Разговор иешуа с понтием пилатом

Роман «Мастер и Маргарита» писался на протяжении двенадцати лет. Это произведение стало итоговым в жизни и творчестве Михаила Афанасьевича Булгакова. Оно раскрывает взгляды писателя на Добро и Зло, Свет и Тьму, Любовь и Ненависть. А также через всю книгу проходит идея подлинной ценности истинного искусства.

«Мастер и Маргарита» по композиции представляет собой роман в романе. Две истории, рассказанные автором, развиваются как бы параллельно друг другу, не соприкасаясь ни персонажами, ни идейным пафосом. Но это только видимость, на самом деле образы Мастера и Иешуа Ганоцри имеют много общего. И тем не менее, московскую историю и переработанный Булгаковым Новый завет можно отделить друг от друга без ущерба для художественной канвы произведения. Таким образом, роман о похождениях Воланда в Москве имеет свою сюжетную и композиционную структуру.

Глава «Великий бал у сатаны» является кульминацией романа. Это решающий момент в развитии характеров персонажей (Маргарита, Воланд). В этом эпизоде решается проблема милосердия, которая связана в романе с образом Маргариты. Даже став ведьмой, эта героиня не теряет самых светлых человеческих качеств. Ещё до бала, когда она крушит дом Драмлита, Маргарита видит в одной из комнат испуганного мальчика и прекращает разгром. На балу героиня также проявляет великодушие. Услышав от Бегемота историю Фриды, которая убила своего ребёнка потому, что ей нечем было его кормить, Маргарита спрашивает, что стало с тем, кто соблазнил несчастную. Она решает помочь Фриде – избавить её от вечной пытки. И после бала выполняет своё обещание.

Глава начинается с подготовки Маргариты к балу, где она должна быть королевой. Её омывают кровью, розовым маслом и одевают в туфельки из лепестков роз. На шею одевают тяжёлый медальон с изображением пуделя: «Это украшение чрезвычайно обременило королеву. Цепь сейчас же стала натирать шею, изображение тянуло её согнуться». Маргарита трижды появляется на бале: первый раз, чтобы поприветствовать гостей; второй, чтобы они не «почувствовали себя брошенными»; и в третий - при выходе Воланда.

Главными действующими лицами эпизода являются Маргарита и Воланд. Однако, практически всё действие сконцентрировано вокруг Маргариты. Очень часто бал показывается её глазами: «улетая, Маргарита видела…», «Маргарита попробовала оглядеться…», «Маргарита перестала видеть то, что происходит в швейцарской…». Работа королевы оказалась нелёгкой, но героиня с честью выдерживает все испытания, так как от этого зависит судьба Мастера. А ведь ради любви, как уже понятно, она способна на всё.

Воланд появляется в самом конце бала. Он демонстрирует перед гостями и, в том числе, перед королевой свою силу. Выпивает из недавно живой головы Берлиоза ещё горячую кровь барона Мигеля, шпиона и наушника, и его наряд преображается: «Исчезла заплатанная рубаха и истоптанные туфли. Воланд оказался в какой-то чёрной хламиде со стальной шпагой на бедре». Таким образом, подчёркивается мысль о том, что дьявол живет, пока есть грешники, так как именно кровью преступника и напился Воланд. Неслучайно поэтому он говорит: «Я пью ваше здоровье, господа!»
Эта фраза звучит одновременно и как тост, и как проклятие. После того как глоток сделала и Маргарита, гости рассыпаются в прах…

Очень помог Маргарите на бале Бегемот. Он подготавливал её к выходу, развлекал во время скучной церемонии приветствия рассказами о прегрешениях гостей и вообще направлял и подбадривал. А если бы не Коровьев, то королева никогда не узнала бы историю Фриды. Интересен вопрос, почему именно ей захотела помочь Маргарита? Скорее всего потому, что Маргарита посчитала Фриду виноватой лишь отчасти, так как ее преступление было совершено от отчаяния. Маргарита пожалела девушку.

В эпизоде «Великий бал у сатаны» Булгаковым воспроизводится современный вариант фольклорного мотива бала сатаны, который встречается во многих сюжета (Гоголь, Фауст и другие). Время и пространство во время этого действия очень условны: начинается бал с первым ударом часов, а заканчивается с последним; маленькая квартира превращается в огромную залу, в которую, тем не менее. можно попасть через входную дверь. Среди фонтанов, бьющих шампанским, неожиданно появляется образ адских топок: «…она летала над стеклянным полом с горящими под ним адскими топками и мечущимися между ними дьявольскими белыми поварами». Это является как бы ещё одним напоминанием, в честь кого и кем устроен бал.

Несмотря на силу, которую демонстрирует сатана, его власть иллюзорна. Он ведает только смертью и грехом, на его бале, кроме Маргариты, нет ни одного живого человека. Всё великолепие происходящего превратилось в прах: «Тление на глазах Маргариты охватило зал, над ним потёк запах склепа». В этих последних словах отчётливо звучит голос автора.


…На мозаичном полу у фонтана уже было приготовлено кресло, и прокуратор, не глядя ни на кого, сел в него и протянул руку в сторону.

Секретарь почтительно вложил в эту руку кусок пергамента. Не удержавшись от болезненной гримасы, прокуратор искоса, бегло проглядел написанное, вернул пергамент секретарю и с трудом проговорил:

– Подследственный из Галилеи? К тетрарху дело посылали?

– Да, прокуратор, – ответил секретарь.

– Что же он?

– Он отказался дать заключение по делу и смертный приговор Синедриона направил на ваше утверждение, – объяснил секретарь.

Иешуа и Понтий Пилат

Прокуратор дернул щекой и сказал тихо:

– Приведите обвиняемого.

И сейчас же с площадки сада под колонны на балкон двое легионеров ввели и поставили перед креслом прокуратора человека лет двадцати семи. Этот человек был одет в старенький и разорванный голубой хитон. Голова его была прикрыта белой повязкой с ремешком вокруг лба, а руки связаны за спиной. Под левым глазом у человека был большой синяк, в углу рта – ссадина с запекшейся кровью. Приведенный с тревожным любопытством глядел на прокуратора.

Тот помолчал, потом тихо спросил по-арамейски:

– Так это ты подговаривал народ разрушить ершалаимский храм?

Прокуратор при этом сидел как каменный, и только губы его шевелились чуть-чуть при произнесении слов. Прокуратор был как каменный, потому что боялся качнуть пылающей адской болью головой.

Человек со связанными руками несколько поддался вперед и начал говорить:

– Добрый человек! Поверь мне…

Но прокуратор, по-прежнему не шевелясь и ничуть не повышая голоса, тут же перебил его:

– Это меня ты называешь добрым человеком? Ты ошибаешься. В Ершалаиме все шепчут про меня, что я свирепое чудовище, и это совершенно верно, – и так же монотонно прибавил: – кентуриона Крысобоя ко мне.

Всем показалось, что на балконе потемнело, когда кентурион, командующий особой кентурией, Марк, прозванный Крысобоем, предстал перед прокуратором.

Крысобой был на голову выше самого высокого из солдат легиона, и настолько широк в плечах, что совершенно заслонил еще невысокое солнце.

Прокуратор обратился к кентуриону по-латыни:

– Преступник называет меня «добрый человек». Выведите его отсюда на минуту, объясните ему, как надо разговаривать со мной. Но не калечить.

И все, кроме неподвижного прокуратора, проводили взглядом Марка Крысобоя, который махнул рукой арестованному, показывая, что тот должен следовать за ним.

Крысобоя вообще все провожали взглядами, где бы он ни появлялся, из-за его роста, а те, кто видел его впервые, из-за того еще, что лицо кентуриона было изуродовано: нос его некогда был разбит ударом германской палицы.

Простучали тяжелые сапоги Марка по мозаике, связанный пошел за ним бесшумно, полное молчание настало в колоннаде, и слышно было, как ворковали голуби на площадке сада у балкона, да еще вода пела замысловатую приятную песню в фонтане.

Прокуратору захотелось подняться, подставить висок под струю и так замереть. Но он знал, что и это ему не поможет.

Выведя арестованного из-под колонн в сад, Крысобой вынул из рук у легионера, стоявшего у подножия бронзовой статуи, бич и, несильно размахнувшись, ударил арестованного по плечам. Движение кентуриона было небрежно и легко, но связанный мгновенно рухнул наземь, как будто ему подрубили ноги, захлебнулся воздухом, краска сбежала с его лица и глаза обессмыслились. Марк одною левою рукой, легко, как пустой мешок, вздернул на воздух упавшего, поставил его на ноги и заговорил гнусаво, плохо выговаривая арамейские слова:

– Римского прокуратора называть – игемон. Других слов не говорить. Смирно стоять. Ты понял меня или ударить тебя?

Арестованный пошатнулся, но совладал с собою, краска вернулась, он перевел дыхание и ответил хрипло:

– Я понял тебя. Не бей меня.

Через минуту он вновь стоял перед прокуратором.

– Мое? – торопливо отозвался арестованный, всем существом выражая готовность отвечать толково, не вызывать более гнева.

– Мое – мне известно. Не притворяйся более глупым, чем ты есть. Твое.

– Иешуа, – поспешно ответил арестант.

– Прозвище есть?

– Га-Ноцри.

– Откуда ты родом?

– Из города Гамалы, – ответил арестант, головой показывая, что там, где-то далеко, направо от него, на севере, есть город Гамала.

– Кто ты по крови?

– Я точно не знаю, – живо ответил арестованный, – я не помню моих родителей. Мне говорили, что мой отец был сириец…

– Где ты живешь постоянно?

– У меня нет постоянного жилища, – застенчиво ответил арестант, – я путешествую из города в город.

– Это можно выразить короче, одним словом – бродяга, – сказал прокуратор и спросил: – Родные есть?

– Нет никого. Я один в мире.

– Знаешь ли грамоту?

– Знаешь ли какой-либо язык, кроме арамейского?

– Знаю. Греческий.

Вспухшее веко приподнялось, подернутый дымкой страдания глаз уставился на арестованного. Другой глаз остался закрытым.

Пилат заговорил по-гречески:

– Так ты собирался разрушить здание храма и призывал к этому народ?

Тут арестант опять оживился, глаза его перестали выражать испуг, и он заговорил по-гречески:

– Я, доб… – тут ужас мелькнул в глазах арестованного оттого, что он едва не оговорился, – я, игемон, никогда в жизни не собирался разрушать здание храма и никого не подговаривал на это бессмысленное действие.

Удивление выразилось на лице секретаря, сгорбившегося над низеньким столом и записывавшего показания. Он поднял голову, но тотчас же опять склонил ее к пергаменту.

– Множество разных людей стекается в этот город к празднику. Бывают среди них маги, астрологи, предсказатели и убийцы, – говорил монотонно прокуратор, – а попадаются и лгуны. Ты, например, лгун. Записано ясно: подговаривал разрушить храм. Так свидетельствует люди.

– Эти добрые люди, – заговорил арестант и, торопливо прибавив: – игемон, – продолжал: – ничему не учились и все перепутали, что я говорил. Я вообще начинаю опасаться, что путаница эта будет продолжаться очень долгое время. И все из-за того, что он неверно записывает за мной.

Наступило молчание. Теперь уже оба больные глаза тяжело глядели на арестанта.

– Повторяю тебе, но в последний раз: перестань притворяться сумасшедшим, разбойник, – произнес Пилат мягко и монотонно, – за тобою записано немного, но записанного достаточно, чтобы тебя повесить.

– Нет, нет, игемон, – весь напрягаясь в желании убедить, говорил арестованный, – ходит, ходит один с козлиным пергаментом и непрерывно пишет. Но я однажды заглянул в этот пергамент и ужаснулся. Решительно ничего из того, что там записано, я не говорил. Я его умолял: сожги ты бога ради свой пергамент! Но он вырвал его у меня из рук и убежал.

– Кто такой? – брезгливо спросил Пилат и тронул висок рукой.

– Левий Матвей, – охотно объяснил арестант, – он был сборщиком податей, и я с ним встретился впервые на дороге в Виффагии, там, где углом выходит фиговый сад, и разговорился с ним. Первоначально он отнесся ко мне неприязненно и даже оскорблял меня, то есть думал, что оскорбляет, называя меня собакой, – тут арестант усмехнулся, – я лично не вижу ничего дурного в этом звере, чтобы обижаться на это слово…

Секретарь перестал записывать и исподтишка бросил удивленный взгляд, но не на арестованного, а на прокуратора.

– …однако, послушав меня, он стал смягчаться, – продолжал Иешуа, – наконец бросил деньги на дорогу и сказал, что пойдет со мною путешествовать…

Пилат усмехнулся одною щекой, оскалив желтые зубы, и промолвил, повернувшись всем туловищем к секретарю:

– О, город Ершалаим! Чего только не услышишь в нем. Сборщик податей, вы слышите, бросил деньги на дорогу!

Не зная, как ответить на это, секретарь счел нужным повторить улыбку Пилата.

Все еще скалясь, прокуратор поглядел на арестованного, затем на солнце, неуклонно подымающееся вверх над конными статуями гипподрома, лежащего далеко внизу направо, и вдруг в какой-то тошной муке подумал о том, что проще всего было бы изгнать с балкона этого странного разбойника, произнеся только два слова: «Повесить его». Изгнать и конвой, уйти из колоннады внутрь дворца, велеть затемнить комнату, повалиться на ложе, потребовать холодной воды, жалобным голосом позвать собаку Банга, пожаловаться ей на гемикранию. И мысль об яде вдруг соблазнительно мелькнула в больной голове прокуратора.

Он смотрел мутными глазами на арестованного и некоторое время молчал, мучительно вспоминая, зачем на утреннем безжалостном ершалаимском солнцепеке стоит перед ним арестант с обезображенным побоями лицом, и какие еще никому не нужные вопросы ему придется задавать.

– Да, Левий Матвей, – донесся до него высокий, мучающий его голос.

– А вот что ты все-таки говорил про храм толпе на базаре?

– Я, игемон, говорил о том, что рухнет храм старой веры и создастся новый храм истины. Сказал так, чтобы было понятнее.

– Зачем же ты, бродяга, на базаре смущал народ, рассказывая про истину, о которой ты не имеешь представления? Что такое истина?

И тут прокуратор подумал: «О, боги мои! Я спрашиваю его о чем-то ненужном на суде… Мой ум не служит мне больше….» И опять померещилось ему чаша с темною жидкостью. «Яду мне, яду!»

– Истина прежде всего в том, что у тебя болит голова, и болит так сильно, что ты малодушно помышляешь о смерти. Ты не только не в силах говорить со мной, но тебе трудно даже глядеть на меня. И сейчас я невольно являюсь твоим палачом, что меня огорчает. Ты не можешь даже и думать о чем-нибудь и мечтаешь только о том, чтобы пришла твоя собака, единственное, по видимому, существо, к которому ты привязан. Но мучения твои сейчас кончатся, голова пройдет.

Секретарь вытаращил глаза на арестанта и не дописал слова.

Пилат поднял мученические глаза на арестанта и увидел, что солнце уже довольно высоко стоит над гипподромом, что луч пробрался в колоннаду и подползает к стоптанным сандалиям Иешуа, что тот сторонится от солнца.

Тут прокуратор поднялся с кресла, сжал голову руками, и на желтоватом его бритом лице выразился ужас. Но он тотчас же подавил его своею волею и вновь опустился в кресло.

Арестант же тем временем продолжал свою речь, но секретарь ничего более не записывал, а только, вытянув шею, как гусь, старался не проронить ни одного слова.

– Ну вот, все и кончилось, – говорил арестованный, благожелательно поглядывая на Пилата, – и я чрезвычайно этому рад. Я советовал бы тебе, игемон, оставить на время дворец и погулять пешком где-нибудь в окрестностях, ну хотя бы в садах на Елеонской горе. Гроза начнется, – арестант повернулся, прищурился на солнце, – позже, к вечеру. Прогулка принесла бы тебе большую пользу, а я с удовольствием сопровождал бы тебя. Мне пришли в голову кое-какие новые мысли, которые могли бы, полагаю, показаться тебе интересными, и я охотно поделился бы ими с тобой, тем более что ты производишь впечатление очень умного человека.

Секретарь смертельно побледнел и уронил свиток на пол.

– Беда в том, – продолжал никем не останавливаемый связанный, – что ты слишком замкнут и окончательно потерял веру в людей. Ведь нельзя же, согласись, поместить всю свою привязанность в собаку. Твоя жизнь скудна, игемон, – и тут говорящий позволил себе улыбнуться.

Секретарь думал теперь только об одном, верить ли ему ушам своим или не верить. Приходилось верить. Тогда он постарался представить себе, в какую именно причудливую форму выльется гнев вспыльчивого прокуратора при этой неслыханной дерзости арестованного. И этого секретарь представить себе не мог, хотя и хорошо знал прокуратора.

– Развяжите ему руки.

Один из конвойных легионеров стукнул копьем, передал его другому, подошел и снял веревки с арестанта. Секретарь поднял свиток, решил пока что ничего не записывать и ничему не удивляться.

– Сознайся, – тихо по-гречески спросил Пилат, – ты великий врач?

– Нет, прокуратор, я не врач, – ответил арестант, с наслаждением потирая измятую и опухшую багровую кисть руки.

Круто, исподлобья Пилат буравил глазами арестанта, и в этих глазах уже не было мути, в них появились всем знакомые искры.

– Я не спросил тебя, – сказал Пилат, – ты, может быть, знаешь и латинский язык?

– Да, знаю, – ответил арестант.

Краска выступила на желтоватых щеках Пилата, и он спросил по-латыни:

– Как ты узнал, что я хотел позвать собаку?

– Это очень просто, – ответил арестант по-латыни, – ты водил рукой по воздуху, – арестант повторил жест Пилата, – как будто хотел погладить, и губы…

– Да, – сказал Пилат.

Помолчали, потом Пилат задал вопрос по-гречески:

– Итак, ты врач?

– Нет, нет, – живо ответил арестант, – поверь мне, я не врач.

– Ну, хорошо. Если хочешь это держать в тайне, держи. К делу это прямого отношения не имеет. Так ты утверждаешь, что не призывал разрушить… или поджечь, или каким-либо иным способом уничтожить храм?

– Я, игемон, никого не призывал к подобным действиям, повторяю. Разве я похож на слабоумного?

– О да, ты не похож на слабоумного, – тихо ответил прокуратор и улыбнулся какой-то страшной улыбкой, – так поклянись, что этого не было.

– Чем ты хочешь, чтобы я поклялся? – спросил, очень оживившись, развязанный.

– Ну, хотя бы жизнью твоею, – ответил прокуратор, – ею клясться самое время, так как она висит на волоске, знай это!

– Не думаешь ли ты, что ты ее подвесил, игемон? – спросил арестант, – если это так, ты очень ошибаешься. Пилат вздрогнул и ответил сквозь зубы:

– Я могу перерезать этот волосок.

– И в этом ты ошибаешься, – светло улыбаясь и заслоняясь рукой от солнца, возразил арестант, – согласись, что перерезать волосок уж наверно может лишь тот, кто подвесил?

– Так, так, – улыбнувшись, сказал Пилат, – теперь я не сомневаюсь в том, что праздные зеваки в Ершалаиме ходили за тобою по пятам. Не знаю, кто подвесил твой язык, но подвешен он хорошо. Кстати, скажи: верно ли, что ты явился в Ершалаим через Сузские ворота верхом на осле, сопровождаемый толпою черни, кричавшей тебе приветствия как бы некоему пророку? – тут прокуратор указал на свиток пергамента.

Арестант недоуменно поглядел на прокуратора.

– У меня и осла-то никакого нет, игемон, – сказал он. – Пришел я в Ершалаим точно через Сузские ворота, но пешком, в сопровождении одного Левия Матвея, и никто мне ничего не кричал, так как никто меня тогда в Ершалаиме не знал.

– Не знаешь ли ты таких, – продолжал Пилат, не сводя глаз с арестанта, – некоего Дисмаса, другого – Гестаса и третьего – Вар-раввана?

– Этих добрых людей я не знаю, – ответил арестант.

– Правда?

– Правда.

– А теперь скажи мне, что это ты все время употребляешь слова «добрые люди»? Ты всех, что ли, так называешь?

– Всех, – ответил арестант, – злых людей нет на свете.

– Впервые слышу об этом, – сказал Пилат, усмехнувшись, – но, может быть, я мало знаю жизнь! Можете дальнейшее не записывать, – обратился он к секретарю, хотя тот и так ничего не записывал, и продолжал говорить арестанту: – В какой-нибудь из греческих книг ты прочел об этом?

– Нет, я своим умом дошел до этого.

– И ты проповедуешь это?

– А вот например, кентурион Марк, его прозвали Крысобоем, он добрый?

– Да, – ответил арестант, – он, правда, несчастливый человек. С тех пор как добрые люди изуродовали его, он стал жесток и черств. Интересно бы знать, кто его искалечил?

– Охотно могу сообщить это, – отозвался Пилат, – ибо я был свидетелем этого. Добрые люди бросались на него, как собаки на медведя. Германцы вцепились ему в шею, в руки, в ноги. Пехотный манипул попал в мешок, и если бы не врубилась с фланга кавалерийская турма, а командовал ею я, – тебе, философ, не пришлось бы разговаривать с Крысобоем. Это было в бою при Идиставизо, в Долине Дев.

– Если бы с ним поговорить, – вдруг мечтательно сказал арестант, – я уверен, что он резко бы изменился.

– Я полагаю, – отозвался Пилат, – что мало радости ты доставил бы легату легиона, если бы вздумал разговаривать с кем-нибудь из его офицеров или солдат. Впрочем, этого и не случится, к общему счастью, и первый, кто об этом позаботится, буду я.

В это время в колоннаду стремительно влетела ласточка, сделала под золотым потолком круг, снизилась, чуть не задела острым крылом лица медной статуи в нише и скрылась за капителью колонны. Быть может, ей пришла мысль вить там гнездо.

В течение ее полета в светлой теперь и легкой голове прокуратора сложилась формула. Она была такова: игемон разобрал дело бродячего философа Иешуа, по кличке Га-Ноцри, и состава преступления в нем не нашел. В частности, не нашел ни малейшей связи между действиями Иешуа и беспорядками, происшедшими в Иершалаиме недавно. Бродячий философ оказался душевнобольным. Вследствие этого смертный приговор Га-Ноцри, вынесенный Малым Синедрионом, прокуратор не утверждает. Но ввиду того, что безумные, утопические речи Га-Ноцри могут быть причиной волнений в Ершалаиме, прокуратор удаляет Иешуа из Ершалаима и подвергает его заключению в Кесарии Стратановой на Средиземном море, то есть именно там, где резиденция прокуратора.

Оставалось это продиктовать секретарю.

Крылья ласточки фыркнули над самой головой игемона, птица метнулась к чаше фонтана и вылетела на волю. Прокуратор поднял глаза на арестанта и увидел, что возле того столбом загорелась пыль.

– Всё о нем? – спросил Пилат у секретаря.

– Нет, к сожалению, – неожиданно ответил секретарь и подал Пилату другой кусок пергамента.

– Что еще там? – спросил Пилат и нахмурился.

Прочитав поданное, он еще более изменился в лице. Темная ли кровь прилила к шее и лицу или случилось что-либо другое, но только кожа его утратила желтизну, побурела, а глаза как будто провалились.

Опять-таки виновата была, вероятно, кровь, прилившая к вискам и застучавшая в них, только у прокуратора что-то случилось со зрением. Так, померещилось ему, что голова арестанта уплыла куда-то, а вместо нее появилась другая. На этой плешивой голове сидел редкозубый золотой венец; на лбу была круглая язва, разъедающая кожу и смазанная мазью; запавший беззубый рот с отвисшей нижней капризною губой. Пилату показалось, что исчезли розовые колонны балкона и кровли Ершалаима вдали, внизу за садом, и все утонуло вокруг в густейшей зелени капрейских садов. И со слухом совершилось что-то странное – как будто вдали проиграли негромко и грозно трубы и очень явственно послышался носовой голос, надменно тянущий слова: «Закон об оскорблении величества…»

Мысли понеслись короткие, бессвязные и необыкновенные: «Погиб!», потом: «Погибли!..» И какая-то совсем нелепая среди них о каком-то долженствующем непременно быть – и с кем?! – бессмертии, причем бессмертие почему-то вызвало нестерпимую тоску.

Пилат напрягся, изгнал видение, вернулся взором на балкон, и опять перед ним оказались глаза арестанта.

– Слушай, Га-Ноцри, – заговорил прокуратор, глядя на Иешуа как-то странно: лицо прокуратора было грозно, но глаза тревожны, – ты когда-либо говорил что-нибудь о великом кесаре? Отвечай! Говорил?.. Или… не… говорил? – Пилат протянул слово «не» несколько больше, чем это полагается на суде, и послал Иешуа в своем взгляде какую-то мысль, которую как бы хотел внушить арестанту.

– Правду говорить легко и приятно, – заметил арестант.

– Мне не нужно знать, – придушенным, злым голосом отозвался Пилат, – приятно или неприятно тебе говорить правду. Но тебе придется ее говорить. Но, говоря, взвешивай каждое слово, если не хочешь не только неизбежной, но и мучительной смерти.

Никто не знает, что случилось с прокуратором Иудеи, но он позволил себе поднять руку, как бы заслоняясь от солнечного луча, и за этой рукой, как за щитом, послать арестанту какой-то намекающий взор.

– Итак, – говорил он, – отвечай, знаешь ли ты некоего Иуду из Кириафа, и что именно ты говорил ему, если говорил, о кесаре?

– Дело было так, – охотно начал рассказывать арестант, – позавчера вечером я познакомился возле храма с одним молодым человеком, который назвал себя Иудой из города Кириафа. Он пригласил меня к себе в дом в Нижнем Городе и угостил…

– Добрый человек? – спросил Пилат, и дьявольский огонь сверкнул в его глазах.

– Очень добрый и любознательный человек, – подтвердил арестант, – он выказал величайший интерес к моим мыслям, принял меня весьма радушно…

– Светильники зажег… – сквозь зубы в тон арестанту проговорил Пилат, и глаза его при этом мерцали.

– Да, – немного удивившись осведомленности прокуратора, продолжал Иешуа, – попросил меня высказать свой взгляд на государственную власть. Его этот вопрос чрезвычайно интересовал.

– И что же ты сказал? – спросил Пилат, – или ты ответишь, что ты забыл, что говорил? – но в тоне Пилата была уже безнадежность.

– В числе прочего я говорил, – рассказывал арестант, – что всякая власть является насилием над людьми и что настанет время, когда не будет власти ни кесаря, ни какой-либо иной власти. Человек перейдет в царство истины и справедливости, где вообще не будет надобна никакая власть.

Секретарь, стараясь не проронить ни слова, быстро чертил на пергаменте слова.

– На свете не было, нет и не будет никогда более великой и прекрасной для людей власти, чем власть императора Тиверия! – сорванный и больной голос Пилата разросся.

Прокуратор с ненавистью почему-то глядел на секретаря и конвой.

Конвой поднял копья и, мерно стуча подкованными калигами, вышел с балкона в сад, а за конвоем вышел и секретарь.

Молчание на балконе некоторое время нарушала только песня воды в фонтане. Пилат видел, как вздувалась над трубочкой водяная тарелка, как отламывались ее края, как падали струйками.

Первым заговорил арестант:

– Я вижу, что совершилась какая-то беда из-за того, что я говорил с этим юношей из Кириафа. У меня, игемон, есть предчувствие, что с ним случится несчастье, и мне его очень жаль.

– Я думаю, – странно усмехнувшись, ответил прокуратор, – что есть еще кое-что на свете, кого тебе, следовало бы пожалеть более, чем Иуду из Кириафа, и кому придется гораздо хуже, чем Иуде! Итак, Марк Крысобой, холодный и убежденный палач, люди, которые, как я вижу, – прокуратор указал на изуродованное лицо Иешуа, – тебя били за твои проповеди, разбойники Дисмас и Гестас, убившие со своими присными четырех солдат, и, наконец, грязный предатель Иуда, – все они добрые люди?

– Да, – ответил арестант.

– И настанет царство истины?

– Настанет, игемон, – убежденно ответил Иешуа.

– Оно никогда не настанет! – вдруг закричал Пилат таким страшным голосом, что Иешуа отшатнулся. Так много лет тому назад в Долине Дев кричал Пилат своим всадникам слова: «Руби их! Руби их! Великан Крысобой попался!» Он еще повысил сорванный командами голос, выкликая слова так, чтобы их слышали в саду: – Преступник! Преступник! Преступник!

– Иешуа Га-Ноцри, веришь ли ты в каких-нибудь богов?

– Бог один, – ответил Иешуа, – в него я верю.

– Так помолись ему! Покрепче помолись! Впрочем, – тут голос Пилата сел, – это не может. Жены нет? – почему-то тоскливо спросил Пилат, не понимая, что с ним происходит.

– Нет, я один.

– Ненавистный город, – вдруг почему-то пробормотал прокуратор и передернул плечами, как будто озяб, а руки потер, как бы обмывая их, – если бы тебя зарезали перед твоим свиданием с Иудой из Кириафа, право, это было бы лучше.

– А ты бы меня отпустил, игемон, – неожиданно попросил арестант, и голос его стал тревожен, – я вижу, что меня хотят убить.

Лицо Пилата исказилось судорогой, он обратил к Иешуа воспаленные, в красных жилках белки глаз и сказал:

– Ты полагаешь, несчастный, что римский прокуратор отпустит человека, говорившего то, что говорил ты? О, боги, боги! Или ты думаешь, что я готов занять твое место? Я твоих мыслей не разделяю! И слушай меня: если с этой минуты ты произнесешь хотя бы одно слово, заговоришь с кем-нибудь, берегись меня! Повторяю тебе: берегись.

– Игемон…

– Молчать! – вскричал Пилат и бешеным взором проводил ласточку, опять впорхнувшую на балкон, – ко мне! – крикнул Пилат.

И когда секретарь и конвой вернулись на свои места, Пилат объявил, что утверждает смертный приговор, вынесенный в собрании Малого Синедриона преступнику Иешуа Га-Ноцри, и секретарь записал сказанное Пилатом.

Через минуту перед прокуратором стоял Марк Крысобой. Ему прокуратор приказал сдать преступника начальнику тайной службы и при этом передать ему распоряжение прокуратора о том, чтобы Иешуа Га-Ноцри был отделен от других осужденных, а также о том, чтобы команде тайной службы было под страхом тяжкой кары запрещено о чем бы то ни было разговаривать с Иешуа или отвечать на какие-либо его вопросы.

По знаку Марка вокруг Иешуа сомкнулся конвой и вывел его с балкона…

  • Назад
  • Вперёд

Ещё по теме...

  • Финальный монолог Маргариты «Слушай беззвучие» (текст)
  • Булгаков «Мастер и Маргарита», глава 26. Погребение – читать онлайн полностью
  • «Собачье сердце», монолог профессора Преображенского о разрухе – текст
  • Булгаков «Мастер и Маргарита» – читать онлайн по главам
  • Булгаков «Мастер и Маргарита», Эпилог – читать онлайн полностью
  • Булгаков «Мастер и Маргарита», глава 32. Прощение и вечный приют – читать онлайн полностью
  • Булгаков «Мастер и Маргарита», глава 31. На Воробьевых горах – читать онлайн полностью
  • Булгаков «Мастер и Маргарита», глава 30. Пора! Пора! – читать онлайн полностью
  • Булгаков «Мастер и Маргарита», глава 29. Судьба мастера и Маргариты определена – читать онлайн полностью
  • Булгаков «Мастер и Маргарита», глава 28. Последние похождения Коровьева и Бегемота – читать онлайн полностью
  • Булгаков «Мастер и Маргарита», глава 27. Конец квартиры № 50 – читать онлайн полностью
  • Булгаков «Мастер и Маргарита», глава 25. Как прокуратор пытался спасти Иуду из Кириафа – читать онлайн полностью
  • Булгаков «Мастер и Маргарита», глава 24. Извлечение Мастера – читать онлайн полностью
  • Булгаков «Мастер и Маргарита», глава 23. Великий бал у сатаны – читать онлайн полностью
  • Булгаков «Мастер и Маргарита», глава 22. При свечах – читать онлайн полностью
  • Булгаков «Мастер и Маргарита», глава 21. Полёт – читать онлайн полностью
  • Булгаков «Мастер и Маргарита», глава 20. Крем Азазелло – читать онлайн полностью
  • Булгаков «Мастер и Маргарита», глава 19. Маргарита – читать онлайн полностью
  • Булгаков «Мастер и Маргарита», глава 18. Неудачливые визитеры – читать онлайн полностью
  • Булгаков «Мастер и Маргарита», глава 17. Беспокойный день – читать онлайн полностью
  • Булгаков «Мастер и Маргарита», глава 16. Казнь – читать онлайн полностью
  • Булгаков «Мастер и Маргарита», глава 15. Сон Никанора Ивановича – читать онлайн полностью
  • Булгаков «Мастер и Маргарита», глава 14. Слава петуху! – читать онлайн полностью
  • Булгаков «Мастер и Маргарита», глава 13. Явление героя – читать онлайн полностью
  • Булгаков «Мастер и Маргарита», глава 12. Черная магия и ее разоблачение – читать онлайн полностью
  • Булгаков «Мастер и Маргарита», глава 11. Раздвоение Ивана – читать онлайн полностью
  • Булгаков «Мастер и Маргарита», глава 10. Вести из Ялты – читать онлайн полностью
  • Булгаков «Мастер и Маргарита», глава 9. Коровьевские штуки – читать онлайн полностью
  • Булгаков «Мастер и Маргарита», глава 8. Поединок между профессором и поэтом – читать онлайн полностью
  • Булгаков «Мастер и Маргарита», глава 7. Нехорошая квартирка – читать онлайн полностью

Эпизод «Допрос во дворце Ирода Великого» является стержнем второй главы «Понтий Пилат» романа М.А. Булгакова «Мастер и Маргарита». Эта глава логично разбивает первую и третью главы, в которых предстают разные описания современности: через рационалистическое представление мира (Берлиоз, Бездомный) и взгляд на мир как совокупность сложных, в том числе сверхъестественных и непредсказуемых явлений, и углубляет философскую идею, связывающую их, помогает читателю сформулировать проблему всего романа. В частности, сцена допроса прокуратором Иудеи Понтием Иилатом странствующего из города в город философа Иешуа Га-Ноцри позволяет задуматься, каков мир, в котором мы живем, какова позиция и роль человека в этом мире.

Появляется Понтий" Пилат в белом плаще с кровавым подбоем, Белый - символ чистоты, света, истины; кровавый - кровь, жестокость, сомнения, жизнь в противоречиях. Прокуратор ненавидел Запах розового масла (позже узнаем, что розы - любимые цветы Мастера и Маргариты). Эти детали настораживают, а еще узнаем о «непобедимой, ужасной болезни гемикрании». Итак, Понтий Пилат - вершитель человеческих судеб, средоточие власти, ему утверждать смертный приговор Синедриона, но уже понятно, что этому человеку сделать такой шаг будет нелегко. И вот перед ним преступник, руки его связаны, под левым глазом большой синяк, в углу рта - ссадина с запекшейся кровью. Но взгляд его полон не страха, а тревожного любопытства, он не подавлен, уверен в своей невиновности. Он свободный человек. Возможно," прокуратор, объявляя первое обвинение, заключающееся в том, что Иешуа обратился к народу с призывом разрушить храм, чувствует силу представшего Перед ним арестанта. Оттого он суров, сидит как каменный, губа чуть шевелятся при произнесении слов, а голова пылает «адской болью». Человек в нем борется с властителем, сердце с холодным расчетом. Завязка беседы - слова арестованного, обращенные к игемону: «Добрый человек...» Эти слова повергли Понтия Пилата, он не понимает, как его, «свирепое чудовище», можно так называть. Он разгневан. Власть берет верх, но сию минуту продолжить беседу не в силах, просит Крысобоя вывести Иешуа и объяснить, как с ним надо разговаривать, но при этом не калечить. И все-таки слова «добрый человек» звучат победно. Крысобой несильно ударил арестованного, но тот мгновенно рухнул наземь.

От боли? От боли тоже, но больше от унижения, потому он и просит не бить его. В дальнейшей беседе называет Пилата игемон, чтобы это унижение больше не повторилось. В остальном философ непреклонен. Не желает сознаваться в том, чего не совершал. Пилату «проще всего было бы изгнать с балкона этого странного разбойника, произнеся только два слова: «Повесить его». Но беседа продолжается, мы узнаем суть преступления Иешуа.

«Я, игемон, говорил о том, что рухнет храм старой веры и создастся новый храм истины». Речь идет не о создании новой веры - вера слепа. От веры к истине, сути человеческого бытия - это и есть история человечества. Для великого прокуратора это бред сумасшедшего. Человеку не дано знать ни истину, ни даже, что такое истина. Но ум не слушает Понтия Пилата. Он не может не задать вопрос, хотя тон его ироничен. Тем неожиданнее ответ: «Истина прежде всего в том, что у тебя болит голова, и болит так сильно, что ты малодушно помышляешь о смерти». Он поражает тем, что абстрактное понятие «истина» становится живым, вещественным, вот оно - в изнуряющей тебя боли. Истина оказалась человеческим понятием, она исходит от человека и замыкается на нем. Но Пилат не способен сразу отрешиться от привычного строя мысли. Он не может поверить, что от боли его спасло человеческое участие. Сострадание избавило от страдания.

И тогда он возвращается к тому, что поначалу вызывало раздражение: «А теперь скажи мне, что это ты все время употребляешь слова «добрые люди»? Ты всех, что ли, так называешь?» - «Всех, -ответил арестант, - злых людей нет на свете». Скорее всего, этим утверждением М.А. Булгаков вместе со своим героем хочет сказать, что зло - это порождение несвободы, оно делает человека несчастным. Марк Крысобой «стал жесток и черств», потому что «добрые люди бросались на него, как собаки на медведя». Прокуратор Иудеи не Соглашается с арестованным, но и не противоречит ему. А в «легкой» голове сложилась уже формула: «игемон разобрал дело бродячего философа Иешуа, по кличке Га-Ноцри, и состава преступления в нем не нашел». Не утвердил бы он смертный приговор, признав Иешуа душевнобольным, если бы подсудимый сам себе его не подписал. Ведь ему предъявлено второе обвинение, более серьезное, так как оно касалось римского императора. Га-Ноцри нарушил «Закон об оскорблении величества».

Обвиняемый признается, что при Иуде из Кириафа высказывал свой взгляд на государственную власть. Примечательна сцена, в которой Пилат дает возможность выпутаться, спастись, избежать казни, если он опровергнет свои слова, сказанные о кесаре. Сердце ему подсказывает, что в истине, проповедуемой этим человеком, спасение его души. «Погиб!», потом: «Погибли!..» «Слушай, Га-Ноцри, - заговорил прок)фатор, глядя на Иешуа как-то странно: лицо прокуратора было грозно, но глаза тревожны, - ты когда-либо говорил что-нибудь о великом кесаре? Отвечай! Говорил?.. Или... не... говорил? - Пилат протянул слово «не» несколько больше, чем это полагалось на суде и послал Иешуа мысль, которую как бы хотел внушить арестанту». Но Иешуа не воспользовался возможностью, данной ему Пилатом. «Правду говорить легко и приятно», - говорит он и подтверждает свою мысль о том, «что всякая власть является насилием над людьми и что настанет время, когда не будет власти ни кесарей, ни какой-либо иной власти. Человек перейдет в царство истины и справедливости, где вообще не будет надобна никакая власть»
Палат потрясен и испуган. Если он отпустит Иешуа, то нарушит привычные отношения между ним и властью, управляющей им, он раб кесаря, своей должности, карьеры, и хотя очень хочет спасти Иешуа, переступить цепи этого рабства выше его сил. Иносказательно звучат слова прокуратора: «Ты полагаешь, несчастный, что римский прокуратор отпустит человека, говорившего то, что говорит ты? О боги, боги! Или ты думаешь, что я готов занять твое место?» Иешуа, зная, что примет за свои убеждения смерть, не отказывается от правды в отличие от Пилата, трусливо соглашающегося с приговором Синедриона. Сталкиваются два противоположных по философской сути мира. Один - мир Пилата, привычный, удобный, в котором люди сами себя заточили в неволю, страдают в нем, но страх перед властью сильнее. Другой - мир добра, милосердия, свободы, мир, в котором человек вправе сомневаться, говорить то, что думает, слушать свое сердце. И грозный прокуратор ощутил реальность этого мира, и все, что казалось незыблемым, вечным, рухнуло. Га-Ноцри уходил навсегда, а все существо Пилата пронизала «непонятная тоска». Выбор за героями романа, за читателем.

В 1 главе романа практически нет ни экспозиции, ни предисловия. С самого начала разворачивается спор Воланда с Берлиозом и Иваном Бездомным о существовании Иисуса. В доказательство правоты Воланда сразу же помещается 2 глава «Понтий Пилат», рассказывающая о допросе Иешуа прокуратором Иудеи. Как позднее поймёт читатель, это один из фрагментов книги мастера, которую клянёт Массолит, но хорошо знает Воланд, пересказавший этот эпизод. Берлиоз позже скажет, что этот рассказ «не совпадает с евангельскими рассказами», и будет прав. В Евангелиях есть лишь лёгкий намёк на мучения и колебания Пилата при утверждении смертного приговора Иисусу, а в книге мастера допрос Иешуа представляет собой сложный психологический поединок не только нравственного добра и власти, но и двух людей, двух индивидуальностей.

Раскрытию смысла поединка помогают несколько деталей-лейтмотивов, искусно используемых автором в эпизоде. В самом начале у Пилата предчувствие плохого дня из-за запаха розового масла, который он ненавидел. Отсюда – мучащая прокуратора головная боль, из-за которой он не двигает головой и выглядит каменным. Затем – весть о том, что смертный приговор для подследственного должен утверждать именно он. Это ещё одна мука для Пилата.

И всё же в начале эпизода Пилат спокоен, уверен, говорит негромко, хотя автор и называет его голос «тусклым, больным».

Следующий лейтмотив – секретарь, фиксирующий допрос. Пилата жгут слова Иешуа о том, что запись слов искажает их смысл. Позже, когда Иешуа снимет Пилату головную боль и тот почувствует расположение к избавителю от боли помимо своей воли, прокуратор будет то говорить на неизвестном секретарю языке, то вообще выгонит секретаря и конвой, чтобы остаться с Иешуа один на один, без свидетелей.

Ещё один образ-символ – солнце, которое заслонял своей грубой и мрачной фигурой Крысобой. Солнце – раздражающий символ тепла и света, и от этих тепла и света всё время пытается спрятаться мучающийся Пилат.

Глаза Пилата сначала мутные, а после откровений Иешуа всё больше и больше блестят прежними искрами. В какой-то момент начинает казаться, что, наоборот, Иешуа судит Пилата. Он избавляет прокуратора от головной боли, советует ему отвлечься от дел и погулять (словно врач), журит за потерю веры в людей и скудность его жизни, затем утверждает, что лишь Бог даёт и отбирает жизнь, а не властители, убеждает Пилата, что «злых людей нет на свете».

Интересна роль влетающей на колоннаду и вылетающей из неё ласточки. Ласточка – символ жизни, не зависимой от власти кесаря, не спрашивающей у прокуратора, где ей вить, а где не вить гнездо. Ласточка, как и солнце, - союзник Иешуа. Она смягчительно действует на Пилата. С этого момента Иешуа спокоен и уверен, а Пилат тревожен, раздражён от мучительного раздвоения. Он всё время ищет повод оставить в живых симпатичного ему Иешуа: то думает заключить его в крепость, то поместить в сумасшедший дом, хотя сам говорит, что тот не сумасшедший, то взглядами, жестами, намёками, недоговорённостью подсказывает арестанту нужные для спасения слова; «с ненавистью почему-то глядел на секретаря и конвой». Наконец, после приступа ярости, когда Пилат понял, что Иешуа абсолютно бескомпромиссен, он в бессилии спрашивает у арестанта: «Жены нет?» - словно надеясь, что она бы смогла помочь вправить мозги этому наивному и чистому человеку.


«Ненавистный город» - резюме Пилата, свидетельство его отчаяния от того, что, верно служа власти кесаря и веря в неё, именно он вынужден утверждать смертный приговор человеку, который невиновен. Непреклонность Иешуа приводит Пилата в бешенство. В этот момент, перед самым утверждением казни, прокуратор «бешеным взором проводил ласточку, опять впорхнувшую на балкон».

Пилат принял решение, хотя и понял, что больше никто не излечит ему головную боль. Но он продолжает мучиться и после того, как первосвященник Каифа сообщил ему, что помилован не Иешуа, а разбойник Вар-раван. Его охватывает необъяснимая тоска, ему кажется, что «он чего-то не договорил с осуждённым, а может быть, чего-то не дослушал». Его мучает «гнев бессилия».

В момент начала казни Пилат щурится, «но не оттого, что солнце жгло ему глаза… Он не хотел почему-то видеть группу осуждённых…» Когда Пилат произнёс, что помилован Вар-раван, «ему показалось, что солнце, зазвенев, лопнуло над ним и залило ему огнём уши».

М.Булгаков всеми возможными средствами показывает моральную победу Иешуа над Понтием Пилатом и жестокость власти, противостоящей нравственности, свободе, добру, даже против своей воли.

Иешуа – герой, потому что преодолел свой страх и остался верен себе. Пилат – не герой, он не одолел свой страх, для него подчинение власти и карьера оказались более важными, чем человеческое чутьё, совесть, сочувствие, симпатия.

Михаил Булгаков 230 12Мастер и Маргарита Глава 16 Казнь Солнце уже снижалось над Лысой Горой, и была эта гора оцеплена двойным оцеплением. Та кавалерийская ала, что перерезала прокуратору путь около полудня, рысью вышла к Хевронским воротам города. Путь для нее уже был приготовлен. Пехотинцы каппадокийской когорты отдавили в стороны скопища людей, мулов и верблюдов, и ала, рыся и поднимая до неба белые столбы пыли, вышла на перекресток, где сходились две дороги: южная, ведущая в Вифлеем, и северо-западная -- в Яффу. Ала понеслась по северо-западной дороге. Те же каппадокийцы были рассыпаны по краям дороги, и заблаговременно они согнали с нее в стороны все караваны, спешившие на праздник в Ершалаим. Толпы богомольцев стояли за каппадокийцами, покинув свои временные полосатые шатры, раскинутые прямо на траве.

Пройдя около километра, ала обогнала вторую когорту молниеносного легиона и первая подошла, покрыв еще километр, к подножию Лысой Горы. Здесь она спешилась.

Командир рассыпал алу на взводы, и они оцепили все подножие невысокого холма, оставив свободным только один подъем на него с яффской дороги. Через некоторое время за алой подошла к холму вторая когорта, поднялась на один ярус выше и венцом опоясала гору. Наконец подошла кентурия под командой Марка Крысобоя. Она шла, растянутая двумя цепями по краям дороги, а между этими цепями, под конвоем тайной стражи, ехали в повозке трое осужденных с белыми досками на шее, на каждой из которых было написано "разбойник и мятежник", на двух языках -- арамейском и греческом. За повозкой осужденных двигались другие, нагруженные свежеотесанными столбами с перекладинами, веревками, лопатами, ведрами и топорами.

На этих повозках ехали шесть палачей. За ними верхом ехали кентурион Марк, начальник храмовой стражи в Ершалаиме и тот самый человек в капюшоне, с которым Пилат имел мимолетное совещание в затемненной комнате во дворце. Замыкалась процессия солдатской цепью, а за нею уже около двух тысяч любопытных, не испугавшихся адской жары и желавших присутствовать при интересном зрелище. К этим любопытным из города присоединились теперь любопытные богомольцы, которых беспрепятственно пропускали в хвост процессии. Под тонкие выкрики глашатаев, сопровождавших колону и кричавших то, что около полудня прокричал Пилат, она втянулась на Лысую Гору. Ала пропустила всех во второй ярус, а вторая кентурия пропустила наверх только тех, кто имел отношение к казни, а затем, быстро маневрируя, рассеяла толпу вокруг всего холма, так что та оказалась между пехотным оцеплением вверху и кавалерийским внизу. Теперь она могла видеть казнь сквозь неплотную цепь пехотинцев.

Итак, прошло со времени подъема процессии в гору более трех часов, и солнце уже снижалось над Лысой Горой, но жар еще был не выносим, и солдаты в обоих оцеплениях страдали от него, томились от скуки и в душе проклинали трех разбойников, искренне желая им скорейшей смерти. Маленький командир алы со взмокшим лбом и в темной от пота на спине белой рубахе, находившийся внизу холма у открытого подъема, то и дело подходил к кожаному ведру в первом взводе, черпал из него пригоршнями боду, пил и мочил свой тюрбан.

Получив от этого некоторое облегчение, он отходил и вновь начинал мерить взад и вперед пыльную дорогу, ведущую на вершину. Длинный меч его стучал по кожаному шнурованному сапогу. Командир желал показать своим кавалеристам пример выносливости, но, жалея солдат, разрешил им из пик, воткнутых в землю, устроить пирамиды и набросить на них белые плащи.

Под этими шалашами и скрывались от безжалостного солнца сирийцы. Ведра пустели быстро, и кавалеристы из разных взводов по очереди отправлялись за водой в балку под город, где в жидкой тени тощих тутовых деревьев доживал свои дни на этой дьявольской жаре мутноватый ручей. Тут же стояли, ловя нестойкую тень, и скучали коноводы, державшие присмиревших лошадей. Томление солдат и брань их по адресу разбойников были понятны. Опасения прокуратора насчет беспорядков, которые могли произойти во время казни в ненавидимом им городе Ершалаиме, к счастью, не оправдались.

И когда побежал четвертый час казни, между двумя цепями, верхней пехотой и кавалерией у подножья, не осталось, вопреки всем ожиданиям, ни одного человека. Солнце сожгло толпу и погнало ее обратно в Ершалаим. За цепью двух римских кентурий оказались только две неизвестно кому принадлежащие и зачем-то попавшие на холм собаки. Но и их сморила жара, и они легли, высунув языки, и не обращая никакого внимания на зеленоспинных ящериц, единственных существ, не боящихся солнца и шныряющих меж раскаленными камнями и какими-то вьющимися по земле растениями с большими колючками. Никто не сделал попытки отбивать осужденных ни в самом Ершалаиме, наводненном войсками, ни здесь, на оцепленном холме, и толпа вернулась в город, ибо, действительно, ровно ничего интересного не было в этой казни, а там в городе уже шли приготовления к наступающему вечером великому празднику пасхи.

Римская пехота во втором ярусе страдала еще больше кавалеристов. Кентурион Крысобой единственно что разрешил солдатам -- это снять шлемы и накрыться белыми повязками, смоченными водой, но держал солдат стоя и с копьями в руках.

Сам он в такой же повязке, но не смоченной, а сухой, расхаживал невдалеке от группы палачей, не сняв даже со своей рубахи накладных серебряных львиных морд, не сняв поножей, меча и ножа. Солнце било прямо в кентуриона, не причиняя ему никакого вреда, и на львиные морды нельзя было взглянуть, глаза выедал ослепительный блеск как бы вскипавшего на солнце серебра.

На изуродованном лице Крысобоя не выражалось ни утомления, ни неудовольствия, и казалось, что великан кентурион в силах ходить так весь день, всю ночь и еще день, -- словом, столько, сколько будет надо. Все так же ходить, наложив руки на тяжелый с медными бляхами пояс, все так же сурово поглядывая то на столбы с казненными, то на солдат в цепи, все так же равнодушно отбрасывая концом мохнатого сапога попадающиеся ему под ноги выбеленные временем человеческие кости или мелкие кремни. Тот человек в капюшоне поместился недалеко от столбов на трехногом табурете и сидел в благодушной неподвижности, изредка, впрочем, от скуки прутиком расковыривая песок. То, что было сказано о том, что за цепью легионеров не было ни одного человека, не совсем верно. Один-то человек был, но просто не всем он был виден. Он поместился не на той стороне, где был открыт подъем на гору и с которой было удобнее всего видеть казнь, а в стороне северной, там, где холм был не отлог и доступен, а неровен, где были и провалы и щели/ там, где, уцепившись в расщелине за проклятую небом безводную землю, пыталось жить больное фиговое деревцо. Именно под ним, вовсе не дающим никакой тени, и утвердился этот единственный зритель, а не участник казни, и сидел на камне с самого начала, то есть вот уже четвертый час.

Да, для того, чтобы видеть казнь, он выбрал не лучшую, а худшую позицию. Но все-таки и с нее столбы были видны, видны были за цепью и два сверкающие пятна на груди кентуриона, а этого, по-видимому, для человека, явно желавшего остаться мало замеченным и никем не тревожимым, было совершенно достаточно. Но часа четыре тому назад, при начале казни, этот человек вел себя совершенно не так и очень мог быть замечен, отчего, вероятно, он и переменил теперь свое поведение и уединился. Тогда, лишь только процессия вошла на самый верх за цепь, он и появился впервые и притом как человек явно опоздавший.

Он тяжело дышал и не шел, а бежал на холм, толкался и, увидев, что перед ним, как и перед всеми другими, сомкнулась цепь, сделал наивную попытку, притворившись, что не понимает раздраженных окриков, прорваться между солдатами к самому месту казни, где уже снимали осужденных с повозки. За это он получил тяжелый удар тупым концом копья в грудь и отскочил от солдат, вскрикнув, но не от боли, а от отчаяния. Ударившего легионера он окинул мутным и совершенно равнодушным ко всему взором, как человек, нечувствительный к физической боли. Кашляя и задыхаясь, держась за грудь, он обежал кругом холма, стремясь на северной стороне холма найти какую-нибудь щель в цепи, где можно было бы проскользнуть. Но было уже поздно.

Кольцо сомкнулось. И человек с искаженным от горя лицом вынужден бал отказаться от своих попыток прорваться к повозкам, с которых уже сняли столбы.

Эти попытки не к чему не привели бы, кроме того, что он был бы схвачен, а быть задержанным в этот день никоим образом не входило в его план. И вот он ушел в сторону к расщелине, где было спокойнее и никто ему не мешал. Теперь, сидя на камне, этот чернобородый, с гноящимися от солнца и бессонницы глазами, человек тосковал. Он то вздыхал, открывая свой истасканный в скитаниях, из голубого превратившийся в грязно-серый, талиф, и обнажал ушибленную копьем грудь, по которой стекал грязный пот, то в невыносимой муке поднимал глаза в небо, следя за тремя стервятниками, давно уже плававшими в вышине большими кругами в предчувствии скорого пира, то вперял безнадежный взор в желтую землю и видел на ней полуразрушенный собачий череп и бегающих вокруг него ящериц.

Мучения человека были настолько велики, что по временам он заговаривал сам с собой. -- О, я глупец! -- бормотал он, раскачиваясь на камне в душевной боли и ногтями царапая смуглую грудь, -- глупец, неразумная женщина, трус!

Падаль я, а не человек! Он умолкал, поникал головой, потом, напившись из деревянной фляги теплой воды, оживал вновь и хватался за нож, спрятанный под таллифом на груди, то за кусок пергамента, лежащий перед ним на камне рядом с палочкой и пузырьком с тушью. На этом пергаменте уже были набросаны записи: "Бегут минуты, и я, Левий Матвей, нахожусь на Лысой Горе, а смерти все нет!" Далее: "Солнце склоняется, а смерти нет". Теперь Левий Матвей безнадежно записал острой палочкой так: "Бог! За что гневаешься на него?

Пошли ему смерть". Записав это, он болезненно всхлипнул и опять ногтями изранил свою грудь. Причина отчаяния Левия заключалась в той страшной неудаче, что постигла Иешуа и его, и, кроме того, в той тяжкой ошибке, которую он, Левий, по его мнению, совершил. Позавчера днем Иешуа и Левий находились в Виффании под Ершалаимом, где гостили у одного огородника, которому чрезвычайно понравились проповеди Иешуа. Все утро оба гостя проработали на огороде, помогая хозяину, а к вечеру собрались идти по холодку в Ершалаим.

Но Иешуа почему-то заспешил, сказал, что у него в городе неотложное дело, и ушел около полудня один. Вот в этом-то и заключалась первая ошибка Левия Матвея. Зачем, зачем он отпустил его одного! Вечером Матвею идти в Ершалаим не пришлось. Какая-то неожиданная и ужасная хворь поразила его. Его затрясло, тело его наполнилось огнем, он стал стучать зубами и поминутно просить пить. Никуда идти он не мог.

Он повалился на попону в сарае огородника и провалялся на ней до рассвета пятницы, когда болезнь так же неожиданно отпустила Левия, как и напала на него. Хоть он был еще слаб и ноги его дрожали, он, томимый каким-то предчувствием беды, распростился с хозяином и отправился в Ершалаим. Там он узнал, что предчувствие его не обмануло.

Беда случилась. Левий был в толпе и слышал, как прокуратор объявил приговор.

Когда осужденных повели на гору, Левий Матвей бежал рядом с цепью в толпе любопытных, стараясь каким-нибудь образом незаметно дать знать Иешуа хотя бы уж то, что он, Левий, здесь, с ним, что он не бросил его на последнем пути и что он молится о том, чтобы смерть Иешуа постигла как можно скорее. Но Иешуа, смотрящий вдаль, туда, куда его увозили, конечно, Левия не видал. И вот, когда процессия прошла около полуверсты по дороге, Матвея, которого толкали в толпе у самой цепи, осенила простая и гениальная мысль, и тотчас же, по своей горячности, он осыпал себя проклятьями за то, что она не пришла ему раньше. Солдаты шли не тесною цепью. Между ними были промежутки.

При большой ловкости и очень точном расчете можно было, согнувшись, проскочить между двумя легионерами, дорваться до повозки и вскочить на нее. Тогда Иешуа спасен от мучений. Одного мгновения достаточно, чтобы ударить Иешуа ножом в спину, крикнув ему: "Иешуа! Я спасаю тебя и ухожу вместе с тобой! Я, Матвей, твой верный и единственный ученик!" А если бы бог благословил еще одним свободным мгновением, можно было бы успеть заколоться и самому, избежав смерти на столбе. Впрочем, последнее мало интересовало Левия, бывшего сборщика податей.

Ему было безразлично, как погибать. Он хотел одного, чтобы Иешуа, не сделавший никому в жизни ни малейшего зла, избежал бы истязаний. План был очень хорош, но дело заключалось в том, что у Левия ножа с собою не было. Не было у него и не одной монеты денег. В бешенстве на себя, Левий выбрался из толпы и побежал обратно в город.

В горящей его голове прыгала только одна горячечная мысль о том, как сейчас же, каким угодно способом, достать в городе нож и успеть догнать процессию. Он добежал до городских ворот, лавируя в толчее всасывавшихся в город караванов, и увидел на левой руке у себя раскрытую дверь лавчонки, где продавали хлеб. Тяжело дыша после бега по раскаленной дороге, Левий овладел собой, очень степенно вошел в лавчонку, приветствовал хозяйку, стоявшую за прилавком, попросил ее снять с полки верхний каравай, который почему-то ему понравился больше других, и, когда та повернулась, молча и быстро взял с прилавка то, чего лучше и быть не может, -- отточенный, как бритва, длинный хлебный нож, и тотчас кинулся из лавки вон. Через несколько минут он вновь был на яффской дороге. Но процессии уже не было видно.

Он побежал. По временам ему приходилось валиться прямо в пыль и лежать неподвижно, чтобы отдышаться.

И так он лежал, поражая проезжающих на мулах и шедших пешком в Ершалаим людей. Он лежал, слушая, как колотится его сердце не только в груди, но и в голове и в ушах. Отдышавшись немного, он вскакивал и продолжал бежать, но все медленнее и медленнее. Когда он наконец увидал пылящую вдали длинную процессию, она была уже у подножия холма. -- О, бог... -- простонал Левий, понимая, что он опаздывает. И он опоздал.

Когда истек четвертый час казни, мучения Левия достигли наивысшей степени, и он впал в ярость. Поднявшись с камня, он швырнул на землю бесполезно, как он теперь думал, украденный нож, раздавил флягу ногою, лишив себя воды, сбросил с головы кефи, вцепился в свои жидкие волосы и стал проклинать себя. Он проклинал себя, выкликая бессмысленный слова, рычал и плевался, поносил своего отца и мать, породивших на свет глупца. Видя, что клятвы и брань не действуют и ничего от этого на солнцепеке не меняется, он сжал сухие кулаку, зажмурившись, вознес их к небу, к солнцу, которое сползало все ниже, удлиняя тени и уходя, чтобы упасть в Средиземное море, и потребовал у бога немедленного чуда. Он требовал, чтобы бог тотчас же послал Иешуа смерть. Открыв глаза, он убедился в том, что на холме все без изменений, за исключением того, что пылавшие на груди кентуриона пятна потухли. Солнце посылало лучи в спины казнимых, обращенных лицами к Ершалаиму.

Тогда Левий закричал: -- Проклинаю тебя, бог! Осипшим голосом он кричал о том, что убедился в несправедливости бога и верить ему более не намерен. -- Ты глух!

Рычал Левий, -- если б ты не был глухим, ты услышал бы меня и убил его тут же. Зажмурившись, Левий ждал огня, который упадет на него с неба и поразит его самого. Этого не случилось, и, не разжимая век, Левий продолжал выкрикивать язвительные и обидные речи небу. Он кричал о полном своем разочаровании и о том, что существуют другие боги и религии.

Да, другой бы бог не допустил бы того, никогда не допустил бы, чтобы человек, подобный Иешуа, был сжигаем солнцем на столбе. -- Я ошибался! -- кричал совсем охрипший Левий, -- ты бог зла! Или твои глаза совсем закрыл дым из курильниц храма, а уши твои перестали что-либо слышать, кроме трубных звуков священников? Ты не всемогущий бог.

Проклинаю тебя, бог разбойников, их покровитель и душа! Тут что-то дунуло в лицо бывшему сборщику и что-то зашелестело у него под ногами. Дунуло еще раз, и тогда, открыв глаза, Левий увидел, что все в мире, под влиянием ли его проклятий или в силу каких-либо других причин, изменилось.

Солнце исчезло, не дойдя до моря, в котором тонуло ежевечерне. Поглотив его, по небу с запада поднималась грозно и неуклонно грозовая туча. Края ее уже вскипали белой пеной, черное дымное брюхо отсвечивало желтым. Туча ворчала, и из нее время от времени вываливались огненные нити.

По яффской дороге, по скудной Гионской долине, над шатрами богомольцев, гонимые внезапно поднявшимся ветром, летели пыльные столбы. Левий умолк, стараясь сообразить, принесет ли гроза, которая сейчас накроет Ершалаим, какое-либо изменение в судьбе несчастного Иешуа. И тут же, глядя на нити огня, раскраивающие тучу, стал просить, чтобы молния ударила в столб Иешуа. В раскаянии глядя в чистое небо, которое еще не пожрала туча и где стервятники ложились на крало, чтобы уходить от грозы, Левий подумал, что безумно поспешил со своими проклятиями.

Теперь бог не послушает его. Обратив свой взор к подножию холма, Левий приковался к тому месту, где стоял, рассыпавшись, кавалерийский полк, и увидел, что там произошли значительные изменения. С высоты Левию удалось хорошо рассмотреть, как солдаты суетились, выдергивая пики из земли, как набрасывали на себя плащи, как коноводы бежали к дороге рысцой, ведя на поводу вороных лошадей. Полк снимался, это было ясно. Левий, защищаясь от бьющей в лицо пыли рукой, отплевываясь, старался сообразить, что бы это значило, что кавалерия собирается уходить? Он перевел взгляд повыше и разглядел фигурку в багряной военной хламиде, поднимающуюся к площадке казни.

И тут от предчувствия радостного конца похолодело сердце бывшего сборщика. Подымавшийся на гору в пятом часу страданий разбойников был командир когорты, прискакавший из Ершалаима в сопровождении ординарца.

Цепь солдат по мановению Крысобоя разомкнулась, и кентурион отдал честь трибуну. Тот, отводя Крысобоя в сторону, что-то прошептал ему. Кентурион вторично отдал честь и двинулся к группе палачей, сидящих на камнях у подножий столбов.

Трибун же направил свои шаги к тому, кто сидел на трехногом табурете, и сидящий вежливо поднялся навстречу трибуну. И ему что-то негромко сказал трибун, и оба они пошли к столбам. К ним присоединился и начальник храмовой стражи. Крысобой, брезгливо покосившись на грязные тряпки, бывшие недавно одеждой преступников, от которой отказались палачи, отозвал двух из них и приказал: -- За мною! С ближайшего столба доносилась хриплая бессмысленная песенка. Повешенный на нем Гестас к концу третьего часа казни сошел с ума от мух и солнца и теперь тихо пел что-то про виноград, но головою, покрытой чалмой, изредка все-таки покачивал, и тогда мухи вяло поднимались с его лица и возвращались на него опять. Дисмас на втором столбе страдал более двух других, потому что его не одолевало забытье, и он качал головой часто и мерно, то вправо, то влево, чтобы ухом ударять по плечу.

Счастливее двух других был Иешуа. В первый же час его стали поражать обмороки, а затем он впал в забытье, повесив голову в размотавшейся чалме. Мухи и слепни поэтому совершенно облепили его, так что лицо его исчезло под черной шевелящейся массой. В паху, и на животе, и под мышками сидели жирные слепни и сосали желтое обнаженное тело. Повинуясь жестам человека в капюшоне, один из палачей взял копье, а другой поднес к столбу ведро и губку. Первый из палачей поднял копье и постучал им сперва по одной, потом по другой руке Иешуа, вытянутым и привязанным веревками к поперечной перекладине столба. Тело с выпятившимися ребрами вздрогнуло.

Палач провел концом копья по животу. Тогда Иешуа поднял голову, и мухи с гуденьем снялись, и открылось лицо повешенного, распухшее от укусов, с заплывшими глазами, неузнаваемое лицо. Разлепив веки, Га-Ноцри глянул вниз. Глаза его, обычно ясные, теперь были мутноваты.

Га-Ноцри! -- сказал палач.

Га-Ноцри шевельнул вспухшими губами и отозвался хриплым разбойничьим голосом: -- Что тебе надо? Зачем подошел ко мне?

Пей! -- сказал палач, и пропитанная водою губка на конце копья поднялась к губам Иешуа. Радость сверкнула у того в глазах, он прильнул к губке и с жадностью начал впитывать влагу. С соседнего столба донесся голос Дисмаса: -- Несправедливость!

Я такое же разбойник, как и он. Дисмас напрягся, но шевельнуться не смог, руки его в трех местах на перекладине держали веревочные кольца. Он втянул живот, ногтями вцепился в концы перекладин, голову держал повернутой к столбу Иешуа, злоба пылала в глазах Дисмаса. Пыльная туча накрыла площадку, сильно потемнело.

Когда пыль унеслась, кентурион крикнул: -- Молчать на втором столбе! Дисмас умолк, Иешуа оторвался от губки и, стараясь, чтобы голос его звучал ласково и убедительно, и не добившись этого, хрипло попросил палача: -- Дай попить ему. Становилось все темнее. Туча залила уже полнеба, стремясь к Ершалаиму, белые кипящие облака неслись впереди наполненной черной влагой и огнем тучи. Сверкнуло и ударило над самым холмом.

Палач снял губку с копья. -- Славь великодушного игемона! -- торжественно шепнул он и тихонько кольнул Иешуа в сердце. Тот дрогнул, шепнул: -- Игемон... Кровь побежала по его животу, нижняя челюсть судорожно дрогнула, и голова его повисла.

При втором громовом ударе палач уже поил Дисмаса и с теми же словами: -- Славь игемона! -- убил его. Гестас, лишенный рассудка, испуганно вскрикнул, лишь только палач оказался около него, но когда губка коснулась его губ, прорычал что-то и вцепился в нее зубами. Через несколько секунд обвисло и его тело, сколько позволяли веревки. Человек в капюшоне шел по следам палача и кентуриона, а за ним начальник храмовой стражи. Остановившись у первого столба, человек в капюшоне внимательно оглядел окровавленного Иешуа, тронул белой рукой ступню и сказал спутникам: -- Мертв. То же повторилось и у двух других столбов.

После этого трибун сделал знак кентуриону и, повернувшись, начал уходить с вершины вместе с начальником храмовой стражи и человеком в капюшоне. Настала полутьма, и молнии бороздили черное небо. Из него вдруг брызнуло огнем, и крик кентуриона: "снимай цепь!" -- Утонул в грохоте. Счастливые солдаты кинулись бежать с холма, надевая шлемы. Тьма накрыла Ершалаим.

Ливень хлынул внезапно и застал кентурии на полдороге на холме. Вода обрушилась так страшно, что, когда солдаты бежали книзу, им вдогонку уже летели бушующие потоки. Солдаты скользили и падали на размокшей глине, спеша на ровную дорогу, по которой -- уже чуть видная в пелене воды -- уходила в Ершалаим до нитки мокрая конница. Через несколько минут в дымном зареве грозы, воды и огня на холме остался только один человек. Потрясая недаром украденным ножом, срываясь со скользких уступов, цепляясь за что попало, иногда ползая на коленях, он стремился к столбам.

Он, то пропадал в полной мгле, то вдруг освещался трепещущим светом. Добравшись до столбов, уже по щиколотку в воде, он содрал с себя отяжелевший, пропитанный водою талиф, остался в одной рубахе и припал к ногам Иешуа. Он перерезал веревки на голенях, поднялся на нижнюю перекладину, обнял Иешуа и освободил руки от верхних связей. Голое влажное тело Иешуа обрушилось на Левия и повалило его наземь. Левий тут же хотел взвалить его на плечи, но какая-то мысль остановила его. Он оставил на земле в воде тело с запрокинутой головой и разметанными руками и побежал на разъезжающихся в глиняной жиже ногах к другим столбам.

Он перерезал веревки и на них, и два тела обрушились на землю. Прошло несколько минут, и на вершине холма остались только эти два тела и три пустых столба. Вода била и поворачивала эти тела.

Ни Левия, ни тела Иешуа наверху холма в это время уже не было. 230 12 10 Библиотека Искусство Франции. Парижские художники, скульпторы, архитекторы, мастера гравюры. История зарубежного искусства. От эпохи романского стиля и готики средневековья до современности.

Найти легко Справочник адреса Воронежа