жизни, о себе под углом того, что открывал он теперь в приближении своего земного конца. От последовательности в течении болезни (этому удивлялись даже военные врачи, наблюдавшие людей с такими точно ранами, как у Болконского) до смены у раненого различных душевных состояний – все передавалось настолько правдиво, что можно было говорить о подлинной «диалектике смерти». На этот раз Толстой показывал смерть по-своему идеальную. Главным тут было нравственное «возрастание» героя: ничем не нарушаемое, мирное, устремленное к одной, ясно различимой цели.

Бородино окончательно избавило князя Андрея от его мстительных планов и честолюбивых надежд. Уже в первые часы после своего ранения он испытал словно возвращение в «самое дальнее детство», в ту пору человеческой жизни, что всегда казалась Толстому счастливейшей, не омраченной страстями цивилизации. И вместе с этим к Болконскому пришло чувство новой, лишь в детстве испытанной любви. Эта любовь ко всем людям на свете переполнила собой душу князя Андрея при виде рыдающего на операционном столе, изувеченного в бою его вчерашнего врага – Анатоля Курагина. И она же позднее прозвучала в его словах, обращенных к Наташе Ростовой во время такой неожиданной для обоих встречи в Мытищах: «Я люблю тебя больше, лучше, чем прежде».

Но эта новая любовь, обретенная героем с почти невозможной на земле полнотой, уже предвещала его недалекий уход. Она и была сама тем безличным нечто, которое прежде иногда открывалось князю Андрею в самых сильных его переживаниях. «Всё, всех любить, – говорил Толстой о своем герое, – всегда жертвовать собой для любви, значило никого не любить, значило не жить этою земною жизнию. И чем больше он проникался этим началом любви, тем больше он отрекался от жизни и тем совершеннее уничтожал ту страшную преграду, которая без любви стоит между жизнью и смертью». С каждым днем своего умирания Болконский все дальше уходил в ту огромную, даже более отдаленную, чем его собственное детство, ту, предшествующую жизни, бывшую до появления героя на свет, будущую после его конца, безбрежную субстанцию любви. «Любя всех», он больше не мог земной любовью, как прежде, любить Наташу, княжну Марью, любить своего сына Николушку…

Смерть Андрея Болконского, и это очевидно каждому, кто бы ни читал «Войну и мир», вовсе не представлялась Толстому исчезновением. В потрясающих душу красках тут был показан переход, возвращение жизни от поверхности к центру, от разобщенного личного к общему и безличному. Это начинал понимать в самые последние свои дни после приснившейся ему (поразительно!) смерти перед смертью и сам герой. «Да, смерть – пробуждение!» – вдруг просветлело в его душе, и завеса, скрывавшая до сих пор неведомое, была приподнята перед его душевным взором. Он почувствовал как бы освобождение прежде связанной в нем силы и ту странную легкость, которая с тех пор не оставляла его».

Была ли то христианская смерть? Показывая медленное движение своего героя «в область любви», Толстой упоминал его интерес к Евангелию. Еще на перевязочном пункте при Бородине Болконский вспоминал о том, чему учила его православно верующая княжна Марья. В рассказе о последних часах князя Андрея было сказано, что его причастили и соборовали. Все эти приметы русской веры тем не менее словно принадлежали миру живых, для самого же умирающего речь велась о чем-то совсем другом. Некогда великий современник Толстого К. Н. Леонтьев – чуткий, любящий читатель «Войны и мира», отдавая должное таланту писателя, вынужден был признать верования князя Андрея «своевольными и бесформенными», определить их как «филантропический пантеизм». «Приятно, – говорил он, – что к этой «кончине живота» можно приложить почти все трогательные эпитеты церковного моления: и «мирная кончина», и «безболезненная» и, конечно, уж «не постыдная», а «честная и славная»! Но очень обидно, что главного из этих эпитетов – «кончина живота христианская» – произнести нельзя! Конечно, жаль, и больно, и обидно».

Как не разделить и нам горечь замечательного мыслителя! И как не удивляться вслед за ним всепокоряющей силе дарования Толстого! В то же время, увлеченный красотой художественного описания, Леонтьев, пожалуй, не заметил, а скорее не захотел вынести на свет важнейшее обстоятельство: «филантропический пантеизм» Болконского не был только достоянием героя «Войны и мира». Он пронизывал собой все произведение, определял как таковую внутреннюю позицию его создателя. Им дышало все толстовское Бородино, так же как и «бородинская» смерть князя Андрея.

Испытавший на себе многие ужасы решительного сражения, видевший своими глазами «разгорание» чувственного огня в русском народе и войске, по-своему приблизился к пониманию «вечной гармонии мира» и мечтательный Пьер Безухов. Только он постигал ее, продолжая «путь жизни», оставаясь в пределах собственной личности, сопричастной новым испытаниям 1812 года. Скитания по Москве, объятой пожаром, допрос у маршала Даву, потом расстрел, не состоявшийся, но пережитый как реальность в предсмертном опыте других, наконец, недели московского плена и долгое движение под конвоем вслед за отступающими французами…

Безухову (он остался жить) не суждено было, как Болконскому, «войти» в ту безбрежную любовь, что могла сполна открываться у Толстого лишь умирающему. Но ощутить ее присутствие в себе, в мире вокруг, воспринять остро, до конца, ее «верхний», чувственно уловимый слой, предположить за ним какое-то иное всеобщее качество добра он сумел, как никогда прежде. Более того, Пьер не только «ощутил» жизнь во всей ее полноте, но и «вывел» наконец из этого ощущения по-своему законченные понятия. Главы, где было показано пребывание героя в плену, давали своеобразное обобщение, «прояснение» всей художественной реальности «Войны и мира».

«Живая жизнь» (великое благо во всех своих проявлениях) «выкинула» Пьера «из накатанной дорожки», избавила на время от «привычек цивилизации», заняла простейшими интересами, связанными с поддержанием собственного тела. И тем открыла самое себя, «освободила» в герое радостную силу непринужденных ощущений, помогла распознать бессмертную (так думал Толстой) природу чувства. Именно теперь, «обращенный в ничтожество», Пьер испытал состояние безбрежного слияния с миром, а значит, неограниченной свободы и счастья. И как результат пережитого, казалось бы, незначительное происшествие с часовым, однажды преградившим Безухову дорогу (тут невольно приходит на память легенда о Ньютоновом яблоке), вдруг оборачивается для «московского пленника» «мировым» открытием: «Ха, ха, ха! – смеялся Пьер. И он проговорил вслух сам с собою: – Не пустил меня солдат. Поймали меня, заперли меня. В плену держат меня. Кого – меня? Меня? Меня – мою бессмертную душу! ‹…› Пьер взглянул в небо, в глубь уходящих, играющих звезд. «И все это мое, и все это во мне, и все это я! – думал Пьер. – И все это они поймали и посадили в балаган, загороженный досками!»

Открытие, сделанное Безуховым, разумеется, не было новостью для самого создателя «Войны и мира». Вот таким же «балаганом, загороженным досками», представала вся цивилизованная, оформленная реальность на страницах его книги. И чем сильнее, агрессивнее вторгалась она в «живую жизнь», тем свободнее становилась эта жизнь, тем полнее сближалась со своим истоком.

Найденное Безуховым «бессмертие в чувстве» между тем представляло собой только поверхность, «биосферу» толстовского божества, было «неполной истиной». Та религиозная система, что «прояснялась» в сознании героя, вела Пьера к пониманию также последней «безличной глубины», которая так непосредственно открылась Болконскому и которой все больше становился сам Болконский в его последние дни. Эта «зияющая бесконечность» – подлинный адресат всех молитвенных обращений на страницах книги (от молитвы Наташи Ростовой, «внутренних устремлений» княжны Марьи до всеобщего бородинского молебна) – открылась Безухову через фигуру его «товарища по несчастью», пленного солдата Платона Каратаева.

Образ этот, в отличие от десятков других, которые появлялись в «Войне и мире», кажется, единственный не имел в себе почти никаких строго индивидуальных, ясно очерченных примет. Если в чем и состояла его «отдельность» от прочих действующих лиц, то именно в его безличности. Каратаев был земной житель, и потому он трудился: с утра до глубокой ночи даже в плену находил себе разнообразные занятия; он, как умел, помогал другим пленным, любил поговорить о жизни, любил петь. Но все это словно не имело на себе и малейшего отпечатка его собственной личности. «Он все умел делать, – говорилось у Толстого, – не очень хорошо, но и не дурно». «Он пел песни, – продолжал писатель, – не так, как поют песенники, знающие, что их слушают, но пел, как поют птицы, очевидно, потому, что звуки эти ему было так же необходимо издавать, как необходимо бывает потянуться или расходиться…»

Безличная святыня «Войны и мира» обретала в этом герое (хотя в отношении Каратаева понятия: герой, действующее лицо, тип, характер – всегда окажутся неверными) настоящего своего подвижника. Пребывая в текущей действительности, он словно был уже вполне погружен в ту любовь, то безбрежное «все», которое, согласно Толстому, «говорило о себе» в каждом отдельном «я»: «Привязанностей дружбы, любви, как понимал их Пьер, Каратаев не имел никаких; но он любил и любовно жил со всем, с чем его сводила жизнь, и в особенности с человеком – не известным каким-нибудь человеком, а с теми людьми, которые были перед его глазами. Он любил свою шавку, любил товарищей, французов, любил Пьера, который был его соседом; но Пьер чувствовал, что Каратаев, несмотря на всю свою ласковую нежность к нему (которою он невольно отдавал должное духовной жизни Пьера), ни на минуту не огорчился бы разлукой с ним. И Пьер то же чувство начинал испытывать к Каратаеву». Действительно, даже и смерть «соколика Платоши», ослабевшего в дороге и пристреленного французами, похоже, «не огорчила» ни его самого, ни подготовленного к этому Безухова. Завыла только собачка, приласканная убитым, и тем лишь раздосадовала Пьера: «Экая дура, о чем она воет?» «Атом бытия», «круглый» Каратаев нырнул с поверхности вглубь. Вот и все.

Тут по-своему для Толстого разрешалось (а на деле, скорее, только углублялось) мучительное противоречие между ужасом войны и поэзией войны. Выходило, что француз, убивший Каратаева, сам того не ведая, совершил великое благо – вернул его туда, где ему и надлежало находиться. Хорошо жить, но хорошо и умереть. Потому что в этой последней любви, этой «нирване» и наступит наконец «вечное счастье» избавления от себя, избавления от личности. Там не будет воздаяния каждому «по делам его», найдется место всем: «понимающим» и «непонимающим». Даже и Наполеон, должно быть, услышит в свой последний час только одно: «Теперь-то наконец ты понял?» – и сольется навсегда с князем Андреем, жертвами Аустерлица, Бородина…

В долгом пути поисков, которым шел Безухов на протяжении четырех томов «Войны и мира», момент смерти «праведного» Каратаева означал достижение конечной цели. «Жизнь есть все. Жизнь есть Бог. Все перемещается и движется, и это движение есть Бог. И пока есть жизнь, есть наслаждение самосознания Божества», – «выводил» для себя Пьер едва ли не конечную формулу толстовской веры 1860-х годов. И как бы во избежание «фразы» тут же находил «обоснование» этой мысли в конкретном образе.

Безухов припоминал старика учителя, который в Швейцарии учил его географии. Но вместо обычного глобуса воображению героя представлялся теперь «живой, колеблющийся шар, не имеющий размеров». «Вся поверхность шара, – говорилось далее, – состояла из капель, плотно сжатых между собой. И капли эти все двигались, перемещались и то сливались из нескольких в одну, то из одной разделялись на многие. Каждая капля стремилась разлиться, захватить наибольшее пространство, но другие, стремясь к тому же, сжимали ее, иногда уничтожали, иногда сливались с нею». Учитель, давая свой урок, объяснял, что это и есть жизнь. И затем «выстраивал» перед потрясенным «учеником» уже законченную картину Вселенной: «В середине Бог, и каждая капля стремится расшириться, чтобы в наибольших размерах отражать его. И растет, сливается, и сжимается, и уничтожается на поверхности, уходит в глубину и опять всплывает. Вот он, Каратаев, вот разлился и исчез».

Яркая «модель мироздания», которую то ли наяву, то ли во сне увидел Безухов, далеко выходила за пределы собственных переживаний героя. «Новая реальность» романа словно постигала в ней саму себя. Тут раскрывалась до конца и дорогая Толстому «мысль народная». «Совершенный» Каратаев не случайно «отдавал должное духовной жизни Пьера». Что Каратаев бессознательно заключал в себе, то Безухов открывал уже вполне осмысленно. Наученный жизнью «маленького солдатика» и больше – его смертью, он приближался к постижению именно каратаевских истин, тех самых, что, верил писатель, исповедует и весь русский народ.

«…Платон Каратаев, – говорил Толстой, – остался навсегда в душе Пьера самым сильным и дорогим воспоминанием и олицетворением всего русского, доброго и круглого». И, словно желая утвердить эту «краеугольную» в романе идею, добавлял далее по тексту: «Платон Каратаев был для всех остальных пленных самым обыкновенным солдатом. ‹…› Но для Пьера, каким он представился в первую ночь, непостижимым, круглым и вечным олицетворением духа простоты и правды, таким он и остался навсегда». Впечатления героя и собственный взгляд художника в данном случае шли нераздельно. Лучшим тому доказательством было прямое упоминание в рассказе о Безухове слов из толстовского «символа веры»: «простота и правда».

Все нравственно одаренные герои романа, десятки и сотни народных типов – все «подлинное», о чем шла речь в «Войне и мире», уходя корнями в русскую почву, так или иначе наполнялось «каратаевским духом», таило в себе частицу Каратаева, устремлялось в итоге к этому образу-олицетворению. Семья Ростовых, семья Болконских, Безухов, капитаны Тушин и Тимохин, офицеры, солдаты, мужики, Кутузов – все эти люди, каждый по-своему, утверждали и охраняли такую «мысль народную». Это она здесь и сейчас подняла над неприятелем страшную дубину и «гвоздила» до тех пор, пока «чувство оскорбления и мести не заменяется презрением и жалостью». И она же обещала там , в ином существовании на земле, ничем не ограниченное слияние со своими врагами. В ней видел Толстой причину самого полного торжества в 1812 году «русского народа и войска». Он искренне полагал, что это и есть «мысль христианская». Рассуждая о закономерности русской победы, «развенчивая» кумир Наполеона, писатель так и сказал: «Для нас, с данной нам Христом мерой хорошего и дурного, нет неизмеримого. И нет величия там, где нет простоты, добра и правды». Каратаевское и христианское были для него, по сути, одним и тем же.

Долгие годы, если не всю жизнь, Толстой мечтал о воссоединении расколотого русского мира. Прежде всего тут имелись в виду простой народ и представители европейски образованных сословий. Герои более ранних произведений писателя: Нехлюдов из повести «Утро помещика» (1856), Оленин из другой повести – «Казаки» (1853–1862) – тщетно искали взаимопонимания, один – со своими крепостными крестьянами, другой – с обитателями кавказской станицы. Народная среда из рассказа «Севастополь в декабре месяце» определенно противостояла «цивилизованным» персонажам «Севастополя в мае», и последний рассказ цикла «Севастополь в августе 1855 года» только отчасти заключал в себе «образ национального единства».

На страницах грандиозного творения 1860-х годов Толстой, по всем признакам, сумел решить для себя, для своих героев-мыслителей давнюю, мучительную проблему. Но для этого ему пришлось вообразить в красках «новую реальность», вдохнуть собственный дух в национальную историю. Сверкающие жизненной правдой и красотой картины «Войны и мира» хранили в себе не только «благоуханную почву», но и готовый «развернуть» эту почву вспять от своих истоков дух «новой веры». И, словно стремясь поставить последнюю плотину для возможности прочесть им сказанное в каком-либо ином ключе, увидеть в его произведении иную духовную перспективу, Толстой объяснил законы «своей реальности» в огромных по объему историко-философских главах – неотъемлемой части «Войны и мира».

Главы эти часто казались читателям, историкам литературы не до конца органичными, входящими в противоречие с художественным рассказом Толстого. Едва ли это так на самом деле. Все, что было «растворено» в поэтических эпизодах романа, что определило собой характер каждого из его описаний, получило теперь свой законченный вид. Главные идеи толстовской философии 1860-х годов – о непроизвольности исторических событий, восходящих к единому, отраженному в «бесконечно малых элементах» «началу бытия», о невозможности управлять «естественным ходом жизни», о свободе частных поступков и предопределенности движения истории – оказались только «вынесены» из повествовательной, сюжетной ткани «Войны и мира» на всеобщее обозрение.

Последние в «Войне и мире» художественные главы показывали ее героев уже в другую историческую эпоху, прямо устремленную к современным Толстому 60-м годам XIX века. В эпилоге произведения изображалось послевоенное время, когда единство минувшей поры оказалось утраченным, – время декабристских тайных собраний, время правительственной реакции.

Пьер Безухов, который порвал с масонами, имел теперь отношение к тайным обществам иного рода (в действительности те и другие были тесно связаны между собой), думал, как переустроить Россию на гуманных, «любовных» началах. Его новый родственник – Николай Ростов держался официальной линии, не допускающей перемен, давящей и непреклонной. «Составь вы тайное общество, – говорил он своему шурину, – начни вы противодействовать правительству, какое бы оно ни было, я знаю, что мой долг повиноваться ему. И вели мне сейчас Аракчеев идти на вас с эскадроном и рубить – ни секунду не задумаюсь и пойду. А там суди как хочешь». Тут не было, как прежде, столкновения «жизни» и «нежизни». Идейные расхождения грозили пошатнуть саму естественную жизнь в ее сердцевине. Призрак уже не войны с Наполеоном, а совсем другой войны – гражданской – словно витал над этим спором.

Новые конфликты в эпилоге произведения требовали качественно иной авторской позиции. Изображая идейный раскол между героями, писатель не стремился занять сторону одного или другого из них, почти не обнаруживал свое отношение к происходящему. Оба они были ему дороги. В судьбе того и другого восторжествовала «непринужденная» философия «Войны и мира». Оба стали семейными людьми, достигли домашнего единения и счастья. Откуда же роковое непонимание между ними? Сотворенная Толстым «новая реальность», кажется, не обещала ничего подобного…

Составная часть «Войны и мира», ее эпилог уже не вполне принадлежал этому произведению. Наряду с толстовской проблематикой, тесно переплетенные с ней, тут возникли новые, мало связанные с поэтическим космосом великой книги жизненные конфликты. Назревающий между героями раскол застигал их неожиданно, приходил из другой, вполне объективной реальности. Так же внезапно, словно ниоткуда, над ними вырастала тень Пугачева (об этом в эпилоге однажды говорил Безухов).

Эта «внутренняя гроза», правда, напомнила о себе однажды и в тех эпизодах произведения, которые были посвящены войне 1812 года. «Богучаровский бунт» (подобные волнения крестьян, вызванные разными причинами, действительно случались кое-где в период нашествия Наполеона) был как далекая, но быстро потухшая зарница на русском горизонте. Этот массовый «вывих сознания» Николай Ростов решительно «вправил» всего лишь одной зуботычиной. «Чувствительное» потрясение опять, как это бывало и в судьбах отдельных персонажей, возвратило «живую жизнь» на круги своя. Более того, неожиданным для себя «усмирением смуты» герой приобрел будущее счастье – «спаситель и заступник», он познакомился тогда с будущей своей женой княжной Марьей. Все устроилось как нельзя лучше.

А все-таки странное брожение среди крепостных крестьян выглядело почти необъяснимым с точки зрения естественной философии романа. Все каратаевское, «круглое» вдруг потухло на миг в этих мужиках из имения князя Андрея. Богучаровское «недоразумение», хотя и было спровоцировано французскими прокламациями, совсем не походило на те «уловки» цивилизации, что подстерегали Наташу, Андрея или Пьера. У него были домашние, русские корни. Недовольство собственным положением, внутренней отчужденностью господ, суеверные фантазии – все это прорвалось у крестьян в самых нелепых, угрожающих формах. Реальная проблематика национальной жизни вдруг напомнила о себе независимо от любой философии безгрешного бытия.

Прежде чем начать работу над «Войной и миром», Толстой задумывал роман о декабристах. Это был современный замысел. В центре его находился один из многолетних «сибирских изгнанников», который много лет спустя, во второй половине 1850-х годов, после объявленного царем помилования возвращался в Москву. Из этого «зерна», собственно, и выросло все грандиозное древо «Войны и мира». Писатель обратился к молодости своего героя, чтобы оттуда начать движение к его преклонным годам. Завершая свое произведение, Толстой словно приближался опять к его «отправной точке».

Однажды, в 1858 году, разочарованный духом преобразований своего времени, он написал известному литератору В. П. Боткину: «Политическая жизнь вдруг неожиданно обхватила собой всех. ‹…› А людей, которые бы просто силой добра притягивали бы к себе и примиряли людей в добре, таких нету». В эпилоге «Войны и мира» Толстой показал героя, близкого своим идеальным представлениям. Возможно, таковым виделся ему уже и тот самый первый персонаж начатого, но так и не законченного «декабристского» романа.

Безухов – странный декабрист, не заговорщик, не политик. Он человек, всем без исключения желающий добра, каким он его себе представляет, каким он понял его в эпоху народной войны с Наполеоном. «Ведь я не говорю, – утверждал он, – что мы должны противудействовать тому-то и тому-то. Мы можем ошибаться. А я говорю: возьмемтесь рука с рукою те, которые любят добро, и пусть будет одно знамя – деятельная добродетель». Но при чем здесь вообще декабристы? Почему бы герою не удовольствоваться просто найденным счастьем? Чуткая Наташа однажды предлагала мужу поверить собственную правоту самой высокой у Толстого мерой – мерой Каратаева: «Как он? Одобрил бы тебя теперь?» И, уже готовый сказать: «Да», Безухов честно признавался перед собой: «Нет, не одобрил бы».

Между тем именно «каратаевские» открытия, сделанные Безуховым на исходе 1812 года, неумолимо влекли героя к попытке «освободить» общество от любых «цивилизованных» начал. Далеко не Ростов был зачинщиком конфликта в эпилоге «Войны и мира». Это Пьер, убежденный, что без него «все распадается», говорил и действовал как обладатель последней истины. Он мечтал, что «люди добра» все вместе предотвратят новую пугачевщину. Увы, подобный рецепт «исцеления по-безуховски» не обещал подлинной России ни мира, ни согласия. Слишком своевольным, расплывчатым было это добро, в одиночку найденное героем. Отражение пугачевщины, скорее, грозило обернуться ее продолжением. Религия безгрешного человечества приносила совсем не те плоды, о которых мечталось. Далекие сполохи русской революции были уже слишком хорошо различимы в новых «филантропических» мечтаниях благородного, искреннего Пьера. В отличие от большинства декабристов он думал о мирном, «полюбовном» перевороте. Но все-таки оказался – не мог не оказаться – вместе с теми, кто гордо (это повторится и дальше в революционной среде) называл свое движение «освободительным». Вот так же и сам Толстой на склоне лет, осуждая революционеров, будет невольно им сочувствовать.

Пока же, наблюдая за своим героем как бы извне, художник только пытался различить судьбу своей мечты в реальном, грешном мире. Как ни старался он смотреть на Безухова отстраненно, даже с едва различимой улыбкой, было заметно, что сам он больше на стороне Пьера, чем на стороне его оппонента Ростова. Ведь «положительный» Безухов говорил и думал так по-толстовски! Своеобразной мерой правоты того и другого персонажа стало причудливое отражение их спора во внутреннем мире юного Николеньки Болконского.

Странный сон, увиденный мальчиком, завершал художественный рассказ эпилога. Дядя Пьер и он сам в касках, наподобие тех, что носили герои античности (Николенька увлекался греческим писателем Плутархом), войско, которое они ведут за собой, дядя Николай Ильич, грозно ставший у них на пути, князь Андрей – умерший отец, который внезапно слился с образом Пьера и заменил его собой. Проснувшийся Николенька (тут было много ребяческого) грезил о подвигах, о славе. Но больше всего – о чем-то возвышенном и прекрасном, что сделает он сам во имя всех людей. В этих мечтах о благе человечества он был заодно с Безуховым. И сон его никому не предвещал мира. Потому что «естественное» добро Безухова, потому что испытанное Николенькой «не названное, но высокое», устремляясь в подлинную жизнь со страниц «новой реальности», обещали этой жизни поистине великие потрясения…

У истоков «Войны и мира» находилась давняя мечта ее создателя о земном блаженстве всех живущих. В определенном смысле книга Толстого и представляла собой утопическое произведение, созданное на материале национальной истории. Эта религиозно-философская основа сообщила замыслу писателя единственно возможный масштаб, направление и способы развития, определила собой главные итоги уже завершенного произведения.

Грандиозная книга о былом во многом утвердила готовый состояться в национальном мире переворот во взглядах на отеческое прошлое, по-своему отразила историческое мироощущение новой, смутной поры. Но разве лишь поэтому оказалась «Война и мир» так дорога последующим поколениям русских?

Каждый, кто прикоснулся хотя бы однажды к этой поэтической вселенной, испытал на себе ее неотразимое воздействие. Чудодейственный талант ее творца подарил нам великую радость сопереживания и любви – навсегда. Нас вечно пленяет исключительное мастерство художника, его редкое, своеобразное искусство слова. Представить нашу литературу без «Войны и мира» сегодня попросту невозможно. Это одно из центральных ее произведений, великое культурное достояние. Трудно представить без нее и русское патриотическое сознание. Кого оставит равнодушным эта земная, подлинная Россия с ее многообразными лицами, ее праздниками и бедами, ее открытым сердцем и твердой решимостью защитить себя в бою? Где еще мы найдем столь живой, ощутимый, столь законченный образ давно ушедшей эпохи? И какой эпохи! У кого еще есть такая история? В какой национальной культуре найдется такая книга? Сложная, парадоксальная. А все-таки – неиссякаемо солнечная.

Александр Гулин

* * *

Приведённый ознакомительный фрагмент книги Война и мир. Том 1 (Л. Н. Толстой) предоставлен нашим книжным партнёром -

А.Е. Берсом в 1863 году пишет своему другу, графу Толстому, письмо, в котором сообщается об увлекательной беседе между молодыми людьми о событиях 1812 года. Тогда Лев Николаевич решил написать грандиозное произведение о том героическом времени. Уже в октябре 1863 года писатель в одном из писем родственнице пишет, будто никогда не чувствовал такие творческие силы в себе, новая работа, по его словам, не будет похожа ни на одну, что он делал прежде.

Изначально главным героем произведения должен стать декабрист, возвращающийся в 1856-м году из ссылки. Далее Толстой перенес начало романа на день восстания в 1825, но потом художественное время переместилось на 1812 год. Видимо, граф боялся, что роман не пропустят по политическим соображениям, ведь еще Николай Первый ужесточил цензуру, боясь повторения бунта. Поскольку Отечественная война напрямую зависит от событий 1805 года – именно этот период в окончательном варианте стало фундаментом для начала книги.

«Три поры» — так назвал Лев Николаевич Толстой свое произведение. Планировалось, что в первой части или поре будет рассказываться о молодых декабристах, участниках войны; во второй – непосредственно описание восстания декабристов; в третьей – вторая половина 19 века, внезапная гибель Николая 1, поражение русской армии в Крымской войне, амнистия участников оппозиционного движения, которые, возвращаясь из ссылки, ожидают перемен.

Следует заметить, писатель отверг все труды историков, положив в основу многих эпизодов «Войны и мира» мемуары участников и свидетелей войны. Материалы газет и журналов так же служили отличными информаторами. В Румянцевском музее автор прочел неопубликованные документы, письма фрейлин и генералов. Несколько дней Толстой провел в Бородино, а в письмах супруге воодушевленно писал, что если бог даст здоровья, то он опишет Бородинское сражение так, как никто до него не описывал.

Автор положил 7 лет жизни на создание «Войны и мира». Существует 15 вариаций начала романа, писатель неоднократно бросал и вновь начинал свою книгу. Толстой предугадывал глобальный размах своих описаний, хотел создать нечто инновационное и создал роман-эпопею, достойную представлять литературу нашей страны на мировой арене.

Темы «Войны и мира»

  1. Тема семьи. Именно семья определяет воспитание, психологию, взгляды и моральные устои человека, поэтому закономерно занимает одно из центральных мест в романе. Кузница нравов формирует характеры героев, влияет на диалектику их души в течение всего повествования. В описании семьи Болконских, Безуховых, Ростовых и Курагиных раскрываются мысли автора о домострое и то значение, которое он придает семейным ценностям.
  2. Тема народа. Слава за выигранную войну всегда принадлежит полководцу или императору, а народ, без которого не появилась бы эта слава, – остается в тени. Именно эту проблему и поднимает автор, показывая суетность тщеславия военных чиновников и возвышая рядовых солдат. стала темой одного из наших сочинений.
  3. Тема войны. Описания военных действий существуют относительно отдельно от романа, самостоятельно. Именно здесь раскрывается феноменальный русский патриотизм, ставший залогом победы, безграничная храбрость и сила духа солдата, идущего на все ради спасения родины. Автор вводит нас в военные сцены глазами того или иного героя, погружая читателя в глубину происходящего кровопролития. Масштабные баталии перекликаются с душевными терзаниями героев. Нахождение на перекрестке жизни и гибели открывает им истину.
  4. Тема жизни и смерти. Персонажи Толстого делятся на «живых» и «мертвых». К первым относятся Пьер, Андрей, Наташа, Марья, Николай, а ко вторым старый Безухов, Элен, князь Василий Курагин и его сын Анатоль. «Живые» находятся постоянно в движении, причем не столько физическом, сколько внутреннем, диалектичном (их души приходят к гармонии через череду испытаний), а «мертвые» прячутся за масками и приходят к трагедии и внутреннему расколу. Смерть же в «Войне и мире» представлена в 3 ипостасях: смерть телесная или физическая, нравственная и пробуждение через смерть. Жизнь сравнима с горением свечи, чей-то огонек маленький, с вспышками яркого света (Пьер), у кого-то он неустанно горит (Наташа Ростова), колеблемый свет Маши. Так же 2 ипостаси: жизнь физическая, как у «мертвых» персонажей, чья безнравственность лишает мир внутри необходимой гармонии, и жизнь «души», это о героях первого типа, о них будут помнить и после смерти.

Главные герои

  • Андрей Болконский – дворянин, разочарованный в свете и ищущий славы. Герой красив, обладает сухими чертами лица, невысокого роста, но атлетического сложения. Андрей мечтает славиться, как Наполеон, за тем и едет на войну. Ему наскучило высшее общество, даже беременная жена не дает отрады. Болконский меняет мировоззрение, когда он, раненный на сражении в Аустерлице, столкнулся с Наполеоном, который показался ему мухой, вместе со всей его славой. Далее любовь, вспыхнувшая к Наташе Ростовой, так же меняет взгляды Андрея, который находит в себе силы вновь зажить полноценной и счастливой жизнью, после гибели жены. Смерть он встречает на Бородинском поле, так как не находит в своем сердце силы прощать людей и не воевать с ними. Автор показывает борьбу в его душе, намекая, что князь – человек войны, ему не ужиться в атмосфере мира. Так, он прощает Наташу за измену лишь на смертном одре, и умирает в гармонии с собой. Но обретение этой гармонии было возможно лишь таким образом – в последний раз. Подробнее о его характере мы написали в сочинении «».
  • Наташа Ростова – веселая, искренняя, эксцентричная девушка. Умеет любить. Обладает чудесным голосом, пленит им самых придирчивых критиков музыки. В произведении мы впервые видим ее 12 летней девочкой, в ее именины. На протяжении всего произведения мы наблюдаем взросление юной девушки: первая любовь, первый бал, предательство Анатоля, вина перед князем Андреем, поиски своего «я», в том числе в религии, смерть возлюбленного (Андрея Болконского). Мы проанализировали ее характер в сочинении «». В эпилоге из задиристой любительницы «русских танцев» перед нами появляется жена Пьера Безухова, его тень.
  • Пьер Безухов – полный молодой человек, которому неожиданно завещали титул и крупное состояние. Пьер открывает себя через происходящее вокруг, из каждого события он выносит мораль и жизненный урок. Уверенности ему придает свадьба с Элен, после разочарования в ней он находит интерес в масонстве, а в финале обретает теплые чувства к Наташе Ростовой. Бородинское сражение и пленение у французов научили его не мудрствовать луково и находить счастье в помощи другим. Эти выводы обусловило знакомство с Платоном Каратаевым, бедняком, который в ожидании смерти в камере без нормальной пищи и одежды опекал «барчонка» Безухова и находил в себе силы его поддерживать. мы тоже уже рассматривали.
  • Граф Илья Андреевич Ростов – любящий семьянин, роскошь была его слабостью, что привело к финансовым проблемам в семье. Мягкость и слабость нрава, неприспособленность к жизни делают его беспомощным и жалким.
  • Графиня Наталья Ростова – жена Графа, обладает восточным колоритом, умеет себя правильно подать в обществе, чрезмерно любит собственных детей. Расчетливая женщина: стремиться расстроить свадьбу Николая и Сони, так как та была не богата. Такой сильной и твердой ее сделало сожительство со слабым мужем.
  • Ник олай Ростов – старший сын – добрый, открытый, с кудрявыми волосами. Расточителен и слаб духом, как отец. Проматывает состояние семьи в карты. Жаждал славы, но после участия в ряде сражений понимает, как бесполезна и жестока война. Семейное благополучие и душевную гармонию обретает в браке с Марьей Болконской.
  • Соня Ростова – племянница графа – маленькая, худенькая, с черной косой. Имела рассудительный характер и добрый нрав. Она всю жизнь была предана одному мужчине, но отпускает возлюбленного Николая, узнав о его влюбленности в Марью. Ее смирение Толстой возвышает и ценит.
  • Николай Андреевич Болконский – князь, обладает аналитическим складом ума, но тяжелым, категоричным и неприветливым характером. Слишком строг, поэтому не умеет показывать любви, хоть и испытывает теплые чувства к детям. Умирает от второго удара в Богучарово.
  • Марья Болконская – скромная, любящая родных, готова пожертвовать собой ради любимых. Л.Н. Толстой особенно подчеркивает красоту ее глаз и некрасоту лица. В ее образе автор показывает, что прелесть форм не заменит душевного богатства. подробно описаны в эссе.
  • Элен Курагина – бывшая жена Пьера — красивая женщина, светская львица. Любит мужское общество и умеет получать то, что захочет, хотя порочна и глупа.
  • Анатоль Курагин – брат Элен – хорош собой и вхож в высшее общество. Безнравственный, отсутствуют моральные принципы, хотел тайно обвенчаться с Наташей Ростовой, хотя уже имел жену. Жизнь наказывает его мученической смертью на поле боя.
  • Федор Долохов – офицер и лидер партизанов, не высокий, имеет светлые глаза. Удачно сочетает в себе эгоизм и заботу о близких. Порочен, азартен, но привязан к семье.

Любимый герой Толстого

В романе явственно чувствуется авторская симпатия и антипатия автора к героям. Что касается женских образов, свою любовь писатель отдает Наташе Ростовой и Марье Болконской. Толстой ценил в девушках настоящее женское начало — преданность возлюбленному, умение оставаться всегда цветущей в глазах мужа, познание счастливого материнства и заботливость. Его героини готовы к самоотречению ради блага других.

Писатель очарован Наташей, героиня находит в себе силы жить даже после смерти Андрея, она направляет любовь на мать после гибели своего брата Пети, видя, как ей тяжело. Героиня перерождается, поняв, что жизнь не закончена, пока в ней есть светлое чувство к ближнему. Ростова проявляет патриотизм, без сомнений помогая раненым.

Марья тоже находит счастье в помощи другим, в ощущении себя нужной кому-то. Болконская становится мамой для племянника Николушки, забирая его под свое «крылышко». Она беспокоится за обычных мужиков, которым нечего кушать, пропуская проблему через себя, не понимает, как могут богатые не помочь бедным. В финальных главах книги Толстой заворожен своими героинями, которые повзрослели и обрели женское счастье.

Любимыми мужскими образами писателя стали Пьер и Андрея Болконский. Безухов впервые представляется перед читателем неуклюжим, полным, невысокого роста юношей, который появляется в гостиной Анны Шерер. Несмотря на смешную нелепую внешность, Пьер умен, но единственный человек, который его принимает таким, какой он есть – Болконский. Князь смел и суров, его отвага и честь пригождаются на поле боя. Оба мужчины рискуют жизнью, чтобы спасти родину. Оба мечутся в поиске себя.

Конечно, Л.Н. Толстой сводит своих любимых героев, только в случае Андрея и Наташи счастье недолговечно, Болконский погибает молодым, а Наташа с Пьером обретают семейное счастье. Марья и Николай тоже нашли гармонию в обществе друг друга.

Жанр произведения

«Война и мир» открывает жанр романа-эпопеи в России. Здесь удачно сочетаются черты любых романов: от семейно-бытовых до мемуаров. Приставка «эпопея» означает то, что события, описанные в романе, охватывают значительное историческое явление и раскрывают его сущность во всем многообразии. Обычно в произведении этого жанра очень много сюжетных линий и героев, так как масштаб работы очень велик.

Эпичность работы Толстого в том, что он не просто выдумал сюжет об известном историческом свершении, но и обогатил его деталями, выуженными из воспоминаний очевидцев. Автор много сделал для того, чтобы книга опиралась на документальные источники.

Взаимоотношения Болконских и Ростовых тоже не выдуманы автором: живописал историю своей семьи, слияние родов Волконских и Толстых.

Основные проблемы

  1. Проблема поиска настоящей жизни . Возьмем в пример Андрея Болконского. Он мечтал о признании и славе, а самый верный способ заработать авторитет и обожание – военные подвиги. Андрей строил планы о собственноручном спасении армии. Картины баталий и побед виделись Болконскому постоянно, но он получает ранение и едет домой. Тут на глазах Андрея умирает жена, полностью пошатнув внутренний мир князя, тогда он осознает — е нет никакой радости в убийствах и страданиях народа. Не стоит этого карьера. Поиски себя продолжаются, ведь изначальный смысл жизни утрачен. Проблема в том, что сложно его обрести.
  2. Проблема счастья. Возьмем Пьера, которого отрывают от пустого общества Элен и война. В порочной женщине он вскоре разочаровывается, иллюзорное счастье обмануло его. Безухов, как и его друг, Болконский, старается найти призвание в борьбе и подобно Андрею оставляет эти поиски. Пьер не был рожден для поля брани. Как видно, любые попытки найти блаженство и гармонию оборачиваются крахом надежд. В итоге, герой возвращается к прежней жизни и находит себя в тихой семейной гавани, но, лишь пробираясь через тернии, он обрел свою звезду.
  3. Проблема народа и великого человека . В романе-эпопее явственно выражается мысль о главнокомандующих, неразрывных с народом. Великий человек должен разделять мнение своих солдат, жить такими же принципами и идеалами. Ни один генерал или царь не получил бы своей славы, если бы ему эту славу на «блюдечке» не преподнесли солдаты, в которых и заключается главная сила. Но многие правители ее не берегут, а презирают, и такого быть не должно, ведь несправедливость больно ранит людей, даже больнее, чем пули. Народная война в событиях 1812 года показана на стороне русских. Кутузов бережет солдат, ради них жертвует Москвой. Они чувствуют это, мобилизуют крестьян и разворачивают партизанскую борьбу, которая доканывает врага и окончательно его изгоняет.
  4. Проблема истинного и ложного патриотизма. Конечно, патриотизм раскрывается через образы русских солдат, описание героизма народа в главных сражениях. Ложный же патриотизм в романе представлен в лице графа Растопчина. Он распространяет по Москве нелепые бумажки, а после спасается от гнева людей тем, что отправляет на верную гибель сына Верещагина. На эту тему у нас написана статья, называется «».

В чем смысл книги?

Об истинном смысле романа-эпопеи говорит сам писатель в строках о величии. Толстой считает, что величия нет там, где отсутствует простота души, добрые намерения и чувство справедливости.

Л.Н. Толстой выразил величие через народ. В изображениях картин-сражений обычный солдат проявляет небывалую храбрость, что вызывает гордость. Даже самые боязливые пробудили в себе чувство патриотизма, которое, как неведомая и неистовая сила, принесла победу русской армии. Писатель объявляет протест ложному величию. Когда на весы ставятся (здесь вы можете найти их сравнительную характеристику), последний остается взлетает вверх: его слава легковесна, так как имеет очень хлипкие основания. Образ Кутузова — «народный», никто еще из полководцев не был так приближен к простому люду. Наполеон же лишь пожинает плоды известности, недаром, когда Болконский раненный лежит на поле Аустерлица, автор его глазами показывает Бонапарта, как муху в этом огромном мире. Лев Николаевич задает новую тенденцию героического характера. Им становится «народный избранник».

Открытая душа, патриотизм и чувство справедливости победили не только в войне 1812 года, но и в жизни: герои, которые руководствовались моральными постулатами и голосом своего сердца, стали счастливыми.

Мысль Семейная

Л.Н. Толстой очень трепетно относился к теме семьи. Так, в своем романе «Война и мир» писатель показывает, что государство, как род — передает из поколения в поколение ценности и традиции, а хорошие человеческие качества так же являются ростками от корней, уходящих к праотцам.

Краткая характеристика семей в романе «Война и мир»:

  1. Безусловно, любимой семьей Л.Н. Толстого были Ростовы. Их род славился радушием и гостеприимством. Именно в этой семье отражаются авторские ценности настоящего домашнего уюта и счастья. Писатель считал предназначением женщины – материнство, сохранение комфорта в доме, преданность и способность к самопожертвованию. Такими и изображены все женщины семейства Ростовых. Всего в семье 6 человек: Наташа, Соня, Вера, Николай и родители.
  2. Другая семья – Болконские. Здесь царит сдержанность чувств, суровость отца Николая Андреевича, каноничность. Женщины тут больше похоже на «тени» мужей. Андрей Болконский унаследует лучшие качества, став достойным сыном своего отца, а Марья научится терпению и смирению.
  3. Семейство Курагиных – лучшее олицетворение пословицы «от осины не родятся апельсины». Элен, Анатоль, Ипполит циничны, ищут выгоду в людях, глупы и ни капли не искренны в том, что делают и говорят. «Шоу из масок» — их стиль жизни, и этим они полностью пошли в отца – Князя Василия. В семействе нет дружественных и теплых отношений, что и отражается на всех ее членах. Л.Н. Толстой особенно недолюбливает Элен, которая была невероятно красива снаружи, но совершенно пуста внутри.

Мысль народная

Она является центральной линией романа. Как мы помним из выше написанного, Л.Н. Толстой отказался от общепринятых исторических источников, положив в основу «Войны и мира» мемуары, записки, письма фрейлин и генералов. Писателя не интересовал ход войны в целом. Отдельно взятые личности, фрагменты – вот, что нужно было автору. Каждый человек имел свое место и значение в этой книге, как детали пазла, которые, собравшись правильно, откроют прекрасную картину – силу народного единства.

Отечественная война изменила что-то внутри каждого из персонажей романа, каждый сделал свой маленький вклад в победу. Князь Андрей верит в русскую армию и достойно сражается, Пьер хочет разрушить французские ряды из самого их сердца – убийством Наполеона, Наташа Ростова без промедлений отдает подводы покалеченным солдатам, Петя отважно бьется в партизанских отрядах.

Народная воля к победе явственно чувствуется в сценах Бородинского сражения, битвы за Смоленск, партизанской схватки с французами. Последняя особенно памятна для романа, потому что в партизанских движениях бились добровольцы, выходцы из обычного крестьянского сословия – отряды Денисова и Долохова олицетворяют движение всей нации, когда «и стар и млад» встал на защиту своей родины. Позднее их назовут «дубиной народной войны».

Война 1812 года в романе Толстого

О войне 1812 года, как о переломном моменте жизней всех героев романа «Войны и мира», была сказано неоднократно выше. О том, что выиграна она народом, тоже было сказано. Давайте рассмотрим вопрос с точки зрения истории. Л.Н. Толстой рисует 2 образа: Кутузов и Наполеон. Конечно, оба образа рисуются глазами выходца из народа. Известно, что характер Бонапарта был досконально описан в романе только после того, как писатель удостоверился в справедливой победе русской армии. Автор не понимал красоты войны, он был ее противником, и устами своих героев Андрея Болконского и Пьера Безухова он говорит о бессмысленности самой ее идеи.

Отечественная война была национально-освободительной. Особое место она заняла на страницах 3 и 4 томов.

Интересно? Сохрани у себя на стенке!

Часть первая

I

– Eh bien, mon prince. Gênes et Lucques ne sont plus que des apanages, des поместья, de la famille Buonaparte. Non, je vous préviens que si vous ne me dites pas que nous avons la guerre, si vous vous permettez encore de pallier toutes les infamies, toutes les atrocités de cet Antichrist (ma parole, j’y crois) – je ne vous connais plus, vous n’êtes plus mon ami, vous n’êtes plus мой верный раб, comme vous dites. Ну, здравствуйте, здравствуйте. Je vois que je vous fais peur, садитесь и рассказывайте.

Так говорила в июле 1805 года известная Анна Павловна Шерер, фрейлина и приближенная императрицы Марии Феодоровны, встречая важного и чиновного князя Василия, первого приехавшего на ее вечер. Анна Павловна кашляла несколько дней, у нее был грипп, как она говорила (грипп был тогда новое слово, употреблявшееся только редкими). В записочках, разосланных утром с красным лакеем, было написано без различия во всех:

«Si vous n’avez rien de mieux а faire, Monsieur le comte (или mon prince), et si la perspective de passer la soirée chez une pauvre malade ne vous effraye pas trop, je serai charmée de vous voir chez moi entre 7 et 10 heures. Annette Scherer»

– Ежели бы знали, что вы этого хотите, праздник бы отменили, – сказал князь, по привычке, как заведенные часы, говоря вещи, которым он и не хотел, чтобы верили.

– Ne me tourmentez pas. Eh bien, qu’a-t-on décidé par rapport а la dépêche de Novosilzoff? Vous savez tout.

– Как вам сказать? – сказал князь холодным, скучающим тоном. – Qu’a-t-on décidé? On a décidé que Buonaparte a brûlé ses vaisseaux, et je crois que nous sommes en train de brûler les nôtres.

Князь Василий говорил всегда лениво, как актер говорит роль старой пиесы. Анна Павловна Шерер, напротив, несмотря на свои сорок лет, была преисполнена оживления и порывов.

Быть энтузиасткой сделалось ее общественным положением, и иногда, когда ей даже того не хотелось, она, чтобы не обмануть ожиданий людей, знавших ее, делалась энтузиасткой. Сдержанная улыбка, игравшая постоянно на лице Анны Павловны, хотя и не шла к ее отжившим чертам, выражала, как у избалованных детей, постоянное сознание своего милого недостатка, от которого она не хочет, не может и не находит нужным исправляться.

В середине разговора про политические действия Анна Павловна разгорячилась.

– Ах, не говорите мне про Австрию! Я ничего не понимаю, может быть, но Австрия никогда не хотела и не хочет войны. Она предает нас. Россия одна должна быть спасительницей Европы. Наш благодетель знает свое высокое призвание и будет верен ему. Вот одно, во что я верю. Нашему доброму и чудному государю предстоит величайшая роль в мире, и он так добродетелен и хорош, что Бог не оставит его, и он исполнит свое призвание задавить гидру революции, которая теперь еще ужаснее в лице этого убийцы и злодея. Мы одни должны искупить кровь праведника. На кого нам надеяться, я вас спрашиваю?.. Англия с своим коммерческим духом не поймет и не может понять всю высоту души императора Александра. Она отказалась очистить Мальту. Она хочет видеть, ищет заднюю мысль наших действий. Что они сказали Новосильцеву? Ничего. Они не поняли, они не могут понять самоотвержения нашего императора, который ничего не хочет для себя и все хочет для блага мира. И что они обещали? Ничего. И что обещали, и того не будет! Пруссия уже объявила, что Бонапарте непобедим и что вся Европа ничего не может против него… И я не верю ни в одном слове ни Гарденбергу, ни Гаугвицу. Cette fameuse neutralité prussienne, ce n’est qu’un pièe. Я верю в одного Бога и в высокую судьбу нашего милого императора. Он спасет Европу!.. – Она вдруг остановилась с улыбкой насмешки над своею горячностью.

– Я думаю, – сказал князь, улыбаясь, – что, ежели бы вас послали вместо нашего милого Винценгероде, вы бы взяли приступом согласие прусского короля. Вы так красноречивы. Вы дадите мне чаю?

– Сейчас. A propos, – прибавила она, опять успокоиваясь, – нынче у меня два очень интересные человека, le vicomte de Mortemart, il est allié aux Montmorency par les Rohans, одна из лучших фамилий Франции. Это один из хороших эмигрантов, из настоящих. И потом l’abbé Morio; вы знаете этот глубокий ум? Он был принят государем. Вы знаете?

– А? Я очень рад буду, – сказал князь. – Скажите, – прибавил он, как будто только что вспомнив что-то и особенно-небрежно, тогда как то, о чем он спрашивал, было главной целью его посещения, – правда, что I’impératrice-merè желает назначения барона Функе первым секретарем в Вену? C’est un pauvre sire, ce baron, а ее qu’il paraît. – Князь Василий желал определить сына на это место, которое через императрицу Марию Феодоровну старались доставить барону.

Анна Павловна почти закрыла глаза в знак того, что ни она, ни кто другой не могут судить про то, что угодно или нравится императрице.

– Monsieur le baron de Funke a été recommandé а l’impératrice-mèe par sa soeur, – только сказала она грустным, сухим тоном. В то время как Анна Павловна назвала императрицу, лицо ее вдруг представило глубокое и искреннее выражение преданности и уважения, соединенное с грустью, что с ней бывало каждый раз, когда она в разговоре упоминала о своей высокой покровительнице. Она сказала, что ее величество изволила оказать барону Функе beaucoup d’estime, и опять взгляд ее подернулся грустью.

Князь равнодушно замолк. Анна Павловна, с свойственною ей придворною и женскою ловкостью и быстротою такта, захотела и щелкануть князя за то, что он дерзнул так отозваться о лице, рекомендованном императрице, и в то же время утешить его.

– Mais а propos de votre famille, – сказала она, – знаете ли, что ваша дочь, с тех пор как выезжает, fait les délices de tout le monde. On la trouve belle comme le jour.

Князь наклонился в знак уважения и признательности.

– Я часто думаю, – продолжала Анна Павловна после минутного молчания, придвигаясь к князю и ласково улыбаясь ему, как будто выказывая этим, что политические и светские разговоры кончены и теперь начинается задушевный, – я часто думаю, как иногда несправедливо распределяется счастие жизни. За что вам дала судьба таких двух славных детей (исключая Анатоля, вашего меньшого, я его не люблю, – вставила она безапелляционно, приподняв брови), – таких прелестных детей? А вы, право, менее всех цените их и потому их не стоите.

И она улыбнулась своею восторженною улыбкой.

– Que voulez-vous? Lafater aurait dit que je n’ai pas la bosse de la paternité, – сказал князь.

– Перестаньте шутить. Я хотела серьезно поговорить с вами. Знаете, я недовольна вашим меньшим сыном. Между нами будь сказано (лицо ее приняло грустное выражение), о нем говорили у ее величества и жалеют вас…

Князь не отвечал, но она молча, значительно глядя на него, ждала ответа. Князь Василий поморщился.

– Что ж мне делать? – сказал он наконец. – Вы знаете, я сделал для их воспитания все, что может отец, и оба вышли des imbéciles. Ипполит, по крайней мере, покойный дурак, а Анатоль – беспокойный. Вот одно различие, – сказал он, улыбаясь более неестественно и одушевленно, чем обыкновенно, и при этом особенно резко выказывая в сложившихся около его рта морщинах что-то неожиданно-грубое и неприятное.

– И зачем родятся дети у таких людей, как вы? Ежели бы вы не были отец, я бы ни в чем не могла упрекнуть вас, – сказала Анна Павловна, задумчиво поднимая глаза.

– Je suis votre верный раб, et а vous seule je puis l’avouer. Мои дети – ce sont les entraves de mon existence. Это мой крест. Я так себе объясняю. Que voulez-vous?.. – Он помолчал, выражая жестом свою покорность жестокой судьбе.

Анна Павловна задумалась.

– Вы никогда не думали о том, чтобы женить вашего блудного сына Анатоля. Говорят, – сказала она, – что старые девицы ont la manie des mariages. Я еще не чувствую за собою этой слабости, но у меня есть одна petite personne, которая очень несчастлива с отцом, une parente а nous, une princesse Болконская. – Князь Василий не отвечал, хотя с свойственной светским людям быстротой соображения и памятью движением головы показал, что он принял к соображенью это сведенье.

– Нет, вы знаете ли, что этот Анатоль мне стоит сорок тысяч в год, – сказал он, видимо не в силах удерживать печальный ход своих мыслей. Он помолчал.

– Что будет через пять лет, ежели это пойдет так? Voilà l’avantage d’être pèe. Она богата, ваша княжна?

– Отец очень богат и скуп. Он живет в деревне. Знаете, этот известный князь Болконский, отставленный еще при покойном императоре и прозванный прусским королем. Он очень умный человек, но со странностями и тяжелый. La pauvre petite est malheureuse comme les pierres. У нее брат, вот что недавно женился на Lise Мейнен, адъютант Кутузова. Он будет нынче у меня.

II

Гостиная Анны Павловны начала понемногу наполняться. Приехала высшая знать Петербурга, люди самые разнородные по возрастам и характерам, но одинаковые по обществу, в каком все жили; приехала дочь князя Василия, красавица Элен, заехавшая за отцом, чтобы с ним вместе ехать на праздник посланника. Она была в шифре и бальном платье. Приехала и известная, как la femme la plus séduisante de Pétersbourg, молодая, маленькая княгиня Болконская, прошлую зиму вышедшая замуж и теперь не выезжавшая в большой свет по причине своей беременности, но ездившая еще на небольшие вечера. Приехал князь Ипполит, сын князя Василия, с Мортемаром, которого он представил; приехал и аббат Морио и многие другие.

– Вы не видали еще, – или: – вы не знакомы с ma tante? – говорила Анна Павловна приезжавшим гостям и весьма серьезно подводила их к маленькой старушке в высоких бантах, выплывшей из другой комнаты, как скоро стали приезжать гости, называла их по имени, медленно переводя глаза с гостя на ma tante, и потом отходила.

Все гости совершали обряд приветствования никому не известной, никому не интересной и не нужной тетушки. Анна Павловна с грустным, торжественным участием следила за их приветствиями, молчаливо одобряя их. Ma tante каждому говорила в одних и тех же выражениях о его здоровье, о своем здоровье и о здоровье ее величества, которое нынче было, слава Богу, лучше. Все подходившие, из приличия не выказывая поспешности, с чувством облегчения исполненной тяжелой обязанности отходили от старушки, чтоб уж весь вечер ни разу не подойти к ней.

Молодая княгиня Болконская приехала с работой в шитом золотом бархатном мешке. Ее хорошенькая, с чуть черневшимися усиками верхняя губка была коротка по зубам, но тем милее она открывалась и тем еще милее вытягивалась иногда и опускалась на нижнюю. Как это бывает у вполне привлекательных женщин, недостаток ее – короткость губы и полуоткрытый рот – казались ее особенною, собственно ее красотой. Всем было весело смотреть на эту полную здоровья и живости хорошенькую будущую мать, так легко переносившую свое положение. Старикам и скучающим, мрачным молодым людям казалось, что они сами делаются похожи на нее, побыв и поговорив несколько времени с ней. Кто говорил с ней и видел при каждом слове ее светлую улыбочку и блестящие белые зубы, которые виднелись беспрестанно, тот думал, что он особенно нынче любезен. И это думал каждый.

Маленькая княгиня, переваливаясь, маленькими быстрыми шажками обошла стол с рабочею сумочкой на руке и, весело оправляя платье, села на диван, около серебряного самовара, как будто все, что она ни делала, было partie de plaisir для нее и для всех ее окружавших.

И она развела руками, чтобы показать свое, в кружевах, серенькое изящное платье, немного ниже грудей опоясанное широкою лентой.

– Soyez tranquille, Lise, vous serez toujours la plus jolie, – отвечала Анна Павловна.

– Vous savez, mon mari m’abandonne, – продолжала она тем же тоном, обращаясь к генералу, – il va se faire tuer. Dites-moi, pourquoi cette vilaine guerre, – сказала она князю Василию и, не дожидаясь ответа, обратилась к дочери князя Василия, к красивой Элен.

– Quelle délicieuse personne, que cette petite princesse! – сказал князь Василий тихо Анне Павловне.

Вскоре после маленькой княгини вошел массивный, толстый молодой человек с стриженою головой, в очках, светлых панталонах по тогдашней моде, с высоким жабо и в коричневом фраке. Этот толстый молодой человек был незаконный сын знаменитого екатерининского вельможи, графа Безухова, умиравшего теперь в Москве. Он нигде не служил еще, только что приехал из-за границы, где он воспитывался, и был первый раз в обществе. Анна Павловна приветствовала его поклоном, относящимся к людям самой низшей иерархии в ее салоне. Но, несмотря на это низшее по своему сорту приветствие, при виде вошедшего Пьера в лице Анны Павловны изобразилось беспокойство и страх, подобный тому, который выражается при виде чего-нибудь слишком огромного и несвойственного месту. Хотя действительно Пьер был несколько больше других мужчин в комнате, но этот страх мог относиться только к тому умному и вместе робкому, наблюдательному и естественному взгляду, отличавшему его от всех в этой гостиной.

– C’est bien aimable а vous, monsieur Pierre, d’être venu voir une pauvre malade, – сказала ему Анна Павловна, испуганно переглядываясь с тетушкой, к которой она подводила его. Пьер пробурлил что-то непонятное и продолжал отыскивать что-то глазами. Он радостно, весело улыбнулся, кланяясь маленькой княгине, как близкой знакомой, и подошел к тетушке. Страх Анны Павловны был не напрасен, потому что Пьер, не дослушав речи тетушки о здоровье ее величества, отошел от нее. Анна Павловна испуганно остановила его словами:

– Вы не знаете аббата Морио? Он очень интересный человек… – сказала она.

– Да, я слышал про его план вечного мира, и это очень интересно, но едва ли возможно…

– Вы думаете?.. – сказала Анна Павловна, чтобы сказать что-нибудь и вновь обратиться к своим занятиям хозяйки дома, но Пьер сделал обратную неучтивость. Прежде он, не дослушав слов собеседницы, ушел; теперь он остановил своим разговором собеседницу, которой нужно было от него уйти. Он, нагнув голову и расставив большие ноги, стал доказывать Анне Павловне, почему он полагал, что план аббата был химера.

– Мы после поговорим, – сказала Анна Павловна, улыбаясь.

И, отделавшись от молодого человека, не умеющего жить, она возвратилась к своим занятиям хозяйки дома и продолжала прислушиваться и приглядываться, готовая подать помощь на тот пункт, где ослабевал разговор. Как хозяин прядильной мастерской, посадив работников по местам, прохаживается по заведению, замечая неподвижность или непривычный, скрипящий, слишком громкий звук веретена, торопливо идет, сдерживает или пускает его в надлежащий ход, – так и Анна Павловна, прохаживаясь по своей гостиной, подходила к замолкнувшему или слишком много говорившему кружку и одним словом или перемещением опять заводила равномерную, приличную разговорную машину. Но среди этих забот все виден был в ней особенный страх за Пьера. Она заботливо поглядывала на него в то время, как он подошел послушать то, что говорилось около Мортемара, и отошел к другому кружку, где говорил аббат. Для Пьера, воспитанного за границей, этот вечер Анны Павловны был первый, который он видел в России. Он знал, что тут собрана вся интеллигенция Петербурга, и у него, как у ребенка в игрушечной лавке, разбегались глаза. Он все боялся пропустить умные разговоры, которые он может услыхать. Глядя на уверенные и изящные выражения лиц, собранных здесь, он все ждал чего-нибудь особенно умного. Наконец он подошел к Морио. Разговор показался ему интересен, и он остановился, ожидая случая высказать свои мысли, как это любят молодые люди.

III

Вечер Анны Павловны был пущен. Веретена с разных сторон равномерно и не умолкая шумели. Кроме ma tante, около которой сидела только одна пожилая дама с исплаканным, худым лицом, несколько чужая в этом блестящем обществе, общество разбилось на три кружка. В одном, более мужском, центром был аббат; в другом, молодом, – красавица княжна Элен, дочь князя Василия, и хорошенькая, румяная, слишком полная по своей молодости, маленькая княгиня Болконская. В третьем – Мортемар и Анна Павловна.

Виконт был миловидный, с мягкими чертами и приемами, молодой человек, очевидно, считавший себя знаменитостью, но, по благовоспитанности, скромно предоставлявший пользоваться собой тому обществу, в котором он находился. Анна Павловна, очевидно, угощала им своих гостей. Как хороший метрдотель подает как нечто сверхъестественно-прекрасное тот кусок говядины, который есть не захочется, если увидать его в грязной кухне, так в нынешний вечер Анна Павловна сервировала своим гостям сначала виконта, потом аббата, как что-то сверхъестественно-утонченное. В кружке Мортемара заговорили тотчас об убиении герцога Энгиенского. Виконт сказал, что герцог Энгиенский погиб от своего великодушия и что были особенные причины озлобления Бонапарта.

– Ah! voyons. Contez-nous cela, vicomte, – сказала Анна Павловна, с радостью чувствуя, как чем-то а la Louis XV отзывалась эта фраза, – contez-nous cela, vicomte.

Виконт поклонился в знак покорности и учтиво улыбнулся. Анна Павловна сделала круг около виконта и пригласила всех слушать его рассказ.

– Le vicomte a été personnellement connu de monseigneur, – шепнула Анна Павловна одному. – Le vicomte est un parfait conteur, – проговорила она другому. – Comme on voit l’homme de la bonne compagnie, – сказала она третьему; и виконт был подан обществу в самом изящном и выгодном для него свете, как ростбиф на горячем блюде, посыпанный зеленью.

Виконт хотел уже начать свой рассказ и тонко улыбнулся.

– Переходите сюда, chèe Hélène, – сказала Анна Павловна красавице княжне, которая сидела поодаль, составляя центр другого кружка.

Княжна Элен улыбалась; она поднялась с той же неизменяющеюся улыбкой вполне красивой женщины, с которою она вошла в гостиную. Слегка шумя своею белою бальною робой, убранною плющом и мохом, и блестя белизной плеч, глянцем волос и бриллиантов, она прошла между расступившимися мужчинами и прямо, не глядя ни на кого, но всем улыбаясь и как бы любезно предоставляя каждому право любоваться красотою своего стана, полных плеч, очень открытой, по тогдашней моде, груди и спины, и как будто внося с собою блеск бала, подошла к Анне Павловне. Элен была так хороша, что не только не было в ней заметно и тени кокетства, но, напротив, ей как будто совестно было за свою несомненную и слишком сильно и победительно действующую красоту. Она как будто желала и не могла умалить действие своей красоты.

Княгиня, улыбаясь и говоря со всеми, вдруг произвела перестановку и, усевшись, весело оправилась.

– Теперь мне хорошо, – приговаривала она и, попросив начинать, принялась за работу.

Князь Ипполит перенес ей ридикюль, перешел за нею и, близко придвинув к ней кресло, сел подле нее.

– Она поедет в деревню.

– Как вам не грех лишать нас вашей прелестной жены?

– André, – сказала его жена, обращаясь к мужу тем же кокетливым тоном, каким она обращалась и к посторонним, – какую историю нам рассказал виконт о m-lle Жорж и Бонапарте!

Князь Андрей зажмурился и отвернулся. Пьер, со времени входа князя Андрея в гостиную не спускавший с него радостных, дружелюбных глаз, подошел к нему и взял его за руку. Князь Андрей, не оглядываясь, сморщил лицо в гримасу, выражавшую досаду на того, кто трогает его за руку, но, увидав улыбающееся лицо Пьера, улыбнулся неожиданно-доброй и приятной улыбкой.

– Вот как!.. И ты в большом свете! – сказал он Пьеру.

– Я знал, что вы будете, – отвечал Пьер. – Я приеду к вам ужинать, – прибавил он тихо, чтобы не мешать виконту, который продолжал свой рассказ. – Можно?

– Нет, нельзя, – сказал князь Андрей, смеясь, пожатием руки давая знать Пьеру, что этого не нужно спрашивать. Он что-то хотел сказать еще, но в это время поднялся князь Василий с дочерью, и мужчины встали, чтобы дать им дорогу.

– Вы меня извините, мой милый виконт, – сказал князь Василий французу, ласково притягивая его за рукав вниз к стулу, чтобы он не вставал. – Этот несчастный праздник у посланника лишает меня удовольствия и прерывает вас. Очень мне грустно покидать ваш восхитительный вечер, – сказал он Анне Павловне.

Дочь его, княжна Элен, слегка придерживая складки платья, пошла между стульев, и улыбка сияла еще светлее на ее прекрасном лице. Пьер смотрел почти испуганными, восторженными глазами на эту красавицу, когда она проходила мимо его.

– Очень хороша, – сказал князь Андрей.

– Очень, – сказал Пьер.

Проходя мимо, князь Василий схватил Пьера за руку и обратился к Анне Павловне.

– Образуйте мне этого медведя, – сказал он. – Вот он месяц живет у меня, и в первый раз я его вижу в свете. Ничто так не нужно молодому человеку, как общество умных женщин.

Э ту книгу вот уже многие годы с трепетом берет в руки всякий, кто решил посвятить себя искусству Театра, и не только у нас в стране, но и во всем мире. Ведь Константин Сергеевич Станиславский (Алексеев, 1863–1938) - один из тех немногих, чье влияние на театральное искусство XX века невозможно переоценить. Великий актер, режиссер и реформатор, а главное - Великий Учитель, он своей деятельностью во многом определил и пути развития театра в грядущем столетии. Со страниц книги сходит человек открытый, необычайно тонко чувствующий, подчас кажущийся по-детски наивным. Но это не наивность, а та высшая степень мудрости, которая не нуждается в пространных рассуждениях и подчеркнутой многозначительности. Станиславский говорит с читателем на равных, он делится с ним своими трудностями, много и с юмором рассказывает о собственных ошибках и учит - умно, ненавязчиво, доброжелательно. И в учениках у него нет, не было и не будет недостатка.

О Собрании сочинений К. С. Станиславского

В истории русской культуры есть немало имен выдающихся деятелей, ученых, мыслителей, художников, которые составляют славу и гордость нации. Среди них одно из самых почетных мест по праву принадлежит Константину Сергеевичу Станиславскому. Имя Станиславского известно всему миру как имя великого реформатора театрального искусства.

Многогранный и тонкий актер, непревзойденный режиссер и театральный педагог - воспитатель нескольких артистических поколений, Станиславский был вместе с тем и выдающимся теоретиком театра. Он не только вдохновенно творил, создавал замечательные образцы театрального искусства, но и глубоко осмысливал процесс сценического творчества. В каждой новой постановке он выдвигал и решал большие и смелые задачи, имеющие принципиальное значение для всего театрального искусства.

Его эстетические взгляды, режиссерское новаторство, разработанная им система реалистического актерского творчества оказали огромное влияние на развитие мировой театральной культуры XX века.

Под сильным, неотразимым влиянием творческих идей Станиславского развивается современное театральное искусство. Это влияние становится все шире и глубже по мере того, как укрепляется лагерь демократического искусства, растет стремление прогрессивных художников к реалистическому отображению жизни. Творческие идеи Станиславского - эстетическая программа передовой художественной интеллигенции в борьбе за сценическое искусство большой жизненной правды, за искусство, близкое и понятное народу. Они направлены против современного буржуазного упадочного искусства, против рутины, штампов, дилетантизма и ремесленничества в театре. К ним все чаще обращаются прогрессивные театральные деятели, актеры и режиссеры всех стран.

I

«Моя жизнь в искусстве» - классическое произведение мировой театральной литературы. Среди множества мемуаров деятелей театра нет книги, равной по своему идейному богатству, по силе и ясности художественного изложения книге Константина Сергеевича Станиславского.

Свои воспоминания Станиславский писал не ради воспоминаний. Ему абсолютно чуждо бесстрастие летописца. Рассказывая о прошлом, он всеми помыслами обращен к настоящему и будущему. Дух борьбы за жизненное, правдивое искусство пронизывает каждую страницу автобиографии великого реформатора театрального искусства.

Из своей многообразной жизни в искусстве Станиславский отбирает только те факты, которые помогают раскрытию его основной творческой темы. Останавливается ли он на сыгранной им роли или осуществленной постановке - он делает это во имя тех принципов сценического реализма, утверждению которых он как актер, режиссер и мыслитель отдал весь свой гигантский труд.

«Моя жизнь в искусстве» написана суровым и мужественным пером. Взыскательный и требовательный художник, Станиславский исключительно строг ко всему, что касается театра. Уже на склоне дней, обращаясь к молодежи, он пишет: «Вы, мои молодые друзья, должны вносить в храм искусства все лучшие человеческие мысли и побуждения, отряхивая на пороге мелкую пыль и грязь жизни».

II

В истории литературных трудов Станиславского книга «Моя жизнь в искусстве» занимает совершенно особое место. Это по существу его литературный первенец, созданный и увидевший свет в советскую эпоху. Правда, и до революции Станиславский не раз брался за перо писателя и в его архиве сохранилось немало театральных дневников и рукописей, посвященных по преимуществу различным этапам в развитии его «системы», но в большинстве случаев эти работы оставались незаконченными, а публикации на страницах газет и журналов его небольших статей, речей, бесед или отдельных очерков носили единичный характер. Так, например, оборвалось печатание очерков «Начало сезона» в журнале «Русский артист» в 1907–1908 годах.

Начало широкой литературной деятельности Станиславского может быть отнесено к двадцатым годам. В 1921 году в журнале «Культура театра» была опубликована его большая теоретическая статья «Ремесло», имеющая важное значение для раскрытия основ сценического искусства. Однако по-настоящему Станиславский как выдающийся писатель по вопросам театра раскрылся через несколько лет, когда появилась его первая книга, «Моя жизнь в искусстве», сразу получившая всеобщее признание.

Эту книгу Станиславский начал писать в 1923 году, когда ему исполнилось 60 лет.

Он находился в это время вдали от родины: Художественный театр совершал гастрольную поездку по Европе и Северной Америке. Из этой поездки театр вернулся в Москву в конце лета 1924 года.

III

Книга Станиславского «Моя жизнь в искусстве» обладает исключительными литературными достоинствами. Язык Станиславского прост, чист и прозрачен. Только там, где нужно ярче раскрыть свою мысль, Станиславский прибегает к образным сравнениям, черпая их из самых различных областей жизни. И это придает его высказываниям красочность и сочность.

У Станиславского как писателя необыкновенно зоркое зрение. В каждом человеке, которого он описывает, он берет только типичное и характерное. Особенно это мастерство литературного портрета чувствуется у Станиславского, когда он говорит о прославленных мастерах Малого театра, который в его юности лучше всяких школ повлиял на его духовное развитие. Но Станиславский и здесь никогда не увлекается только внешними зарисовками. Он говорит, пусть в немногих словах, о творческой природе корифеев Малого театра. Вот он описывает игру талантливейшего комика Живокини и немедленно выделяет основной «секрет» Живокини - умение быть трагически-серьезным в самых комических местах роли. «Когда, - пишет Станиславский, - он начинал страдать, метаться, взывать о помощи со всей искренностью своего таланта, становилось нестерпимо смешно от серьезности его отношения к шуму из пустяков». Эту способность «смешить серьезом» потом великолепно показал и сам Станиславский, когда ему пришлось играть Аргана в «Мнимом больном» Мольера.

В колоритном рассказе о Надежде Михайловне Медведевой, которую Станиславский называл «характерной актрисой милостью божией», он говорит о ее наблюдательности, столь необходимой для характерной артистки. И эту наблюдательность иллюстрирует отдельными эпизодами, восхищаясь яркой способностью Медведевой создавать живые фигуры людей, детской непосредственностью ее в отношении к жизни.

Из всех великих актрис, которых ему пришлось видеть, Станиславский выше всех ценил Ермолову. С ней он и сам выступал на сцене. Станиславский пишет: «Мария Николаевна Ермолова - это целая эпоха для русского театра, а для нашего поколения - это символ женственности, красоты, силы, пафоса, искренней простоты и скромности». Давая превосходную характеристику внутренних и внешних данных артистического гения Ермоловой, Станиславский говорит и о самом «зерне» творчества Ермоловой, о том, что, не будучи характерной артисткой, Ермолова в каждой роли «давала всегда особенный духовный образ, не такой, как предыдущий, не такой, как у всех».

IV

Для нового издания «Моей жизни в искусстве» в качестве первого тома Собрания сочинений К. С. Станиславского предполагалось сверить печатный текст книги с теми рукописными и корректурными материалами, которые относятся к 1-му изданию 1926 года. Однако эта текстологическая задача оказалась почти неразрешимой, так как в архиве Музея Московского Художественного театра сохранилась лишь небольшая часть рукописи, гранок и верстки. Не сохранилась и рукопись первоначальной редакции 1924 года. Текст «Моей жизни в искусстве» воспроизводится в первом томе Собрания сочинений по последнему прижизненному изданию 1936 года.

Тем не менее работа в архиве Музея МХАТ не оказалась бесплодной, так как удалось обнаружить ряд неопубликованных глав и отрывков, представляющих несомненную ценность. Это дало возможность снабдить первый том особым приложением, в котором печатаются важнейшие из вновь найденных материалов.

Среди новых публикаций следует в первую очередь выделить высказывания Станиславского о творчестве Чехова. Когда в 1920-х годах вульгарные «социологи» пытались объявить творчество Чехова устаревшим и утратившим всякое значение для революционного времени, Станиславский со всей искренностью и взволнованностью встал на защиту великого писателя. Выше уже приводился один из этих замечательных отрывков. В другом ранее неизвестном высказывании Станиславский подробно развивает мысль о Чехове как о певце «светлых надежд и чаяний». «Чехов не отсталый буржуа, - пишет Станиславский, - а, напротив, слишком далеко смотрящий вперед идеалист-мечтатель». И далее читаем: «Без Чехова - нельзя, как нельзя без Пушкина, Гоголя, Грибоедова, Щепкина. Это - основные столпы, на которые всей тяжестью опирается здание нашего храма искусства».

Очень значительны варианты главы «Малый театр», где с чувством горячего патриотизма Станиславский говорит о равнодушии Европы и Америки, которые не дали себе труда понять, что Малый театр щепкинской поры ни в чем не уступает прославленным театрам Франции, Италии, Германии, Англии.

Предисловие к 1-му изданию

Словом, в настоящем своем виде эта книга уже никоим образом не является историей Художественного театра. Она говорит только о моих художественных исканиях и представляет собою как бы предисловие к другой моей книге, где я хочу передать результаты этих исканий - разработанные мною методы актерского творчества и подходов к нему.