Н радищев путешествие. О чем рассказывается в «Едрово», «Хотилове», «Вышнем Волочке», «Выдропуске», «Торжке» и «Кратком повествовании о происхождении цензуры». Подберезье — Новгород — Бронницы

Теперь уж этого не делается, - заметил я, не спуская с него глаз.

Он посмотрел на меня сбоку.

Теперь, вестимо, лучше, - пробормотал он - и далеко закинул удочку.

Мы сидели в тени; но и в тени было душно. Тяжелый, знойный воздух словно замер; горячее лицо с тоской искало ветра, да ветра-то не было. Солнце так и било с синего, потемневшего неба; прямо перед нами, на другом берегу, желтело овсяное поле, кое-где проросшее полынью, и хоть бы один колос пошевельнулся. Немного пониже крестьянская лошадь стояла в реке по колени и лениво обмахивалась мокрым хвостом; изредка под нависшим кустом всплывала большая рыба, пускала пузыри и тихо погружалась на дно, оставив за собою легкую зыбь. Кузнечики трещали в порыжелой траве; перепела кричали как бы нехотя; ястреба плавно носились над полями и часто останавливались на месте, быстро махая крылами и распустив хвост веером. Мы сидели неподвижно, подавленные жаром. Вдруг, позади нас, в овраге раздался шум: кто-то спускался к источнику. Я оглянулся и увидал мужика лет пятидесяти, запыленного, в рубашке, в лаптях, с плетеной котомкой и армяком за плечами. Он подошел к ключу, с жадностию напился и приподнялся.

Э, Влас? - вскрикнул Туман, вглядевшись в него. - Здорово, брат. Откуда Бог принес?

Здорово, Михаила Савельич, - проговорил мужик, подходя к нам, - издалеча.

Где пропадал? - спросил его Туман.

А в Москву сходил, к барину.

Просить его ходил.

О чем просить?

Да чтоб оброку сбавил аль на барщину посадил, переселил, что ли… Сын у меня умер, - так мне одному теперь не справиться.

Умер твой сын?

Умер. Покойник, - прибавил мужик, помолчав, - у меня в Москве в извозчиках жил; за меня, признаться, и оброк взносил.

Да разве вы теперь на оброке?

На оброке.

Что ж твой барин?

Что барин? Прогнал меня. Говорит, как смеешь прямо ко мне идти: на то есть приказчик; ты, говорит, сперва приказчику обязан донести… да и куда я тебя переселю? Ты, говорит, сперва недоимку за себя взнеси. Осерчал вовсе.

Ну, что ж, ты и пошел назад?

И пошел. Хотел было справиться, не оставил ли покойник какого по себе добра, да толку не добился. Я хозяину-то его говорю: «Я, мол, Филиппов отец»; а он мне говорит: «А я почем знаю? Да и сын твой ничего, - говорит, - не оставил; еще у меня в долгу». Ну, я и пошел.

Мужик рассказывал нам все это с усмешкой, словно о другом речь шла; но на маленькие и съеженные его глазки навертывалась слезинка, губы его подергивало.

Что ж ты, теперь домой идешь?

А то куда? Известно, домой. Жена, чай, теперь с голоду в кулак свистит.

Да ты бы… того… - заговорил внезапно Степушка, смешался, замолчал и принялся копаться в горшке.

А к приказчику пойдешь? - продолжал Туман, не без удивления взглянув на Степу.

Зачем я к нему пойду?.. За мной и так недоимка. Сын-то у меня перед смертию с год хворал, так и за себя оброку не взнес… Да мне с полугоря: взять-то с меня нечего… Уж, брат, как ты там ни хитри, - шалишь: безответная моя голова! (Мужик рассмеялся.) Уж он там как ни мудри, Кинтильян-то Семеныч, а уж…

Влас опять засмеялся.

Что ж? Это плохо, брат Влас, - с расстановкой произнес Туман.

Кто ваш барин? - спросил я.

Граф ***, Валериан Петрович.

Сын Петра Ильича?

Петра Ильича сын, - отвечал Туман. - Петр Ильич, покойник, Власову-то деревню ему при жизни уделил.

Что, он здоров?

Здоров, слава Богу, - возразил Влас. - Красный такой стал, лицо словно обложилось.

Вот, батюшка, - продолжал Туман, обращаясь ко мне, - добро бы под Москвой, а то здесь на оброк посадил.

А почем с тягла?

Девяносто пять рублев с тягла, - пробормотал Влас.

Ну вот, видите; а земли самая малость, только и есть что господский лес.

Да и тот, говорят, продали, - заметил мужик.

Ну, вот видите… Степа, дай-ка червяка… А, Степа? Что ты, заснул, что ли?

Степушка встрепенулся. Мужик подсел к нам. Мы опять приумолкли. На другом берегу кто-то затянул песню, да такую унылую… Пригорюнился мой бедный Влас…

Через полчаса мы разошлись.

никакой надобности переменить свое положение. - И без всякой пользы пропадет-с, - жалобно прибавил Владимир. Ермолай не возвращался более часу. Этот час нам показался вечностью. Сперва мы перекликивались с ним очень усердно; потом он стал реже отвечать на наши возгласы, наконец умолк совершенно. В селе зазвонили к вечерне. Меж собой мы не разговаривали, даже старались не глядеть друг на друга. Утки носились над нашими головами; иные собирались сесть подле нас, но вдруг поднимались кверху, как говорится, "колом", и с криком улетали. Мы начинали костенеть. Сучок хлопал глазами, словно спать располагался. Наконец, к неописанной нашей радости, Ермолай вернулся. - Ну, что? - Был на берегу; брод нашел... Пойдемте. Мы хотели было тотчас же отправиться; но он сперва достал под водой из кармана веревку, привязал убитых уток за лапки, взял оба конца в зубы и побрел вперед; Владимир за ним, я за Владимиром. Сучок замыкал шествие. До берега было около двухсот шагов, Ермолай шел смело и безостановочно (так хорошо заметил он дорогу), лишь изредка покрикивая: "Левей, - тут направо колдобина!" или: "Правей, - тут лево завязнешь..." Иногда вода доходила нам до горла, и раза два бедный Сучок, будучи ниже всех нас ростом, захлебывался и пускал пузыри. "Ну, ну, ну!" - грозно кричал на него Ермолай, - и Сучок карабкался, болтал ногами, прыгал и таки выбирался на более мелкое место, но даже в крайности не решался хвататься за полу моего сюртука. Измученные, грязные, мокрые, мы достигли наконец берега. Часа два спустя мы уже все сидели, по мере возможности обсушенные, в большом сенном сарае и собирались ужинать. Кучер Иегудиил, человек чрезвычайно медлительный, тяжелый на подъем, рассудительный и заспанный, стоял у ворот и усердно потчевал табаком Сучка. (Я заметил, что кучера в России очень скоро дружатся.) Сучок нюхал с остервенением, до тошноты: плевал, кашлял и, по-видимому, чувствовал большое удовольствие. Владимир принимал томный вид, наклонял головку набок и говорил мало. Ермолай вытирал наши ружья. Собаки с преувеличенной быстротой вертели хвостами в ожидании овсянки; лошади топали и ржали под навесом... Солнце садилось; широкими багровыми полосами разбегались его последние лучи; золотые тучки расстилались по небу все мельче и мельче, словно вымытая, расчесанная волна... На селе раздавались песни. Малиновая вода (Из цикла "Записки охотника") В начале августа жары часто стоят нестерпимые. В это время, от двенадцати до трех часов, самый решительный и сосредоточенный человек не в состоянии охотиться и самая преданная собака начинает "чистить охотнику шпоры", то есть идет за ним шагом, болезненно прищурив глаза и преувеличенно высунув язык, а в ответ на укоризны своего господина униженно виляет хвостом и выражает смущение на лице, но вперед не подвигается. Именно в такой день случилось мне быть на охоте. Долго противился я искушению прилечь где-нибудь в тени, хоть на мгновение; долго моя неутомимая собака продолжала рыскать по кустам, хотя сама, видимо, ничего не ожидала путного от своей лихорадочной деятельности. Удушливый зной принудил меня наконец подумать о сбережении последних наших сил и способностей. Кое-как дотащился я до речки Исты, уже знакомой моим снисходительным читателям, спустился с кручи и пошел по желтому и сырому песку в направлении ключа, известного во всем околотке под названием "Малиновой воды". Ключ этот бьет из расселины берега, превратившейся мало-помалу в небольшой, но глубокий овраг, и в двадцати шагах оттуда с веселым и болтливым шумом впадает в реку. Дубовые кусты разрослись по скатам оврага; около родника зеленеет короткая, бархатная травка; солнечные лучи почти никогда не касаются его холодной, серебристой влаги. Я добрался до ключа, на траве лежала черпалка из бересты, оставленная прохожим мужиком на пользу общую. Я напился, прилег в тень и взглянул кругом. У залива, образованного впадением источника в реку и оттого вечно покрытого мелкой рябью, сидели ко мне спиной два старика. Один, довольно плотный и высокого роста, в темно-зеленом опрятном кафтане и пуховом картузе, удил рыбу; другой, худенький и маленький, в мухояровом заплатанном сюртучке и без шапки, держал на коленях горшок с червями и изредка проводил рукой по седой своей головке, как бы желая предохранить ее от солнца. Я вгляделся в него попристальнее и узнал в нем шумихинского Степушку. Прошу позволения читателя представить ему этого человека. В нескольких верстах от моей деревни находится большое село Шумихино, с каменною церковью, воздвигнутой во имя преподобных Козьмы и Дамиана. Напротив этой церкви некогда красовались обширные господские хоромы, окруженные разными пристройками, службами, мастерскими, конюшнями, грунтовыми и каретными сараями, банями и временными кухнями, флигелями для гостей и для управляющих, цветочными оранжереями, качелями для народа и другими, более или менее полезными, зданиями. В этих хоромах жили богатые помещики, и все у них шло своим порядком, как вдруг, в одно прекрасное утро, вся эта благодать сгорела дотла. Господа перебрались в другое гнездо; усадьба запустела. Обширное пепелище превратилось в огород, кое-где загроможденный грудами кирпичей, остатками прежних фундаментов. Из уцелевших бревен на скорую руку сколотили избенку, покрыли ее барочным тесом, купленным лет за десять для построения павильона на готический манер, и поселили в ней садовника Митрофана с женой Аксиньей и семью детьми. Митрофану приказали поставлять на господский стол, за полтораста верст, зелень и овощи; Аксинье поручили надзор за тирольской коровой, купленной в Москве за большие деньги, но, к сожалению, лишенной всякой способности воспроизведения и потому со времени приобретения не дававшей молока; ей же на руки отдали хохлатого дымчатого селезня, единственную "господскую" птицу; детям, по причине малолетства, не определили никаких должностей, что, впрочем, нисколько не помешало им совершенно облениться, У этого садовника мне случилось раза два переночевать; мимоходом забирал я у него огурцы, которые, Бог ведает почему, даже летом отличались величиной, дрянным водянистым вкусом и толстой желтой кожей. У него-то увидал я впервые Степушку. Кроме Митрофана с его семьей да старого глухого ктитора Герасима, проживавшего Христа ради в каморочке у кривой солдатки, ни одного дворового человека не осталось в Шумихине, потому что Степушку, с которым я намерен познакомить читателя, нельзя было считать ни за человека вообще, ни за дворового в особенности. Всякий человек имеет хоть какое бы то ни было положение в обществе, хоть какие-нибудь да связи; всякому дворовому выдается если не жалованье, то, по крайней мере, так называемое "отвесное": Степушка не получал решительно никаких пособий, не состоял в родстве ни с кем, никто не знал о его существовании. У этого человека даже прошедшего не было; о нем не говорили; он и по ревизии едва ли числился. Ходили темные слухи, что состоял он когда-то у кого-то в камердинерах; но кто он, откуда он, чей сын, как попал в число шумихинских подданных, каким образом добыл мухояровый, с незапамятных времен носимый им кафтан, где живет, чем живет, - об этом решительно никто не имел ни малейшего понятия, да и, правду сказать, никого не занимали эти вопросы. Дедушка Трофимыч, который знал родословную всех дворовых в восходящей линии до четвертого колена, и тот раз только сказал, что, дескать, помнится, Степану приходится родственницей турчанка, которую покойный барин, бригадир Алексей Романыч, из похода в обозе изволил привезти. Даже, бывало, в праздничные дни, дни всеобщего жалованья и угощения хлебом-солью, гречишными пирогами и зеленым вином, по старинному русскому обычаю, - даже и в эти дни Степушка не являлся к выставленным столам и бочкам, не кланялся, не подходил к барской руке, не выпивал духом стакана под господским взглядом и за господское здоровье, - стакана, наполненного жирною рукою приказчика; разве какая добрая душа, проходя мимо, уделит бедняге недоеденный кусок пирога. В Светлое Воскресенье с ним христосовались, но он не подворачивал замасленного рукава, не доставал из заднего кармана своего красного яичка, не подносил его, задыхаясь и моргая, молодым господам или даже самой барыне. Проживал он летом в клети, позади курятника, а зимой в предбаннике; в сильные морозы ночевал на сеновале. Его привыкли видеть, иногда даже давали ему пинка, но никто с ним не заговаривал, и он сам, кажется, отроду рта не разинул. После пожара этот заброшенный человек приютился, или, как говорят орловцы, "притулился" у садовника Митрофана. Садовник не тронул его, не сказал ему: живи у меня - да и не прогнал его. Степушка и не жил у садовника: он обитал, витал на огороде. Ходил он и двигался без всякого шуму; чихал и кашлял в руку, не без страха; вечно хлопотал и возился втихомолку, словно муравей - и все для еды, для одной еды. И точно, не заботься он с утра до вечера о своем пропитании, - умер бы мой Степушка с голоду. Плохое дело не знать поутру, чем к вечеру сыт будешь! То под забором Степушка сидит и редьку гложет, или морковь сосет, или грязный кочан капусты под себя крошит; то ведро с водой куда-то тащит и кряхтит; то под горшочком огонек раскладывает и какие-то черные кусочки из-за пазухи в горшок бросает; то у себя в чуланчике деревяшкой постукивает, гвоздик приколачивает, полочку для хлебца устроивает. И все это он делает молча, словно из-за угла: глядь, уж и спрятался. А то вдруг отлучится дня на два; его отсутствия, разумеется, никто не замечает... Смотришь, уж он опять тут, опять где-нибудь около забора под таганчик щепочки украдкой подкладывает. Лицо у него маленькое, глазки желтенькие, волосы вплоть до бровей, носик остренький, уши пребольшие, прозрачные, как у летучей мыши, борода словно две недели тому назад выбрита, и никогда ни меньше не бывает, ни больше. Вот этого-то Степушку я встретил на берегу Исты в обществе другого старика. Я подошел к ним, поздоровался и присел с ними рядом. В товарище Степушки я узнал тоже знакомого: это был вольноотпущенный человек графа Петра Ильича ***, Михайло Савельев, по прозвищу Туман. Он проживал у болховского чахоточного мещанина, содержателя постоялого двора, где я довольно часто останавливался. Проезжающие по большой орловской дороге молодые чиновники и другие незанятые люди (купцам, погруженным в свои полосатые перины, не до того) до сих пор еще могут заметить в недальнем расстоянии от большого села Троицкого огромный деревянный дом в два этажа, совершенно заброшенный, с провалившейся крышей и наглухо забитыми окнами, выдвинутый на самую дорогу. В полдень, в ясную, солнечную погоду, ничего нельзя вообразить печальнее этой развалины. Здесь некогда жил граф Петр Ильич, известный хлебосол, богатый вельможа старого века. Бывало, вся губерния съезжалась у него, плясала и веселилась на славу, при оглушительном громе доморощенной музыки, трескотне бураков и римских свечей; и, вероятно, не одна старушка, проезжая теперь мимо запустелых боярских палат, вздохнет и вспомянет минувшие времена и минувшую молодость. Долго пировал граф, долго расхаживал, приветливо улыбаясь, в толпе подобострастных гостей; но именья его, к несчастью, не хватило на целую жизнь. Разорившись кругом, отправился он в Петербург искать себе места и умер в нумере гостиницы, не дождавшись никакого решения. Туман служил у него дворецким и еще при жизни графа получил отпускную. Это был человек лет семидесяти, с лицом правильным и приятным. Улыбался он почти постоянно, как улыбаются теперь одни люди екатерининского времени: добродушно и величаво; разговаривая, медленно выдвигал и сжимал губы, ласково щурил глаза и произносил слова несколько в нос. Сморкался и нюхал табак он тоже не торопясь, словно дело делал. - Ну, что, Михайло Савельич, - начал я, - наловил рыбы? - А вот извольте в плетушку заглянуть: двух окуньков залучил да голавликов штук пять... Покажь, Степа. Степушка протянул ко мне плетушку. - Как ты поживаешь, Степан? - спросил я его. - И... и... и... ни... ничего-о, батюшка, помаленьку, - отвечал Степан, запинаясь, словно пуды языком ворочал. - А Митрофан здоров? - Здоров, ка... как же, батюшка. Бедняк отвернулся. - Да плохо что-то клюет, - заговорил Туман, - жарко больно; рыба-то вся под кусты забилась, спит... Надень-ко червяка, Степа. (Степушка достал червяка, положил на ладонь, хлопнул по нем раза два, надел на крючок, поплевал и подал Туману.) Спасибо, Степа... А вы, батюшка, - продолжал он, обращаясь ко мне, - охотиться изволите? - Как видишь. - Так-с... А что это у вас песик аглицкий али фурлянский какой? Старик любил при случае показать себя: дескать, и мы живали в свете! - Не знаю, какой он породы, а хорош. - Так-с... А с собаками изволите ездить? - Своры две у меня есть. Туман улыбнулся и покачал головой. - Оно точно: иной до собак охотник, а иному их даром не нужно. Я так думаю, по простому моему разуму: собак больше для важности, так сказать, держать следует... И чтобы все уж и было в порядке: и лошади чтоб были в порядке, и псари как следует, в порядке, и все. Покойный граф - царство ему небесное! - охотником отродясь, признаться, не бывал, а собак держал и раза два в год выезжать изволил. Соберутся псари на дворе в красных кафтанах с галунами и в трубу протрубят; их сиятельство выйти изволят, и коня их сиятельству подведут; их сиятельство сядут, а главный ловчий им ножки в стремена вденет, шапку с головы снимет и поводья в шапке подаст. Их сиятельство арапельником этак изволят щелкнуть, а псари загогочут, да и двинутся со двора долой. Стремянный-то за графом поедет, а сам на шелковой сворке двух любимых барских собачек держит и этак наблюдает, знаете... И сидит-то он, стремянный-то, высоко, высоко, на казацком седле, краснощекий такой, глазищами так и водит... Ну, и гости, разумеется, при этом случае бывают. И забава, и почет соблюден... Ах, сорвался, азиятец! - прибавил он вдруг, дернув удочкой. - А что, говорят, граф-таки пожил на своем веку? - спросил я. Старик поплевал на червяка и закинул удочку. - Вельможественный был человек, известно-с. К нему, бывало, первые, можно сказать, особы из Петербурга заезжали. В голубых лентах, бывало, за столом сидят и кушают. Ну, да уж и угощать был мастер. Призовет, бывало, меня: "Туман, - говорит, - мне к завтрашнему числу живых стерлядей требуется: прикажи достать, слышишь?" - "Слушаю, ваше сиятельство". Кафтаны шитые, парики, трости, духи, ладеколон первого сорта, табакерки, картины этакие большущие, из самого Парижа выписывал. Задаст банкет, - господи, владыко живота моего! фейвирки пойдут, катанья! Даже из пушек палят. Музыкантов одних сорок человек налицо состояло. Калпельмейстера из немцев держал, да зазнался больно немец; с господами за одним столом кушать захотел; так и велели их сиятельство прогнать его с Богом: у меня и так, говорит, музыканты свое дело понимают. Известно: господская власть. Плясать пустятся - до зари пляшут, и все больше лакосез-матрадура... Э... э... э... попался, брат! (Старик вытащил из воды небольшого окуня.) На-ко, Степа... Барин был, как следует, барин, - продолжал старик, закинув опять удочку, - и душа была тоже добрая. Побьет, бывало, тебя, - смотришь, уж и позабыл. Одно: матресок держал. Ох, уж эти матрески, прости господи! Оне-то его и разорили. И ведь все больше из низкого сословия выбирал. Кажись, чего бы им еще? Так нет, подавай им что ни на есть самого дорогого в целой Европии! И то сказать: почему не пожить в свое удовольствие, - дело господское... да разоряться-то не след. Особенно одна: Акулиной ее называли; теперь она покойница, - царство ей небесное! Девка была простая, ситовского десятского дочь, да такая злющая! По щекам, бывало, графа бьет. Околдовала его совсем. Племяннику моему лоб забрила: на новое платье щеколат ей обронил... и не одному ему забрила лоб. Да... А все-таки хорошее было времечко! - прибавил старик с глубоким вздохом, потупился и умолк. - А барин-то, я вижу, у вас был строг? - начал я после небольшого молчания. - Тогда это было во вкусе, батюшка, - возразил старик, качнув головой. - Теперь уж этого не делается, - заметил я, не спуская с него глаз. Он посмотрел на меня сбоку. - Теперь, вестимо, лучше, - пробормотал он - и далеко закинул удочку. Мы сидели в тени; но и в тени было душно. Тяжелый, знойный воздух словно замер; горячее лицо с тоской искало ветра, да ветра-то не было. Солнце так и било с синего, потемневшего неба; прямо перед нами, на другом берегу, желтело овсяное поле, кое-где проросшее полынью, и хоть бы один колос пошевельнулся. Немного пониже крестьянская лошадь стояла в реке по колени и лениво обмахивалась мокрым хвостом; изредка под нависшим кустом всплывала большая рыба, пускала пузыри и тихо погружалась на дно, оставив за собою легкую зыбь. Кузнечики трещали в порыжелой траве; перепела кричали как бы нехотя; ястреба плавно носились над полями и часто останавливались на месте, быстро махая крылами и распустив хвост веером. Мы сидели неподвижно, подавленные жаром. Вдруг, позади нас, в овраге раздался шум: кто-то спускался к источнику. Я оглянулся и увидал мужика лет пятидесяти, запыленного, в рубашке, в лаптях, с плетеной котомкой и армяком за плечами. Он подошел к ключу, с жадностию напился и приподнялся. - Э, Влас? - вскрикнул Туман, вглядевшись в него. - Здорово, брат. Откуда Бог принес? - Здорово, Михаила Савельич, - проговорил мужик, подходя к нам, - издалеча. - Где пропадал? - спросил его Туман. - А в Москву сходил, к барину. - Зачем? - Просить его ходил. - О чем просить? - Да чтоб оброку сбавил аль на барщину посадил, переселил, что ли... Сын у меня умер, - так мне одному теперь не справиться. - Умер твой сын? - Умер. Покойник, - прибавил мужик, помолчав, - у меня в Москве в извозчиках жил; за меня, признаться, и оброк взносил. - Да разве вы теперь на оброке? - На оброке. - Что ж твой барин? - Что барин? Прогнал меня. Говорит, как смеешь прямо ко мне идти: на то есть приказчик; ты, говорит, сперва приказчику обязан донести... да и куда я тебя переселю? Ты, говорит, сперва недоимку за себя взнеси. Осерчал вовсе. - Ну, что ж, ты и пошел назад? - И пошел. Хотел было справиться, не оставил ли покойник какого по себе добра, да толку не добился. Я хозяину-то его говорю: "Я, мол, Филиппов отец"; а он мне говорит: "А я почем знаю? Да и сын твой ничего, - говорит, - не оставил; еще у меня в долгу". Ну, я и пошел. Мужик рассказывал нам все это с усмешкой, словно о другом речь шла; но на маленькие и съеженные его глазки навертывалась слезинка, губы его подергивало. - Что ж ты, теперь домой идешь? - А то куда? Известно, домой. Жена, чай, теперь с голоду в кулак свистит. - Да ты бы... того... - заговорил внезапно Степушка, смешался, замолчал и принялся копаться в горшке. - А к приказчику пойдешь? - продолжал Туман, не без удивления взглянув на Степу. - Зачем я к нему пойду?.. За мной и так недоимка. Сын-то у меня перед смертию с год хворал, так и за себя оброку не взнес... Да мне с полугоря: взять-то с меня нечего... Уж, брат, как ты там ни хитри, - шалишь: безответная моя голова! (Мужик рассмеялся.) Уж он там как ни мудри, Кинтильян-то Семеныч, а уж... Влас опять засмеялся. - Что ж? Это плохо, брат Влас, - с расстановкой произнес Туман. - А чем плохо? Не... (У Власа голос прервался.) Эка жара стоят, - продолжал он, утирая лицо рукавом. - Кто ваш барин? - спросил я. - Граф ***, Валериан Петрович. - Сын Петра Ильича? - Петра Ильича сын, - отвечал Туман. - Петр Ильич, покойник, Власову-то деревню ему при жизни уделил. - Что, он здоров? - Здоров, слава Богу, - возразил Влас. - Красный такой стал, лицо словно обложилось. - Вот, батюшка, - продолжал Туман, обращаясь ко мне, - добро бы под Москвой, а то здесь на оброк посадил. - А почем с тягла? - Девяносто пять рублев с тягла, - пробормотал Влас. - Ну вот, видите; а земли самая малость, только и есть что господский лес. - Да и тот, говорят, продали, - заметил мужик. - Ну, вот видите... Степа, дай-ка червяка... А, Степа? Что ты, заснул, что ли? Степушка встрепенулся. Мужик подсел к нам. Мы опять приумолкли. На другом берегу кто-то затянул песню, да такую унылую... Пригорюнился мой бедный Влас... Через полчаса мы разошлись. Живые мощи (Из цикла "Записки охотника") Край родной долготерпенья - Край ты русского народа! Ф.Тютчев Французская поговорка гласит: "Сухой рыбак и мокрый охотник являют вид печальный". Не имев никогда пристрастия к рыбной ловле, я не могу судить о том, что испытывает рыбак в хорошую, ясную погоду и насколько в ненастное время удовольствие, доставляемое ему обильной добычей, перевешивает неприятность быть мокрым. Но для охотника дождь - сущее бедствие. Именно такому бедствию подверглись мы с Ермолаем в одну из наших поездок за тетеревами в Белевский уезд. С самой утренней зари дождь не переставал. Уж чего-чего мы не делали, чтобы от него избавиться! И резинковые плащики чуть не на самую голову надевали, и под деревья становились, чтобы поменьше капало... Непромокаемые плащики, не говоря уже о том, что мешали стрелять, пропускали воду самым бесстыдным образом; а под деревьями - точно, на первых порах, как будто и не капало, но потом вдруг накопившаяся в листве влага прорывалась, каждая ветка обдавала нас, как из дождевой трубы, холодная струйка забиралась под галстук и текла вдоль спинного хребта... А уж это последнее дело, как выражался Ермолай. - Нет, Петр Петрович, - воскликнул он наконец, - Этак нельзя!.. Нельзя сегодня охотиться. Собакам чучъе заливает; ружья осекаются... Тьфу! Задача! - Что же делать? - спросил я. - А вот что. Поедемте в Алексеевку. Вы, может, не знаете - хуторок такой есть, матушке вашей принадлежит; отсюда верст восемь. Переночуем там, а завтра... - Сюда вернемся? - Нет, не сюда... Мне за Алексеевкой места известны... многим лучше здешних для тетеревов! Я не стал расспрашивать моего верного спутника, зачем он не повез меня прямо в те места, и в тот же день мы добрались до матушкина хуторка, существования которого я, признаться сказать, и не подозревал до тех пор. При этом хуторке оказался флигелек, очень ветхий, но нежилой и потому чистый; я провел в нем довольно спокойную ночь. На следующий день я проснулся ранехонько. Солнце только что встало; на небе не было ни одного облачка; все кругом блестело сильным двойным блеском: блеском молодых утренних лучей и вчерашнего ливня. Пока мне закладывали таратайку, я пошел побродить по небольшому, некогда фруктовому, теперь одичалому саду, со всех сторон обступившему флигелек своей пахучей, сочной глушью. Ах, как было хорошо на вольном воздухе, под ясным небом, где трепетали жаворонки, откуда сыпался серебряный бисер их звонких голосов! На крыльях своих они, наверно, унесли капли росы, и песни их казались орошенными росою. Я даже шапку снял с головы и дышал радостно - всею грудью... На склоне неглубокого оврага, возле самого плетня, виднелась пасека; узенькая тропинка вела к ней, извиваясь змейкой между сплошными стенами бурьяна и крапивы, над которыми высились, Бог ведает откуда занесенные, остроконечные стебли темно-зеленой конопли. Я отправился по этой тропинке; дошел до пасеки. Рядом с нею стоял плетеный сарайчик, так называемый амшаник, куда ставят улья на зиму. Я заглянул в полуоткрытую дверь: темно, тихо, сухо; пахнет мятой, мелиссой. В углу приспособлены подмостки, и на них, прикрытая одеялом, какая-то маленькая фигура... Я пошел было прочь... - Барин, а барин! Петр Петрович! - послышался мне голос,

Солнце так и било с синего, потемневшего неба; прямо перед нами, на другом берегу, желтело овсяное поле, кое-где проросшее полынью, и хоть бы один колос пошевельнулся. Немного пониже крестьянская лошадь стояла в реке по колени и лениво обмахивалась мокрым хвостом; изредка под нависшим кустом всплывала большая рыба, пускала пузыри и тихо погружалась на дно, оставив за собою легкую зыбь. Кузнечики трещали в порыжелой траве; перепела кричали как бы нехотя; ястреба плавно носились над полями и часто останавливались на месте, быстро махая крылами и распустив хвост веером. Мы сидели неподвижно, подавленные жаром. Вдруг, позади нас, в овраге раздался шум: кто-то спускался к источнику. Я оглянулся и увидал мужика лет пятидесяти, запыленного, в рубашке, в лаптях, с плетеной котомкой и армяком за плечами. Он подошел к ключу, с жадностию напился и приподнялся.

Э, Влас? - вскрикнул Туман, вглядевшись в него. - Здорово, брат. Откуда Бог принес?

Здорово, Михаила Савельич, - проговорил мужик, подходя к нам, - издалеча.

Где пропадал? - спросил его Туман.

А в Москву сходил, к барину.

Просить его ходил.

О чем просить?

Да чтоб оброку сбавил аль на барщину посадил, переселил, что ли… Сын у меня умер, - так мне одному теперь не справиться.

Умер твой сын?

Умер. Покойник, - прибавил мужик, помолчав, - у меня в Москве в извозчиках жил; за меня, признаться, и оброк взносил.

Да разве вы теперь на оброке?

На оброке.

Что ж твой барин?

Что барин? Прогнал меня. Говорит, как смеешь прямо ко мне идти: на то есть приказчик; ты, говорит, сперва приказчику обязан донести… да и куда я тебя переселю? Ты, говорит, сперва недоимку за себя взнеси. Осерчал вовсе.

Ну, что ж, ты и пошел назад?

И пошел. Хотел было справиться, не оставил ли покойник какого по себе добра, да толку не добился. Я хозяину-то его говорю: «Я, мол, Филиппов отец»; а он мне говорит: «А я почем знаю? Да и сын твой ничего, - говорит, - не оставил; еще у меня в долгу». Ну, я и пошел.

Мужик рассказывал нам все это с усмешкой, словно о другом речь шла; но на маленькие и съеженные его глазки навертывалась слезинка, губы его подергивало.

Что ж ты, теперь домой идешь?

А то куда? Известно, домой. Жена, чай, теперь с голоду в кулак свистит.

Да ты бы… того… - заговорил внезапно Степушка, смешался, замолчал и принялся копаться в горшке.

А к приказчику пойдешь? - продолжал Туман, не без удивления взглянув на Степу.

Зачем я к нему пойду?.. За мной и так недоимка. Сын-то у меня перед смертию с год хворал, так и за себя оброку не взнес… Да мне с полугоря: взять-то с меня нечего… Уж, брат, как ты там ни хитри, - шалишь: безответная моя голова! (Мужик рассмеялся.) Уж он там как ни мудри, Кинтильян-то Семеныч, а уж…

Влас опять засмеялся.

Что ж? Это плохо, брат Влас, - с расстановкой произнес Туман.

Кто ваш барин? - спросил я.

Граф ***, Валериан Петрович.

Сын Петра Ильича?

Петра Ильича сын, - отвечал Туман. - Петр Ильич, покойник, Власову-то деревню ему при жизни уделил.

Что, он здоров?

Здоров, слава Богу, - возразил Влас. - Красный такой стал, лицо словно обложилось.

Вот, батюшка, - продолжал Туман, обращаясь ко мне, - добро бы под Москвой, а то здесь на оброк посадил.

А почем с тягла?

Девяносто пять рублев с тягла, - пробормотал Влас.

Ну вот, видите; а земли самая малость, только и есть что господский лес.

Да и тот, говорят, продали, - заметил мужик.

Ну, вот видите… Степа, дай-ка червяка… А, Степа? Что ты, заснул, что ли?

Степушка встрепенулся. Мужик подсел к нам. Мы опять приумолкли.

Как можно в статье о русской словесности забыть Радищева? Кого же мы будем помнить?

А. Пушкин

1

Два столетия прошло со дня смерти Александра Николаевича Радищева (1749–1802), но его значение все еще недооценено нами. Золотые россыпи его благородных, возвышающих душу мыслей, лучезарная чистота его вещих чувств, его сердца, дышавшего добром, во многом остаются неосознанными. Не только потому, что мы «ленивы и нелюбопытны» (А.С. Пушкин). Искренняя, глубокая по содержанию, но уже устаревшая для нас по форме радищевская речь кажется иным затрудненною и искусственною. Из-за этой якобы искусственности (а на самом деле – более всего из-за нашего невежества в восприятии языка недавних наших предков) мы перестаем с должным вниманием вникать в глубину выстраданных писателем мыслей и затрудняемся осознавать величие его души. Какая слепота! Какая неблагодарность! Его знаменитое «Путешествие из Петербурга в Москву» – эта удивительная педагогическая поэма XVIII века – зачастую толкуется только лишь как революционный манифест и воззвание к бунту…

Но внимательный читатель, видящий в Радищеве мыслителя и художника, не может упустить из виду широту и разнообразие затронутых им тем и вопросов, наконец – художественные особенности произведения, обнаруживающего в самом построении своем широкий авторский замысел.

Между тем для нескольких поколений XX века Радищев – прежде всего «первый русский революционер», дворянский демократ, восславивший свободу и грозивший насильникам земным возмездием. Да, воистину незабываемы негодующие слова «Путешествия…», обличающие крепостное право: «Страшись, помещик жестокосердый. На челе каждого из твоих крестьян вижу я твое «осуждение!..» («Любани»).

«Звери алчные! Пиявицы ненасытные! Что крестьянину вы оставляете? То, чего отнять не можете, воздух. Да, один воздух. Отъемлете нередко у него не токмо дар земли, хлеб и воду, но и самый свет. Закон запрещает отъять у него жизнь – но разве мгновенно. Сколько способов отъять у него – постепенно!» («Пешки»).

Мы помним провидческие строки радищевской оды «Вольность» (1781–1783):


…Возникнет рать повсюду бранна,
Надежда всех вооружит;
В крови мучителя венчанна
Омыть свой стыд уж всяк спешит;
Меч остр, я зрю, везде сверкает,
В различных видах смерть летает,
Над гордою главой паря.
Ликуйте, сплоченны народы, -
Се право мщенное природы
На плаху возвело царя.

Наконец вспоминаются первоначальные слова варианта пушкинского стихотворения «Я памятник себе воздвиг…»: «…Вослед Радищеву восславил я свободу…»

Вольнолюбивая смелость Радищева бесспорна и заслуживает внимания, памяти и благодарного отношения потомков.

Однако этим не исчерпывается духовный облик писателя, смысл его творчества и значение его вдохновенной книги.

В основе его революционности и просветительства лежало особое, сердечное отношение к миру, глубоко личное переживание страданий его соотечественников, дерзкое желание устыдить власть имущих, призыв их к исполнению человеческого долга любви. В его книге был спрессован огромный запас жизненных наблюдений, размышлений, проникнутых горячим сочувствием автора…

Вглядываемся в черты лица Радищева, как оно изображено на широко распространенном портрете неизвестного художника XVIII века, хранящемся в Саратовском музее. Открытое, высокое чело (именно чело, а не лоб!), прямой взгляд прямо и мужественно глядящих на нас очей (именно очей, а не глаз) и полная чувства достоинства осанка Человека, сознающего себя личностью, существом, имеющим образ и подобие Божие, и достойно носящего звание сына Отечества.

Хочется почти кричать, наблюдая равнодушно озирающие этот портрет лица иных современников: да как же вы не видите, что перед вами чудо: человек, воистину с достоинством носящий свое звание!

Не потому ли таким обаянием искренности веет со страниц радищевского «Путешествия…», что его книга не только энциклопедия путевых наблюдений, в которых, как в капле воды, отразилась современная ему Россия, но и дерзкое откровение образованного ума и прозрения горячего сердца, исполненного любви к человечеству.

Что думал Радищев о Человеке? Как понимал его назначение?

«Известно, что человек – существо свободное, поелику одарено умом, разумом и свободною волею; что свобода его состоит в избрании лучшего, что сие лучшее познает он и избирает посредством разума, постигает пособием ума и стремится всегда к прекрасному, величественному, высокому…»1
Радищев А. Н. Беседа о том, что есть сын отечества (1789) // Поли. собр. соч.: В 2 т. М.; Л., 1938. Т.1. С. 215.

Люди, подобные Радищеву, не бросали слов на ветер; за то, что писали, они в любую минуту готовы были отвечать – хотя бы перед самим Господом Богом. Так что же именно следует из сказанного? Перечитаем еще раз. Вдумаемся. Поразмышляем…

Человек свободен. Он свободен потому, что одарен умом, разумом и свободною волей. Он по-человечески свободен, ибо человеческая свобода состоит в избрании лучшего. Что есть лучшее, он познаёт и избирает посредством разума. И это познание, и этот выбор заключаются в том, что человек (если он остается человеком!) стремится во всем «к прекрасному, величественному, высокому…». Значит – к духовному. Потому что здесь и речи не может быть о корысти и эгоистической выгоде.

Чтобы убедиться, что сказанное мы поняли верно, посмотрим, что говорится далее.

«…Но в ком заглушены сии способности, сии человеческие чувствования, может ли украшаться величественным именем сына отечества? Он не человек, но что? Он ниже скота; ибо скот следует своим законам, и не примечено еще в нем удаление от оных»2
Радищев А. Н. Указ. соч.

Итак, если ты считаешь себя Человеком, то по природе человеческой каждый сознательный поступок твой должен быть воплощением прекрасного, величественного, высокого, того, что не по принуждению, а по своей духовной природе должен претворять в жизнь всякий человек. Если же кто-то неспособен на такое бытие – «он ниже скота»; он недостоин называться человеком… Вот требование уважающей себя личности!

Откуда же черпал Радищев столь высокое духовное отношение к миру и человеку? Почему всю жизнь отличался, говоря словами Пушкина, «удивительным самопожертвованием и какою-то рыцарскою совестливостью»? Не последнюю роль играло здесь воспринятое с детства религиозное миропонимание, что было отражено писателем и в автобиографической «Повести о Филарете». Ее герой, в котором без труда можно признать автора, замечает: «Силу, вся содержащую, вся зиждущую (творящую), всему предел положившую, вся оживляющую, в коей теряется и самое разрушение, я чувствовал от млечных когтей»3
Радищев А. Н. Поли. собр. соч.: В 2 т. Спб., 1907. Т. 2. С. 285–286.

В основе почти каждой из его философских статей – мысли о достоинстве человека, и потому высокие к нему требования. Ибо одаренный свыше человек «паче всех есть существо соучаствующее», он «укрепляет свою чувственность, острит силы мысленные, укрепляет понятие, рассудок, ум, воображение и память. Он приобретает несчисленное количество понятий, и из сравнений его рождаются понятия о красоте, порядке, соразмерности, совершенстве»4
Радищев А. Н. О человеке, о его смертности и бессмертии //Поли. собр. соч.: В 2 т. М.; Л., 1952. Т. 2. С. 54, 133.

Человеком в высоком смысле слова, убежден Радищев, нельзя стать без того, «чтобы прежде приучил дух свой к трудолюбию, прилежанию, повиновению, скромности, умному состраданию, к охоте благотворить всем, к любви Отечества, к желанию подражать великим в том примерам, також к любви наукам и художествам, сколько позволяет отправляемое в общежитии звание; применился бы к упражнению в истории и философии или любомудрии, не школьном, для словопрения единственно обращенном, но в истинном, научающем человека истинным его обязанностям; а для очищения вкуса возлюбил бы рассматривание живописи великих художников, музыки, изваяния, архитектуры или зодчества»5
Радищев А. Н. Беседа о том, что есть сын отечества // Указ. соч. С. 222–223.

Воистину исчерпывающая программа воспитания гармонической личности!

Радищев верил в Бога и бессмертие души и, по словам его сына Павла Александровича, бывало, «долго и усердно молился со слезами». Религиозное начало придавало особый характер его отношению к просветителям XVIII века, к «властителям дум» европейского мира Вольтеру и Руссо. Он воспринимал этих мыслителей не как нигилистов и безбожников, но прежде всего как проповедников человеколюбия, равенства и доброделания. По словам того же П. А. Радищева, «он уважал Спинозу и Гельвеция как людей благодетельных и благонамеренных, глубоко мыслящих, но сам никогда не был атеистом. Сомнение не есть еще атеизм»6
Радищев А. Н. // Указ. соч. С. 428.

Так сливалось в его сознании вольномыслие и богопочитание, вера в высокое предназначение человека и непримиримое желание всегда и везде по-рыцарски отстаивать и защищать это высокое предназначение.

2

Знаменитая книга Радищева посвящена воспитанию человеческого достоинства. Об этом свидетельствует и ее композиция.

Так, в посвящении писатель обращается к размышлениям о человеке. Первые фразы «Путешествия…» – ключ ко всему радищевскому произведению; в них словно выражен пафос всей русской литературы XIX века, искавшей пути к достойному человеческому бытию: «Я взглянул окрест меня, и душа моя страданиями человечества уязвлена стала…»

Итак, человек, «страдания человечества» и одновременно – вера и убежденность в высоком достоинстве и Божественном начале Человека, наконец, рассуждение о том, в чем мирские причины жалкой униженности и бедствий человека: «…Обратил взоры мои на внутренность мою и узрел, что бедствия человека происходят от человека, и часто от того только, что он взирает не прямо на окружающие его предметы». «Взирать прямо» – значит видеть и не искажать виденного домыслами, следовать действительности, отраженной «зеркалом души» (Н.М. Карамзин) и освещенной разумом, наконец, образовывать себя в этом ви?дении…

В центре «Путешествия…», «на перекрестке» путевых впечатлений и размышлений автора, расположена глава с символическим названием «Крестьцы», в которой все вопросы, поднятые автором, скрещиваются на главном: на вопросе о воспитании человека. Здесь в речи крестецкого дворянина – чадолюбивого отца, истинного гражданина своего Отечества – по существу, развернут трактат о воспитании истинного человека, изложена история возмужания двух достойных сыновей, выросших под его «неусыпным оком», с сознанием высокой отеческой и гражданской ответственности.

Первый закон истинного воспитания – любовь к воспитуемым и уважение к их духовной свободе: «…Не чувствовали вы принуждения, хотя в деяниях ваших водимы были рукою моею…»

Но не менее важно в воспитании – развитие с детства здорового организма: «Я лучше желал, чтобы тело ваше оскорбилось на минуту преходящею болью, нежели чтобы вы были дебелы в совершенном возрасте. И для того часто ходили вы босы с непокровенной головой в пыли и грязи и отдыхали на скамье или на камне. Не меньше старался я удалить вас от убийственной пищи и пития. Труд был лучшею приправою в обеде нашем».

Безусловное значение для земного достойного существования имеет трудовое житие, жизнь в труде, которая обеспечивает право на человеческое достоинство и одновременно формирует телесные силы. «…Вспомните, – говорит отец сыновьям своим, – что вы бегаете быстро, плаваете не утомляясь, поднимаете тяжести без натуги, умеете водить соху, вскопать гряду, владеете косою и топором, стругом и долотом; умеете ездить верхом и стрелять». Вместе с тем воспитание человека, как становится ясно, состоит в воспитании отзывчивости миру искусства – живописи и особенно музыке, которая, «приводя душу в движение, делает в нас мягкосердечие привычкою».

Но как бы ни был добр и отзывчив человек в этом мире, он должен уметь владеть оружием. «Но сие искусство, – замечает наставник, обращаясь к своим сыновьям, – да пребудет в вас мёртво, доколе собственная сохранность того не востребует. Уповаю, что оно не сделает вас наглыми…»

Наконец, необходимым качеством воспитанного человека, идущим от внутреннего сознания и чувства, является приобщение к Высшему, к Богу. Именно так: приобщение от природного, внутреннего устремления, ибо, утверждает наставник, «всещедрому Отцу приятнее зрети две непорочные души», которые «сами возносятся к начальному огню на возгорание».

Не оставлена здесь и наука, обладание которой начинается с познания собственного, родного языка: «…да умеете на оном изъяснять ваши мысли словесно и письменно, чтобы изъяснение сие было в вас непринужденно и поту на лице не производило». Затем следуют иностранные языки и прочие знания. Так складывается радищевское представление о должном в образовании человеческой личности.

Не меньшее значение отводится и воспитанию характера, то есть умению владеть собою, умерять «гнев мгновенный», подвергать рассудку «гнев продолжительный» и подверженность «превратным потрясениям чувств», постоянно быть умеренным в желаниях, кормясь «делами рук своих», и вместе с тем быть опрятным, чистым в бытии. Но прежде всего – хранить чистоту души, скромность и, никогда не гнушаясь, прийти на помощь нуждающемуся: «Ходите в хижины унижения; утешайте томящегося нищетою… и сердце ваше усладится, подав отраду скорбящему…» Этим далеко не исчерпываются отраженные в «Путешествии…» представления о достойном человеческом житии, понимаемые как законы истинной человечности.

В изложенных далее правилах общежития, основанных на тех же христианских, свободолюбивых принципах, Радищев вновь обнаруживает благородную высоту своих убеждений. Здесь что ни мысль, то гимн достоинству человека, возвышающемуся от исполнения «обычаев и прав народных», закона и добродетели, которая «есть вершина деяний человеческих». Здесь та же страстная убежденность. «Но естьли бы… какая-либо власть на земле подвизала тебя на неправду и нарушение добродетели, пребудь в оной непоколебим. Не бойся ни осмеяния, ни мучения, ни болезни, ни заточения, ниже самой смерти. Пребудь незыблем в душе твоей, как камень среди бунтующих, но немощных валов. Ярость мучителей твоих раздробится о твердость твою; и естьли предадут тебя смерти, будут осмеяны; а ты будешь жить в душах благородных до скончания века». Вот сокровенные мысли радищевской книги!

Развивая их, автор дерзко и открыто бросает вызов обществу, в котором закон противен общественным нравам и затрудняет исполнение добродетелей, где «исполнение должностей человека и гражданина» находится «в совершенной противуположности». Тут проступает еще одна важнейшая идея: «Как добродетель есть вершина деяний человеческих, то исполнение ее ничем не должно быть препинаемо. Не бреги обычаев и нравов; не бреги законов гражданского и священного, буде исполнение оных отлучает тебя от добродетели. Не дерзай никогда нарушить ее и прикрывать робостью благоразумия». Добродетель – основа жизни человеческой: «В заблуждении вашем, в забвении самих себя возлюбите добро».

Решительно и заключение наставления, подтверждающее изначальное понятие о невозможности для человека недостойного существования: «…Естьли добродетели твоей не останется на земле убежища, естьли, доведенну до крайности, не будет тебе покрова от угнетения, – тогда вспомни, что ты человек, вспомни свое человечество, восхити венец блаженства, который отнять у тебя тщатся, – умри».

Между тем последние слова отца-наставника обращены к Господу, к его милосердной помощи, ибо, попрощавшись с сыновьями и дождавшись, когда «пригорок скрыл отъехавших юношей от взоров», «старец стал на колени и возвел руки и взоры на небо.

– Господи, – возопил он, – молю Тебя, да укрепишь их в стезях7
В стезях – в путях (церк. – слав .).

Добродетели, молю, блажени да будут. Веси8
Веси – ты знаешь (церк. – слав.).

Николи не утруждал Тебя, Отец Всещедрый, бесполезною молитвою… Отлучил я ныне от себя сынов моих… Господи, да будет на них воля Твоя».

Так нелицеприятно выражает писатель и свое мнение о воспитании, должный успех которого может быть достигнут лишь с Божьей помощью.

Наконец вспомним: «Путешествие…» завершает «Слово о Ломоносове», о достойнейшем человеке, рожденном «с нежными чувствами, одаренного сильным воображением, побуждаемым любочестием, исторгнутого из среды народной». Заметим: Радищев не смог в силу разных причин во всем по достоинству оценить научные достижения М. В. Ломоносова9
Это сделал столетие с лишком спустя В. И. Вернадский, представивший во всем блеске научный гений великого русского ученого в статьях: «О значении трудов М. В. Ломоносова в минералогии и геологии», «Несколько слов о работах М. В. Ломоносова по минералогии и геологии», «Памяти М. В. Ломоносова» и др.

Но он верно понял, осознал и передал величие его человеческого подвига, ибо «вся красота вселенной существовала в его мысли». Итак, книга Радищева композиционно завершилась гимном совершенному человеку, гимном русскому самородку, во всей полноте утвердившему свое человеческое достоинство…

Так в самой композиции книги раскрывается ее основополагающий пафос, идея воспитания человека и человечества, оставившая неизгладимый след в русской литературе последующего времени…

3

Автор «Путешествия…», известный нам прежде всего как проповедник революционных идей, при внимательном взгляде предстает перед нами как философ, мысли которого «обращены… в неизмеримость мира» («Любани»), как историк, сопоставляющий разные эпохи жизни России и рассуждающий о праве народном и соблюдении законов («Новгород», «Зайцово» и др.), то в роли педагога и духовного наставника или убежденного политика, дающего примеры истинного воспитания молодежи, гражданственного служения народу («Крестьцы»), наконец, в образе верующего христианина, призванного «представить вам зерцало истины», постоянно обращающего свои взоры к Богу и глубоко убежденного в Его великой любви («Чудово», «Бронницы», «Хопилов», «Торжок»).

Все измеряется и соизмеряется им с образом Человека, достойного своего великого назначения в мире, устремляющего силы «на пользу всех и каждого» («Выдропуск»). Вот почему столь пристально внимание путешественника к человеческим добродетелям, к мысли о достойных людях, воспринявших с детства основы доброго жития.

И всюду в книге Радищева за живым описанием следует пристальное наблюдение (повествование), затем – размышление и сочувствование. В каждой главе сначала непосредственно воссоздаются живые картины наблюдаемой действительности, затем идет сравнение, анализ изображенного – и новый эпизод, осмысление виденного и эмоциональный на все отклик.

Вспомним, например, главу «Пешки». Вначале здесь описание одного из эпизодов путешествия («…голод не свой брат, принудил зайти меня в избу…»), далее следует сопоставление в связи с тем, кто, чем и когда удовлетворяет голод, далее – новый эпизод: разговор с крестьянкой по поводу употребления сахара в условиях деревенской бедности, а вслед за тем – замечание-суждение крестьянки («…не слезы ли ты крестьян своих пьешь, когда они едят такой же хлеб, как и мы?») и, наконец, передается эмоционально-оценочное суждение автора-рассказчика («Сия укоризна… исполнила сердце мое грустью»).

Затем – снова наблюдение, насыщенное массой «сообщающих» деталей, которые обращены к житейской прозе: «Я обозрел в первый раз внимательно всю утварь крестьянской избы. В первый раз обратил сердце к тому, что доселе по нем скользило. Четыре стены, до половины покрытые, так, как и весь потолок, сажею; пол в щелях, на вершок по крайней мере поросший грязью; печь без трубы, но лучшая защита от холода, и дым, всякое утро, зимой и летом наполняющий избу; окончины, в коих натянутый пузырь едва пропускал свет; два или три горшка (щастлива изба, коли есть в ней всякой день пустые щи), деревянная чашка и кружки, тарелками называемые; стол, топором срубленный, который скоблят скребком по праздникам; корыто кормить свиней или телят, буде есть; спать с ними вместе, глотая воздух, в коем горящая свеча как будто в тумане или за завесою кажется; к щастию кадка с квасом, на уксус похожим, и на дворе баня, в коей коли не парятся, то спит скотина; посконная рубаха, обувь, данная природою; онучки с лаптями для выхода»10
Радищев А. Н. Путешествие из Петербурга в Москву. М., 1984. С. 311.

Затем вновь – осмысление виденного: «Вот в чем почитается по справедливости источник государственного избытка, силы, могущества; но тут же видны слабость, недостатки и злоупотребления законов и их, так сказать, шероховатая сторона. Тут видна алчность дворянства, грабеж, мучительство и беззащитное нищеты состояние»11
Радищев А. Н. Путешествие из Петербурга в Москву. С. 311–312.

И наконец следует этап «практический», этап познания-действия, выражение эмоционального призыва, возбуждение активного отрицания виденного: «Звери алчные! пиявицы ненасытные! что крестьянину вы оставляете?» – и т. д.

Радищев мыслил широко и откровенно; он видел существенную причину зла не только в дурных людях, но и в тех неблагоприятных обстоятельствах, в том строе человеческих отношений, который повсеместно закрывает пути добродетели. Поэтому и пришел к мысли о неизбежности революционного насилия над тиранами, которые суть узурпаторы человеческой свободы, человеческого достоинства и самого достойного человека существования. Вот корни его революционных идей, ярко отразившихся в оде «Вольность».

Вся жизнь крепостнической России, с глубокими изъянами крепостничества, унижающими достоинство личности, – вся эта жизнь предстает перед судом достойного Божественного предначертания.

В своем творчестве Радищев не только сумел прямо взглянуть на действительность и горячо откликнуться на человеческие страдания, но и проявил спасительную рассудительность в отношении к вечным вопросам бытия, не забыв о духовных началах Человека во имя утверждения его материальной обеспеченности. Что помогло ему? Благочестивое воспитание? Истинный энциклопедизм? Вера в великость человека? Убежденность в том, что не может быть счастья там, где дойдут «до края возможного», «несообразности разума человеческого», «необузданности и беспечалия»?

Так или иначе «Путешествие из Петербурга в Москву» (если не будем пристрастны и не станем с предубеждением заведомо считать его только революционным манифестом) – это прежде всего книга, написанная кровью сердца «сочувствователя», высоко ставящего Человека и верящего в его Божественное предназначение, а затем уже – книга негодования и протеста, возникшего потому, что «самодержавство (т. е. насилие над человеком. – В. Т.) есть наипротивнейшее человеческому естеству состояние».

В 1790 г. в столице Царской России была опубликована повесть А. Н. Радищева «Путешествие из Петербурга в Москву». Это событие стало настоящим скандалом - из-за содержания книгу запретили, а ее автора сослали в Сибирь. Несмотря на это, произведение распространялось среди культурной элиты страны в виде рукописных копий. Книга смогла пережить своих гонителей и сегодня включена в школьную программу. В данном материале узнаем некоторую информацию о содержании повести «Путешествие из Петербурга в Москву», жанре ее написания и судьбе автора.

В чем суть эпиграфа к произведению

Поскольку в XVIII в., когда книга Радищева была издана, говорить о недостатках власти было небезопасно (особенно после восстания Пугачева), автору пришлось прибегнуть ко многим метафорам и намекам. Первым из них является эпиграф к «Путешествию из Петербурга в Москву»: «Чудище обло, озорно, огромно, стозевно и (лающе) лаяй».

Эта фраза была позаимствована из популярной в те годы поэмы В. Тредиаковского «Телемахида» и описывала Цербера - легендарное чудище, охраняющее вход в царство мертвых.

Зачем же Радищев взял эту фразу в качестве эпиграфа к «Путешествию из Петербурга в Москву»? Большинство исследователей полагают, что таким образом он пытался описать современный ему общественный уклад в России. Причем автор обвинял во всем происходящем не только монарха, но и каждого жителя страны, в чьих руках есть хоть доля власти. Ведь на протяжении всего путешествия герой сталкивается с тем, что взяточничество, безразличие к судьбам других и работа спустя рукава присутствуют абсолютно на всех уровнях: от конюхов на станции до главы государства.

В начале ХХ в., когда на волне революционных волнений снова стало популярным «Путешествие…», эпиграф к нему превратился в крылатую фразу.

Жанр «Путешествия из Петербурга в Москву»

В начале XVIII в. в Великобритании в моду вошло написание произведений-путешествий. В них авторы описывали не только путь своего персонажа и увиденное им, но и впечатление от поездки.

В 1768 г. на свет выходит одна из самых знаменитых книг подобного толка - «Сентиментальное путешествие» Лоренса Стерна. Именно после нее в литературе окончательно сформировался такой жанр, как сентиментализм.

Главной особенностью таких произведений было стремление авторов разжалобить читателей, такой эффект достигался путем воздействия на их чувства.

С легкой руки британцев сентиментализм и произведения-путешествия вскоре распространились на всю Европу, включая Российскую империю.

Книга Радищева «Путешествие из Петербурга в Москву» - это один из ярчайших примеров произведений такого жанра. Ведь помимо критики общественного уклада, Александр Николаевич в большинстве глав описывал случаи из жизни крепостных, чем успешно воздействовал на эмоции читателей, заставляя их сопереживать.

История написания и судьба первого тиража

Разобравшись с жанром «Путешествия из Петербурга в Москву» (сентиментальная повесть-путешествие), стоит обратить внимание на некоторые особенности литературного труда. По сути, книга Радищева - это не одно произведение, а сборник рассказов, поэзии, очерков, исторических и философских трактатов, которые объединены сентиментальным героем и показываются читателю через призму его восприятия.

Чтобы понять, почему столь состоятельный человек, как А. Н. Радищев, решил рискнуть всем и написать свою скандальную повесть, нужно вспомнить некоторые моменты из его биографии.

В отличие от большинства российских дворян того времени, автор «Путешествия…» учился у лучших профессоров Москвы, а затем познавал право в Пожив за границей, Радищев проникся революционными идеями об изменении общественного уклада, пропагандируемыми известными французскими и немецкими писателями и философами.

По возвращении на родину вынужденный служить в государственном аппарате Александр Николаевич воочию убедился в его отсталости от мировых тенденций.

Не имея в руках никакой реальной власти, чтобы попробовать изменить все это, писатель решает хотя бы изложить реальное положение дел на бумаге.

История написания «Путешествия из Петербурга в Москву» начинается с 1785-го. В этом году автор пишет первый очерк о продаже крестьян с торгов (вошел в повесть как глава «Медное»).

В будущие годы он продолжает создавать небольшие рассказы о бесправном положении крепостных и лени чиновников.

В 1787 г. происходит событие, которое подталкивает Радищева к началу активной работы над книгой. В это время императрица Екатерина решает проехаться по стране, чтобы увидеть, как живет ее народ. Чтобы не расстраивать царицу, ее фаворит Григорий Потемкин создает целую серию бутафорских деревень с ряжеными счастливыми крестьянами на пути следования кортежа владычицы.

По итогам этого путешествия Екатерина и весь ее двор начинают свято верить (или просто хотят верить), что в стране все прекрасно, а крепостные сыты, одеты и довольны своей участью.

Столь подлый обман и желание властей жить в иллюзиях вызвали негодование у многих, в том числе и у писателя. Он решается создать произведение-путешествие, посвященное тому, с чем столкнулась бы царица, если бы путешествовала по своей империи инкогнито.

Вплоть до 1789 г. Радищев работает над текстом повести «Путешествие из Петербурга в Москву». А чтобы не было проблем с книгопечатаньем, автор оснащает в своем имении собственную типографию, где и публикует произведение.

Тираж книги составил 650 экземпляров, однако автор успел продать только 100. Считается, что остальные 550 были сожжены Радищевом. Однако, учитывая, сколько труда и средств автор вложил в это предприятие, более вероятно, что Александр Николаевич передал книги верным друзьям. Иначе откуда же в будущие десятилетия появлялись ее рукописные версии? Не по памяти же они составлялись, тем более что «Путешествие…» было отнюдь не маленьким по содержанию.

Отдельные исследователи творчества писателя полагают, что в написании "Путешествия..." ему помогал некий неизвестный вельможа. Ведь сооружение собственной типографии для печати всего одной книги - дело недешевое, на которое у автора попросту не хватило бы собственных средств.

Как встретила цензура и передовые мыслители XVIII- XIX вв. произведение Радищева

Ирония в том, жанр «Путешествия из Петербурга в Москву» помог ему пройти строжайшую цензуру.

В те годы мода на сентиментальные путешествия в литературе была высока, поэтому ленивые цензоры посчитали сочинение Александра Николаевича одним из них. Поэтому они прочти лишь названия глав и пафосное, немного витиеватое вступление. Таким образом, «Путешествие…» показалось им своеобразным путеводителем по российским глубинкам между двумя столицами, и цензоры разрешили опубликовать его.

К счастью, читатели оказались более внимательными, и вскоре после появления книга произвела настоящий фурор.

Что касается реакции общественности, то, несмотря на запрет, произведение распространялось в рукописных вариантах. Так что книгу прочли самые умные люди того времени, причем не только сочувствовавшие проблемам, изложенным в ней, но и отрицавшие их существование.

В первую очередь это Екатерина ІІ, которая позиционировала себя как Великая. Справедливости ради стоит отметить, что она действительно была одной из умнейших и образованнейших женщин своего времени. Приближенные императрицы утверждают, что она внимательно прочла труд Радищева и оставила на полях книги немало довольно едких ремарок. В основном Екатерина отмечала заимствование манеры письма у популярных европейских писателей, а также критиковала изображенные проблемы в «Путешествии…», называя их пошлыми и надуманными.

Повесть была воспринята ею как посягательство на «святейший» институт царской власти. Поэтому, как и Пугачев, Радищев был приговорен к смертной казни.

Немного остыв, царица смилостивилась и заменила ее на ссылку в Сибирь на 10 лет. Это было более обдуманным решением. Ведь убить человека, рискнувшего рассказать об издевательстве над крепостными, было как-то странно, с учетом того, что 22 годами раннее царица велела жестоко наказать родовитую дворянку Дарью Салтыкову за убийства и издевательства над подвластными ей крестьянами. Поэтому, если бы Радищева казнили, многочисленная и весьма влиятельная родня Салтычихи начала бы задаваться рядом неприятных для Екатерины вопросов, а также требовать освобождения Дарьи, которая к тому времени была еще жива.

Интересно, что нелюбимый писателями и дворянами сын царицы Павел I после вступления на престол велел смягчить меру наказания Радищеву - заменить ссылку на домашний арест в имении автора. Хотя этот правитель был фанатично уверен в божественном происхождении монаршей власти, стоит отметить, что вопреки критике ее короткого правления Павел пытался всеми силами облегчить жизнь крепостным. Многие историки полагают, что именно «Путешествие…» побудило его к такому решению, потому что царь толком никогда не выезжал за свою жизнь за пределы столицы.

Стоит отметить, что большинство читателей произведения «Путешествие из Петербурга в Москву» были возмущены/восхищены его содержанием, но редко высказывались о художественной форме. Однако Пушкин (который, чтобы ознакомиться с оригиналом, выкупил экземпляр, хранившийся в Тайной канцелярии) во многом критиковал стиль автора. При этом он, как и Екатерина, считал множество проблем, описанных в книге, преувеличенными.

Другой великий гений российской литературы (который, в отличие от Александра Сергеевича, знал не понаслышке, как живут крестьяне) Достоевский также критиковал авторский стиль Радищева и утверждал, что многие сюжеты и мысли в произведении «Путешествие из Петербурга в Москву» были позаимствованы из трудов французских просветителей.

Герои повести

В центре сюжета находится традиционный для того времени сентиментальный герой. Он же рассказчик, оставивший своих друзей в Петербурге и решивший отправиться в Первопрестольную.

На протяжении 26 глав книги он встречается с разными персонажами из различных социальных слоев.

Некоторые из описываемых героев «Путешествия из Петербурга в Москву» были близки по духу рассказчику, некоторым он сочувствовал (Крестьянкин, жертва афериста), а иные вызывали у него только презрение (жадные жестокие помещики, аферисты, развратники).

Интересно, что большинству персонажей книги автор не дает имен. Вероятно, цель такого художественного приема - создать впечатление у читателей, что прототипом иного или иного человека является знакомое ему лицо.

Краткое содержание «Вступления», «Выезда», «Софии», «Тосны» и «Любани»

Рассмотрев обстоятельства написания книги, ее жанр и художественные особенности, стоит изучить краткое содержание «Путешествия из Петербурга в Москву».

В 1 главе рассказчик в основном философствует о человеческих страданиях и душе. Наиболее интересной и важной мыслью в ней можно считать призыв читателей не жить в рабстве иллюзий.

2 глава малоинтересна. В ней коротко рассказывается о путешествии героя от Петербурга к станции "София", где и происходит основное действие 3 раздела. В те времена все ездили на лошадях, а животное - не машина, ему нужен отдых. Чтобы не ждать, на почтовых станциях можно было оставить уставших коней и запрячь свежих. Это и намеревался сделать герой в Софии. Однако было поздно, и смотритель не хотел утруждать себя, поэтому соврал, что животных нет и нужно ждать до утра.

Хотя герой мог добиться наказания нерадивого служащего, он решил дать взятку мужикам «на водку», и те запрягли ему свежих лошадей.

На пути к Тосне рассказчик жалуется на состояние дорог. На самой станции он знакомится со стряпчим, который был регистратором при разрядном архиве, а ныне занимается «фальсификацией» родословной, так как ходят слухи, что дворянские фамилии старше 200-300 лет скоро получат более высокие звания.

В Любани путешественнику встретился крестьянин, который, несмотря на воскресный день, пахал свое поле. Оказалось, что несчастный знает, что чинит грех, но у него нет выбора. Дело в том, что остальные дни недели он вынужден обрабатывать господское поле, и если не будет работать в праздник, умрет с голоду.

Краткое содержание «Чудова», «Спасской полести», «Подберезья», «Новгорода» и главы «Из летописи Новгородской»

На станции в Чудово рассказчика встречает его товарищ Ч. из Петербурга. Оказывается, он недавно совершил водную прогулку из Кронштадта в Систербек. Из-за бури лодка едва не затонула. Но двое гребцов на свой страх и риск вплавь добрались до берега и попросили помощи у местного начальника. Тот отказал им, так как это не его обязанность. Смельчакам удалось самим найти помощь и спасти остальных.

В дальнейшем Ч. пожаловался петербуржским друзьям, но, не найдя в них сочувствия, решил покинуть город.

В следующей главе путешественник знакомится с несчастным, которого обманул компаньон, и он лишился не только денег, но и доброго имени, а жена героя умерла из-за выкидыша.

Сочувствуя ему, герой видит сон: якобы он «Царь, Шах, Хан, Король, Бей, Набаб, Султан». В этой роли герой чувствует себя великим и справедливым. Но в определенный момент осознает, что это лишь видимость.

В 8 главе рассказчик встречает семинариста, который жалуется ему на современную российскую систему образования, из-за которой студентов и учеников толком ничему не учат.

9-10 главы посвящены Новгороду. Приехав сюда, главный герой вспоминает, каким этот город был до взятия его Иоанном Грозным и как смена формы власти негативно повлияла на его благосостояние.

Также рассказчик наведывается к своему знакомому Карпу Дементьевичу. Этот мужчина с помощью афер с векселями разбогател. А чтобы не платить по счетам, оформил все на супругу.

О чем «Бронницы», «Зайцево», «Крестьцы», «Яжелбицы», «Валдай»

Созерцания горы, где раньше находился славянский языческий храм (во время пребывания в следующем населенном пункте), наталкивает героя на размышление о Господе и человеческом счастье.

В Зайцеве рассказчику доводится встретиться со своим давнишним приятелем - председателем уголовной палаты Крестьянкиным. Тот уволился из-за своего последнего дела - его заставили осудить насмерть заведомо невиновных людей. Это были крепостные, которых барин с барчуками довели до восстания своим поведением (убийства, насилие над девушками, морение голодом и т. п.). Люди поубивали хозяев и сожгли дом, за что и были казнены.

В Крестьцах рассказчик наблюдает момент прощания отца с сыновьями, которые уезжают из родного дома на службу. Это зрелище заставляет его пофилософствовать о родительском отношении к своим чадам.

По пути к следующей станции герой видит, как отец хоронит сына. Он сокрушается, что в прошлом вел развратный образ жизни и заразился венерическим заболеванием. Этот недуг удалось вылечить, однако лекарство повлияло на здоровье родившегося от него ребенка.

Рассказчик сочувствует отцу, при этом вспоминая, что и сам не безгрешен, и размышляет о негативных последствиях проституции.

Словно в ответ на эти мысли, герой попадает в Валдай, славящийся своими гулящими женщинами в банях, ради которых сюда часто приезжают путники.

О чем рассказывается в «Едрово», «Хотилове», «Вышнем Волочке», «Выдропуске», «Торжке» и «Кратком повествовании о происхождении цензуры»

В Едрово рассказчик знакомится с очаровательной молодой крестьянкой - Анной. Оказывается, девушка не может выйти за любимого Ванюшу, пока они не заплатят 100 рублей выкупа отцу парня. Очарованный красотой и искренностью девушки барин идет к ее матери и хочет дать денег для свадьбы, но крестьяне сами находят выход.

В Хотилове герой размышляет над недостатками рабства. Случайно он находит записи знакомого на эту тему.

В Вышнем Волочке на глаза путешественнику попадаются владения барина, известного всюду своим умением грамотно вести хозяйство, чтобы оно давало прибыль. На первый взгляд дом и земли здесь - полная чаша и рай. Однако оказывается, что все это изобилие строится на нещадном отношении помещика к крестьянам. В отличие от других своих «коллег», этот господин лишил крепостных положенных им земель и заставляет трудиться на него круглый год, без выходных и праздников. Взамен барин выдает семейным селянам продуктовый паек и одежду, а одиноких и сирот кормит за общим столом хлебом и квасом. При этом крестьянам запрещается держать животных в доме, кроме птицы, да и ту хозяин может отобрать.

В следующих 2 главах рассказчик и его спутник рассматривают историю появления цензуры и ее недостатки.

Краткое содержание «Медного», «Твери», «Городни», «Завидово» и «Клина»

В следующем пункте своего путешествия герой становится свидетелем того, как за долги барина продают все его имущество, включая крепостных. Во время торгов господа с легкостью разлучают крестьянские семьи, причем закон никак не препятствует столь бесчеловечному обращению.

Новая глава посвящена размышлениям о поэзии в Российской империи и тому, что она слишком ориентирована на европейские традиции. В этом разделе приятель путешественника читает ему свою оду «Вольность».

В Городне герой застает проводы крестьян в армию. Тут он наблюдает горе отца, теряющего единственного кормильца, и хитрого француза, который сам себя продал в рабство, а потом пошел в солдаты.

На новой станции молодой офицеришка пытается отнять у рассказчика лошадей. Его цель - выслужиться перед начальством. Главному герою удается отстоять и свою честь, и имущество. При этом он с горечью размышляет о привычке его соотечественников пресмыкаться перед высшими чинами.

В Клине путешественник знакомится со слепым стариком, которому дарит теплый платок.

Содержание «Пешек», «Черной грязи» и «Слова о Ломоносове»

Узнав, что рассказывается в основных частях книги, стоит закончить рассмотрение краткого содержания «Путешествия из Петербурга в Москву», уделив внимание последним главам.

В Пешках рассказчик попадает в бедную избушку крепостной женщины, которая просит у него кусочек сахара для своего ребенка. Ужасаясь нищете в доме, герой рассуждает о бессовестности помещиков.

В следующем разделе он попадает на свадьбу крестьян. Однако молодые ненавидят друг друга, а этот брак - приказ барина. Такое событие наталкивает рассказчика на размышление о природе супружества.

Финальная глава посвящена рассказу о Ломоносове и его вкладе в развитие образования и культуры Царской России.

Краткий анализ «Путешествия из Петербурга в Москву»

Рассмотрев героев и содержание повести Радищева, стоит кратко проанализировать ее.

Без сомнения, данное произведение было весьма прогрессивным для своего времени. Ведь Александр Николаевич впервые в российской литературе решился описать все проблемы современного ему общества, без прикрас.

Многие современники автора при анализе "Путешествия из Петербурга в Москву" полагали, что Радищев сгущает краски. Более смелые и здравые мыслители называли данную книгу "энциклопедией российской жизни". Ведь в отличие от "Евгения Онегина" (носящего этот титул), в "Путешествии..." показана правдивая изнанка того, что крылось за романтизированной помещиками жизнью на селе.

Несмотря на изрядную сентиментальность (которой и правда слишком много в произведении), а также активные попытки автора выжать слезу из читателя, реализм описанного им до сих пор поражает. А самым печальным для каждого современного читателя является то, что по прошествии многих веков с момента выхода "Путешествия..." положение дел в России не особо улучшилось - основные проблемы остались неизменными и по сей день.